ухватывал крошку и тащил ко входу в муравейник. Часто
крошка была в пять-шесть раз больше муравья, но он не
боялся надорваться, волок. А если ему не удавалось
сдвинуть крошку с места, то подбегали другие муравьи, хотя
он не звал их, и помогали. Сережа сидел на корточках
и смотрел на муравьев.
В соседском саду росла старая липа. В липе было
дупло. В дупле жили удоды. Они кричали отрывисто и
глухо: «У-ду-ду! У-ду-ду!» Если подкрасться тихо, то
иногда молено было увидеть удодёнка, выглядывавшего
из дупла: маленькая головка с черным глазом, с
продолговатым клювом, с коричневым хохолком. Ожадая
родителей, удодёнск дышал свежим воздухом. При малейшем
шорохе он мгновенно, как в люк, проваливался в дупло.
Однажды соседский мальчик Васька принес показать
гнездо, которое он нашел в роще: шерстяная рукавичка,
сделанная по всей форме, только в пальце отверстие.
Рукавичка теплая-теплая, соткана из пуха, кое-где в
пуху застряло сено и щепочки. Мама приложила рукавич-
ку к руке и сказала: «Ну подумайте, какая удивительная
прелесть!»
— А вот сюда они яйца кладут,— басом сказал
Васька, гордый своей находкой
— А где яйца? — спросил Сережа.
— А я из них яичницу сжарил и съел,— сказал
Васька со зверским выражением лица. Этот Васька был
скверный человек, он причинял Сереже много горя. Он ловил
жуков и привязывал на нитку, по двадцать жуков на
одну нитку. Жуки летали и гудели, словно стонали, а
оторваться не могли. Сережа плакал и уговаривал Ваську
отвязать их. Васька сперва не соглашался, потом
говорил:
— Ладно. Плати по копейке за жука, я их отдам
тебе, и делай с ними что хочешь.
— У меня нет столько копеек,— отвечал Сережа.
— А ты у матери спроси, она даст,— говорил скверный
Васька.
Они считали жуков, считали сережины деньги, и
Сережа мчался к матери и говорил взволнованно:
— Мамочка, дай, если можешь, четырнадцать копеек,
мне нехватает на жуков!
Лягушек больше всего водилось у речки, особенно в
сырых местах под ивами. Лягушка сидела, пришлепнув
к земле большое серое брюхо, и смотрела на Сережу
выпученными глазами. Сережа пытался ее схватить,
лягушка прыгала в воду, задние ноги у нее были такие
длинные, что Сережа хохотал!
Кота Зайку взяли еще перед войной, потому что в
доме развелись мыши. При Зайке они поутихли, но до
конца не вывелись: Зайка был лентяй. Зимой он спал по
целым дням, мыши наглели и гуляли по комнатам. Тетя
Паша расталкивала Зайку, шлепала, приговаривая: «Иди,
иди, лодырь, иди, пугалище!» — и, взяв за шиворот,
кидала в чулан и запирала. Через полчаса она выпускала
его; он выходил скучный, с мышью в зубах, неторопливо
проходил по дому, как бы показывая всем: «Видите, я
же не отказываюсь от своей службы!», и наконец лениво
съедал мышь в темном уголке. Потом долго и с
отвращением умывался и опять укладывался.
Летом Зайка немного оживал. Он подкарауливал на
террасе, когда забежит во двор собака Букет, и,
выскочив внезапно, давал Букету лапой по морде. Букет
убегал с визгом. Это был молодой, легкомысленный,
улыбающийся пес, ему не приходило в голову, что он может
оттрепать Зайку.
Сережа обожал кота, целовал его и тискал, отдавал
ему свою еду. Все восхищало ею в Зайке: как Зайка
чихает, как умывается, какой у Зайки хвост. Ложась
спать, он укладывал Зайку с собой и старался удержать
его ласками и уговорами; но Зайка неподкупен, не хочет
спать с Сережей, сидит надутый, бьет хвостом и в конце
концов удирает.
