Ясный берег - Панова Вера Федоровна


По дороге в райком Коростелев забежал, как он

выражался, «накрутить хвост» шоферу Тоее Алмазовой.

Алмазова пятый день не выходила на работу.

Коростелев посылал за нею, вывесил грозный приказ,— ничто

не по-могало: у Алмазовой шло большое гулянье. Гуляла

вся родня, гуляла вся улица в честь благополучного

возвращения тосиного супруга с полей Отечественной войны.

В маленькую кухню светило веселое апрельское солнце.

Час был уже поздний, а хозяева только собирались

завтракать: накануне легли спать с третьими петухами...

Алмазов сидел у стола небритый, неподпо-ясанный, с

туманом вчерашнего хмеля в глазах, но сапоги его были

зеркально начищены и к вороту гимнастерки пришит чистый

подворотничок; «Антонина старается, наряжает мужа»,—

подумал Коростелев, с лету заметив все подробности. Две

девочки сидели по другую сторону стола, тоже нарядные,

старшая в красном галстучке: и детишки дома, в школу

не пошли... Тося ухватом передвигала в печи горшки,

лицо ее пылало от печного жара. Блаженствуют, черти. В

рабочие дни сплошной выходной устроили, законы не для

них писаны...

— Доброго здоровья!—сказал Коростелев, с разгону

шагнув в кухню и остановившись.— Я по твою душу, Тося.

Корми семгйство скорым темпом, и айда.

— Стул лодай-ка,— сказала Тося старшей до<чери.—

Радость у меня, не сердитесь, Дмитрий Корнеевич.

Сна поставила ухват и стояла перед Коростелевым,

глядя ему в лицо -виноватыми и сияющими глазами. А глаза

у нее были серо-зеленые, обведенные темной каемочкой.

И такие же глаза были у двух беленьких детишек,

сидевших против отца. Невозможно под езглядом этих глаз

заорать: «Да ты что, на самом деле! Вот отдам под суд...»

Оставалось сесть на стул, который девочка выставила на

самую середину кухни, и бить на психологию.

— Очень рад за тебя и поздравляю, конечно,— начал

Коростелев,— но работа есть работа, Тося, так?

— Мне отгул полагается,— сказала Тося.— У Лукья-

ныча записано, сколько еыходных я отработала.

Послезавтра выйду.

— Еще бы сказала — через неделю. Ты просто, я тебе

скажу, пользуешься своим положением.

Она закинула голову и засмеялась.

— Пешочком ходите? — спросила сквозь смех.

— На самолете летаем.

— Ничего,— сказала Тося,— немножко пешочком по<-

лезно для моциона.

Он? все смеялась счастливым смехом, го-рло ее

вздулось, как у голубя, глаза блестели. «Аи да Тоська! —

удивился Хоростелев.— Вон она как умеет смеяться!» В

первый раз он увидел, что она статная, здоровенная,

красивая; а раньше всегда была сутулая, бледная, словно»

невыспавшаяся...

Вслух он сказал:

— Смеяться не приходится. Вообще, ты стараешься

подчеркнуть, что ты незаменимая. И на этом основании

позволяешь себе много лишнего. Вот ответь на такой

вопрос: кто тебе крышу покрыл, чтобы твоих детей в дождь

не заливало?

— Ну? — спросила Тося.

— Кто тебя поддерживал? Где бы ты еще нашла такую

должность, что тебе то дров подбросят, то молока, то

мяса?

— Молока, мяса, то, се,— сказала Тося голосом

бухгалтера Лукьяныча и опять засмеялась.

— Не дразнись: должна ты, в свою очередь, идти

навстречу производству?

— Это верно,— сказала Тося, обращаясь к мужу.—

Поддерживали они меня, верно.

— А ты в рабочий сезон устраиваешь себе отгулы. На ю

же иметь элементарную сознательность. Вот в данный

момент сменные доярки на том берегу режут кочки. Доярки!

Ихнее дело, скажешь? Трактористы по восемнадцать

часов не слазят с трактора. Родилка переполнена. И я

должен поспеть ко всем людям и во все места —

пешочком!