А Сереже скучно засыпать одному, он просит мать:
«Посиди». Марьяна присаживается к окну, выходящему
на улицу. (Комната угловая, другое окно выходит во
двор.) Окно открыто. Иногда кто-нибудь из знакомых
подходит к нему и разговаривает с Марьяной. Иногда
это бывает Ико-нников.
— Добрый вечер,— говорит он.
— Добрый вечер,— отвечает Марьяна.
Минут пять они говорят о разных пустяках. Потом
он уходит. А Сережа тем временем заснул, мать ему
больше не нужна. Марьяна опускает занавеску и идет по
своим хозяйственным делам. •
Тетя Паша послала Марьяну полоть огород.
Огородный участок Лукьяныча находился неподалеку от
кирпичного завода.
Выйдя за город, Марьяна сняла туфли и пошла
босиком: и ногам легче, и обувь целее. Ей нравилось полоть;
Никого не было на обширном пространстве, покрытом
правильными рядами картофельных кустов,
переплетающимися огуречными побегами, кудрявой зеленью
моркови; только на другом краю огородного массива пололи в
ряд две женщины, да вдали, по дороге, то проедет
подвода, то машина, а то пройдет человек. Марьяна
чувствовала себя сильной, легкой; приятно было ступать босыми
ногами по свежей, взрыхленной тяпкой земле; Марьяна
полола и пела. В полдень она села на землю и поела
хлеба и крутых яиц, которые дала ей с собой тетя Паша.
Часам к трем все закончила и пошла домой. Мимоходом
искупалась ,в речке. Окунувшись, она посмотрела на свои
плечи, выступавшие над водой, и вдруг ей стало обидно
и грустно: кому нужна ее молодость?..
Всегда ее называли, по старой памяти, Марьяной
Субботиной. Но вот недавно она шла по улице, стояли
женщины, и одна сказала о ней:
— Лавровская вдова пошла.
«Я — вдова»,— подумала Марьяна и остро ощутила
печаль и холод этого слова. Ощутила женское свое
одиночество. Ей захотелось, чтобы кто-то ждал ее дома,
встретил у двери, обнял...
Никто ее не ждет, кроме тети Паши. Сережа бегает
где-то с мальчиками. В доме окна занавешены
марлей— от мух, вымыты полы — для прохлады, по чистым
половикам тихо ходит белолицая, степенная тетя Паша,
не прозвучит милый горячий голос, не раздадутся
громкие мужские шаги... Как мало было счастья, как трудно
быть молодой — и без любви...
Вздохнув, Марьяна оделась и пошла домой. Конечно,
Сережи нет, во дворе пусто, только куры лениво ко-
паются под сиреневыми кустами... Тетя Паша вышла
во двор бросить курам горсть зерна. Марьяна обняла
ее и положила лицо ей на плечо, приговаривая, как в
детстве:
-— Ой, гудут мои косточки, ой, наработалась, ой,
дайте мне супу!
— Иди, обедай, — сказала тетя Паша. — Иди, детка.
И поставила тарелку на кухонный стол, накрытый
чистой клеенкой. В глиняном кувшине стоял на столе
большой букет васильков. Кот Зайка дремал на лавке
около кадушки с водой, один глаз у него зажмурен
плотно, другой чуть-чуть подсматривает: Зайка бы тоже
пообедал, да вставать и мяукать лень — спать хочется...
Все здесь давным-давно знакомо и мило: каждая вещь,
и место каждой вещи, и смысл каждой вещи. Никогда
не будет у Марьяны угла более теплого, какого же еще
пристанища нужно- ее сердцу?..
— Что ж не ешь? — спросила тетя Паша.
— Скучно одной,— сказала Марьяна, положила ложку
и вышла во двор, потом за калитку, на улицу.
— Сережа! — крикнула она. «Может, он тут
где-нибудь в садах играет...» Застучали шаги по мосткам,
Марьяна взглянула — по Дальней улице шел Коростелев.
«К нам или не к нам?» — подумала Марьяна. Он кивнул
и сказал:
— Здорово, Марьяша.