— Дмитрий Корнеевич,— сказала Тося тихо,— я его

четыре года не видела.

Алмазов встал и сделал несколько шагов по тесной

кухне. Левая рука его была опущена в карман галифе,

в правой дымила папироска... Медленно, как бы

просыпаясь и вспоминая, оглядел он низкий беленый потолок,

па котором между голубоватыми мазками мела

проглядывала кое-где прошлогодняя копоть. Тося следила за мужем

немигающим, завороженным взглядом.

— Починено как следует? — негромко спросил

Алмазов.— Нигде не течет?

— По-хозяйски починили, ничего,— ответила Тося.--

Олифу хорошую дали.

— Побелено неважно,— сказал Алмазов.

— Перебелю,— сказала Тося.— На скорую руку

белила, все некогда, некогда, за баранкой днюешь и ночуешь.

— Что ж вы ее так?..— сказал Алмазов, обращаясь

к Коростелеву.— Она женщина, ей и дома когда-нибудь

надо побыть.

— Вот идите к нам за второго шофера,— сказал Коро-

стелев,— тогда сделайте одолжение: с^тки отъездила, а на

вторые сиди дома, никто не держит.

— При чем же тут я? — сказал Алмазов.— Это не моя

специальность. ~

— А какая ваша специальность?

Алмазов не ответил, перешагнул через длинные ноги

Коростелева, ушел в комнату за кухней. Ответила Тося:

— Столяр он. Столяр и плотник.

— Так в чем дело? Милости просим.

— Там видно будет. Пусть отдохнет. Больше года

пролежал в госпиталях, шутка?

— А теперь как — в порядке?

— В порядке-то в порядке, да пусть еще погуляет.

— Бережешь его очень.

— А по-вашему, не беречь? — спросила Тося.— Да вы

скидайте шинель, садитесь с нами покушать, сейчас пирог

выну.

— Некогда мне с вами кушать,— сказал Коростелев,

вставая.— И так засиделся. Ну, всего. Завтра чтоб была

на работе, слышишь?

— Послезавтра.

— Завтра, завтра! — уже с порога сказал Коростелев

начальственным голосом.— А то, имей в виду, нехорошо

будет. Завтра с утра!

«Не выдержал, дал-таки ей поблажку,— думал он,

.быстро шагая по улице.— Начал как надо — «корми семью,

и айда», а кончил — «приходи завтра». И что за характер

дурацкий! Этак все из меня веревки вить будут... А ведь

она и завтра не явится, хоть пари держать — не явится.

б

Любит его... Если бы меня так полюбил кто-нибудь, я бы

по.гроб жизни был благодарен и дорожил...» На секунду

ему стало грустно, что его никто не любит. Вот — и

молодой, и наружность не хуже, чем у других, а не любит

никто. Встречи эти фронтовые... Где та, с золотым до

удивления хохолком, с которой он познакомился в

Белостоке? Даже на письмо не ответила... Где черноглазая,

которая говорила: «Ух, какой вы высокий, а муж еще

выше!» и все показывала карточки мужа... Ерунда это

Есе, грусть одна, а не любовь.

Долго задерживаться на этих мыслях не приходилась:

сейчас бюро райкома будет слушать его отчет.

Неделю назад Горельченко, секретарь райкома,

приезжал в совхоз. Обошел все фермы, говорил с людьми.

Коростелев и Бекишев, секретарь партбюро, ходили с

ним и все ему рассказывали. Он слушал внимательно,

глядя тяжелым, без улыбки, взглядом, потом сказал:

— Ну что ж, доложите на бюро.

И не сказал, что он думает о делах совхоза.

Коростелев, который еще не разобрал, симпатичен ему

Горельченко или не симпатичен, немного разочаровался:

коллегиальность — коллегиальностью, но разве не

может секретарь райкома в частном разговоре высказать

свое личное мнение? Кажется, есть за что нас

похвалить...