И прошел мимо, не остановившись, может быть, даже
Не заметил, ответила она ему или нет. Озабоченный,
занятой. Когда-то приходил в дом со своей матерью
Настасьей Петроиной — высокий худой голубоглазый
мальчик; играл с Марьяной в подкидного дурака; по
праздникам, бывало, они приходили, а теперь и не
заглянет Митя, Дмитрий Корнеевич. Солидным человеком
стал, заботы у него. Вон, пошагал куда-то по своим
делам...
Она смотрела ему вслед. Он дошел до угла и на
секунду оглянулся. Свернул за угол...
И зачем бы он остановился около нее? Время игр
прошло. Что у них общего? У нее тоже заботы. Она
шагает своей дорогой, по своим делам .
Что за лето! Где засушливое, где дождливое не в
меру,— недоброе лето! Теперь уже и загадывать нечего,
и обольщаться надеждами, ясно — не соберет народ
столько хлеба, сколько рассчитывал собрать; забота —
сохранить что возможно, извернуться в беде.
Эх! Не впервой затягивать пояс потуже. Извернемся,
то ли бывало. Советское государство не даст народу про-
пагть. Наша с вами, товарищи, задача — невзирая ни ча
что, поднимать совхсз на высоту. Силоса, силоса по
бол-лие заготовить для скота. Подрастет ногая трава,
даст бутоны,, скосим на силос. Уберем капусту на силос.
Подсолнух — он в наших местах вырастает выше
человеческого роста, головки — во! — только что не
вызревает,— подсолнух на силос. Осеку туда ж. Свекольную
ботву. Солома будет, мякина будет. Сеном не обижены.
Отруби... По одежке протягивай ножки.
Опять беда: башни наши рассчитаны каждая на
триста тонн силоса, а практически придется закладывать по
двести. Старые башни, верхи рассохлись, а с ремонтом в
этом году не поспеть... Скотники, доярки, поварихи,
конторщицы, кто там свободен из механиков,
администрация, уборщицы, заведующая библиотекой, няни из
детского сада, комсомольцы из райцентра — все на закладку
силоса!
Сообщает бюро прогнозов: предвидится полоса
проливных дождей. Звонок из треста: убирайте сено,
зальет... Что ты скажешь! Поварихи, конторщицы,
скотники, кто там свободен из механиков, администрация,
рабочкомовцы, няни, комсомольцы города — все на
субботник по уборке сена! Грабли конные и ручные, стого-
меты, волокуши — всё в ход: -
Председатель рабочкома, зажав грабли подмышкой,
подходит с претензией: почему нет кипяченой воды? Ах
ты, затмение произошло, все учел — кипяченую воду
забыл. Товарищ Гирина, друг, кидай волокушу,
поезжай за баками, и чтоб обязательно в столовой
вскипятили воду, а то рабочком мне даст жизни.
Едва успели сложить сено в стога и укрыть соломой,
как на целую неделю без просвета, без передышки
грянул дождь. У людей ни дождинки, а к нам зачастил.
Не насмешка? Хлеба полегли...
Бабка изучает астрономию; сказала давеча, что
явления в природе происходят от пятен на солнце. Будь они
прокляты, эти пятна, если от них такие явления.
Фундаменты для новых телятников были заложены
еще прошлым летом, теперь возводили стены. На
строительной площадке хорошо пахло чистой влажной
стружкой. Заведывал постройкой Алмазов. Его запой прошел.
Как дал тогда Тоее слово, что больше не прикоснется к
водке, так и не пил с того дня. Он был хмур — не
пошутит, не улыбнется. «Что-то ему не нравится, — думал Ко-
ростелев, наблюдая за ним.— Хозяйство ли наше не
нравится, или дома нелады, а может, работа не по душе?»
Нет, дело ие в работе: Алмазов строитель настоящий,
хорошо учит молодежь, под его началом дело пошло
спорее и лучше.
Он попросил, чтобы его ознакомили с общим планом
строительства. Коростелев принес ему сметы и чертежи.
— В сметах не разбираюсь,— сказал Алмазов.—
Интересуюсь объектами, числом и размером. У вас
телятники запроектированы на этот год, а дворы для взрослой
скотины на сорок седьмой и сорок восьмой,— чем
руководствовались?
— Молодняку надо в первую очередь.