Приехал Горельченко в совхоз в семь утра и пробыл

до обеда. Ему предложили пообедать (поварихи

специально готовили, хотели угостить повкуснее); он сказал:

— Спасибо, я у чкаловцев пообедаю.

И уехал в колхоз имени Чкалова.

Теперь у Коростелева посасывало под ложечкой: что-

то будет на бюро? Хоть бы похвалили,— чтобы выйти

после заседания с независимым лицом, как вышла

прошлый раз заведующая районо, которой записали

«признать работу удовлетворительной». Почему Горельченко

с ним неласков? Неспроста тогда отказался от обеда и

поехал к чкаловцам. Все районные работники едуткчка-

ловцам, в совхоз редко кто заглянет. Даже Данилов,

директор треста, был всего один раз: он считает, что

«Ясный берег» в лучшем положении, чем другие совхозы

треста. А по сути дела, тоже положение не из

блестящих, где там!

Первое знакомство Коростелева с Горельченко

произошло вскоре после демобилизации.

Осенью 1945 года Коростелев двигался с запада на

восток в громадном потоке демобилизованных. Четыре

года он прослужил в Красной Армии и с честью

возвращался домой.

Не сразу оборвались связи с родной дивизией: на

первых станциях встречалось много знакомых,

завязывались свойские разговоры, в разговорах общие вставали

воспоминания, упоминались имена общих командиров...

Чем дальше от дивизии, тем меньше знакомых лиц.

Далеко от дивизии — ни одного знакомого лица, и тебя

никто не знает, а людей все больше и больше — лавина

людей, сила людей!

Поезда шли по расписанию и сверх расписания, но все

одинаково перегруженные. На станциях толчея, у касс

длинные очереди. Железные дороги были заполнены

людьми в шинелях, с солдатским багажом на плече:

мешок, сундучок, в сундучке барахлишко, в мешке хлеб.

На одной узловой станции Коростелеву пришлось

долго дожидаться пересадки.

Бесконечно тянется ночь, когда лечь негде,— сидишь

в неудобной позе на чемодане.

Одна только лампочка, слабо накаленная, горела на

потолке, да косо падал через окна бледный свет с

перрона, Густым и горьким махорочным дымом был напол-

нен вокзал — сегодняшним дымом, вчерашним,

позавчерашним... Лампочка светила сквозь махорочные облака.

Кругом на мешках и сундучках спали люди в сапогах и

шинелях,— не пройти... Плакал ребенок; женский голос

сонно успокаивал его:

— Шш... Шш... Баиньки... баиньки...

Коростелев то задремывал, то просыпался, смотрел на

часы, ставил затекшие ноги в другую позицию. Ребенок

разбудил его, он очнулся, растер ладонями лицо,

закурил.

Невдалеке поднялся человек. Свернул папироску, стал

чиркать зажигалкой. Чиркал, чиркал — огня нет.

Коростелев достал свою, дал. Человек закурил — осветилось

большое лицо с большими черными бровями, у виска

узловатый шрам.

— А интересно,—сказал человек, возвращая

зажигалку.

— Что интересно? — спросил Коростелев.

— Вот это все интересно.— Человек повел кругом

рукой.— По домам, значит. Сделали дело, и по домам. Из

одной армии в другую: землепашцев, строителей.

Страница истории дописана — начинаем новую... Л ведь

некоторые прежнюю профессию забыли, заново пойдут

жить... Вы какую имели специальность?

— Веттехник.

— Обратно в ветеринары?

— Вряд ли.

— Разонравилось?

— Отвык.

— То-то.

Потревоженный разговором, заворочался еще один

спящий. «Поезд-то пришел, пришел поезд?» — спросил он

неразборчиво, коротко вздохнул и опять уронил голову

на мешок.

— Спи, сержант, спи! — сказал человек с черными

бровями. — Придет твой поезд. Сапоги убери, а то сосед

обидится... Сколько этими сапогами за войну пройдено?

Сколько всеми нашими сапогами пройдено? Подсчитать

бы общий километраж. Помните, как все двинулось на

фронты? Вот — обратный хлынул поток... Вы женаты?