— Дворы тоже в плохом состоянии. Ремонт будет
тяжелый. Возьмет много материала и рук. Невыгодно.
— Не ремонтировать нельзя.
— Я понимаю. И вы хотите иметь телятники к осени?
— Обязательно. Профилакторий и родилку — не позже
как к первому сентября.
— А если на полтора месяца позже, а зато план сорок
седьмого и сорок восьмого уложим в будущий сезон?
— Как это?
— Я считаю так. Надо теперь же становить все
объекты, что для телят, что для коров. Использовать
строительный сезон.
— Ну, что вы.
— Можно успеть. Возвесть стены, покрыть крышу.
— А внутреннее оборудование? Вы себе представляете,
какая это морока? Стойла, стоки, клетки, кормушки...
— Внутренние работы будем делать под крышей,
когда холода придут. Внутренние работы всю зиму
будем делать. И рамы вставлять, и штукатурить можно
зимой. И летом сорок седьмого года закончим. Такое мое
предложение.
— Тут что-то есть,— сказал Коростелев.— Я подумаю.
Алмазов внушал доверие сжатой, дельной речью,
хозяйственным подходом к делу, а главное — чистотой
своей работы. Но предложение все-таки рискованное.
Нагородим стен, не успеем даже оконные рамы
вставить, и опять телята в старом профилактории, и коровам
телиться в старой, негодной родилке.
Иконников был решительно против алмазовского
проекта. Безусловно, ничего не успеем закончить толком,
и что скажем тресту? Как можно брать на себя такую
ответственность? Нет уж, давайте достраивать, что
начали,— чтобы в сентябре записать в отчет: закончен
профилакторий. Не сделаем лишнего — с нас не взыщут, а
невыполнение плана чревато огромными
неприятностями... Но на сторону Алмазова встал Бекишев: разум-
ный проект, хозяйский проект; на целый год сокращает
сроки строительства, экономит большие суммы.
Сезонников надо придать Алмазову, вот, к примеру, ребята из
веттехникума выражают согласие на каникулах
поработать, надо их оформить...
Когда Коростелев сказал Алмазову, что его
предложение принято и дня через два к нему придут новые
помощники, Алмазов выслушал сообщение равнодушно.
Было похоже, что его гложет болезнь: он исхудал, щеки
его запали.
— Товарищ Алмазов, у вас, часом, легкие в
порядке? — спросил Коростелев.— Сходили бы на рентген.
Алмазов стоял перед ним в старой гимнастерке без
пояса, зажав папиросу в узких губах; глаз его,
сощуренный от папиросного дыма, тускло смотрел на Коро-
стелеЕа.
— Нет, я здоров,— сказал Алмазов и взялся за
рубанок. Железные жилы налились на его маленьких
руках.
«Может, по водке скучает»,— подумал Коростелев и
сказал:
— Вот закончим постройку — отметим, Еыпьем.
— Не пью, спасибо,— отрывисто сказал Алмазов.—
Кончил с этим делом.
Люди, работавшие с ним, были свидетелями, как
иногда он вдруг бросает работу и уходит в поле, идет-
— и остановится; не за нуждой, а просто так, стоит,
заложив руки в карманы, закинув голову, долго стоит и
словно слушает что-то, потом опустит голову и понуро
возвращается на свое место.
— Контуженный,— говорили между собой люди.—
Они, контуженные, чего не вздумают.
Всю жизнь Алмазов плотничал, столярничал — строил.
Он любил свою профессию. Ему нравилось, что от
его усилий есть государству наглядная польза.
Нравилось делать вещи, которые будут служить долго.
Сделает, бывало, что-нибудь, взглянет быстрым взглядом на
свою работу, ничего не скажет, только в углах узких
губ мелькнет довольная усмешка,— и пошел работать
дальше.
Когда его призвали, он думал: не привыкну я к
военной жизнд; солдат, надо полагать, буду не хуже других,
а привыкнуть не привыкну.
Но он привык скоро. Человек здоровый, с простыми
обычаями и смелым сердцем, он легко принимал тяготы
войны: зной, холод, усталость, бездомность. Служил так
же исполнительно, как в мирное Еремя работал. И даже