— Нет, не женат.

— Неженатому легче уходить.

— А женатому, должно быть, веселей

возвращаться,— сказал Коростелев.

— А общий километраж подсчитать можно,— сказал,

помолчав, собеседник,— если толково взяться. Длинная

получится цифра, а? Астрономическая.

— Не в цифре дело,— сказал Коростелев.

— Все-таки интересно.

Они говорили тихо. Вокзал спал. Дышали люди,

стонали, всхрапывали. «Баиньки... баиньки...» — сонно и

нежно приговаривала невидимая женщина, укачивая

ребенка. Вспыхивали в махорочном мраке две папироски,

два крошечных красных огонька.

— Баиньки,— повторил человек с черными бровями.—

Высыпайся, ребята, на привале. Скоро большая побудка.

— Восстанавливать придется много,— сказал

Коростелев.

— Много.

Если бы Коростелев знал, что творилось в душе у его

собеседника во время этого обрывочного ночного

разговора, — наверно, наверно нашел бы Коростелев слова,

чтобы разговорить собеседника, развлечь,

деликатным способом выразить свое внимание и сочувствие.

А Коростелев зевал и отвечал сквозь зевоту.

Откуда же ему было знать, что обоих сыновей

потерял Горельчеико в войну,— старший пал, защищая

Сталинград, младший — под Берлином. Ухолили воевать

втроем, отец и два сына, а возвращался Горельченко

один. И переживал ли он вдохновенно-гордое чувство

победы; радовался ли наступившему миру и человеческой

радости; обдумывал ли, какие великие работы предстоят

народу и какова его, Горельченко, доля участия в этих

работах,— а все стоял- перед глазами образ неутешной

матери, Еерной его подруги. Как-то встретятся они, как

друг на друга взглянут?.. У него, отца, горе иссекло

лицо морщинами, выбелило виски,— а мать?..

Неоткуда Ксрсстелеву было знать все это, невдомек

было ему.

Он достал кисет и угостил собеседника табаком. Оба

углубились в милые сердцу процедуры: надо было

оторвать ст газеты полоску нужной величины и сложить

желобком; насыпать табаку и равномерно распределить

вдоль желобка; скрутить папироску; край бумажки

смочить языком и заклеить; высечь огонь в зажигалке и,

сделав затяжку, окутаться адским дымом, обжигающим

гортань и глаза.

— Табачок у тебя серьезный,— сказал собеседник,

перейдя на «ты».— Для любителей сильных ощущений.

Пьешь здорово?

— Не то, чтобы здорово, но могу выпить.

— А в ветеринары, значит, не хочешь. А чего хочешь?

Командных постов?

— Ничего не имею против,— сказал Коростелев, оби-

дясь немножко.

— А как не дадут командных? Пойдешь в

чернорабочие?

— А хоть в чернорабочие,— сказал Коростелев.—

Лишь бы действовать в полную силу.

— Стосковался по работе?

— Тосковать было некогда. А сейчас — очень хочется

работать, конечно.

— На, выпей.

И перед Коростелевым очутилась рука, держащая

крышку от фляги.-

— Пей, это спирт типа твоего табака. За работу.

Командную, черную — всякую!

И сам глотнул из фляги. Коростелев выпил — спирт

был и впрямь подстать его табаку.

— Последняя заправка,— сказал собеседник.—

Сейчас мой поезд придет. Через четыре часа еще пересадка,

а там — айда.

— Далеко?

— На работу.

— Уже есть работа?

— Нашлась.

Далеко-далеко слабо и призывно закричал паровоз;

ему откликнулся мощным гудком паровоз на станции.

Собеседник встал и принялся приводить в порядок свой

багаж.

Радио возвестило о приближении поезда номер такой-

то. Кругом вскочили, задвигались. Захлопала дверь.

Человек с черными бровями взвалил чемодан на плечо,

сказал «всего» и ущел в толпе серых шинелей.

Подождав, пока кончится давка в дверях, Коростелев

Дальше