Ясный берег - Панова Вера Федоровна 8 стр.


прямая — и молчала.

Она была многим обязана старикам Субботиным,

родителям Федора Николаевича. В городе это знали, и

теперь заговорили, что Настасья Петровна обязана

заплатить субботинскому дому добром за добро и воспитать

Марьяну, как она воспитывает своего сына Митю. И

удивлялись и негодовали, что Настя еще что-то там

обдумывает и не дает своего согласия.

Не поняли люди, что Насте в то время было не до

отдачи мелких долгов.

Смолоду ее жизнь сложилась трудно. Незаконная дочь

бездомной батрачки, сама с восьмилетнего возраста

пошла батрачить по богатым мужикам. Говорят старые

люди, будто в старину тоже было много хорошего и все

дешево до удивления, — что ж, верно, было все:

хорошие платья, книжки с картинками, пряники по копейке

штука; только не для Насти.

Девчонкой пятнадцати лет она поступила к

Субботиным. Там ее приласкали; заботились о ней; научили чи-

гать-писать. В благодарность она из кожи вон лезла,

чтобы услужить... Перед самой революцией к ней

посватался шорник Коростелев, без ноги пришедший

с герхманского фронта. Он сказал: «Довольно тебе под

чужими крышами жить; у меня собственный дом, будешь

сама хозяйкой; мамашу возьмешь и будешь покоить».

Она пошла посмотреть, какой дом у него (тот самый, где

она живет по сию пору: комната, кухня, сени, чулан).

Сперва посмеялась: «Уж и дом!» Потом — постояла в

горнице, заваленной обрезками кожи, постояла в дворике,

поросшем мелкой травкой... и так захотелось ей иметь

угол, где она была бы хозяйкой, что взяла да и вышла за

шорника Коростелева. Была в ту пору уже грамотной,

читала книги. Во всех книгах описывалась любовь —

таково-то красиво... Только на настину долю любовь не

выпала.

Ничего, жила и без любви. Даже считала себя

счастливой: муж был работящий, непьющий; не обижал. Но и

это бедное счастье оказалось не для Насги: в двадцать

первом году муж ее умер от сыпного тифа. Опять пошла

Настя на поденку, чтобы прокормить сына и мать.

В тридцатом году начал строиться совхоз «Ясный

берег». Настасья Петровна поступила на строительство.

Из разных мест съезжались люди, наскоро ставили себе

жилища при фермах, жилищ нехватало. Настасья

Петровна осталась жить в городе, в крохотном своем

домишке. Ей нипочем было ходить на работу и с работы за

два, за три километра: она привыкла ходить, не больно

доводилось в жизни рассиживаться... В первый раз она

поняла, что можно работать не ради куска хлеба и не из

благодарности.

Трудились разные люди из разных мест —и

появились на пустом месте жилые дома, постройки для скота,

силосные башни, склады, водопровод, электричество,

мельница,— большое хозяйство, социалистическое

хозяйство. Мы и работники, мы же и хозяева.

И раньше Настасья Петровна часто слышала слово

«социализм», сулившее жизнь неслыханно широкую,

светлую, богатую счастьем,— но, по правде сказать,

сомневалась: «Будет-то оно будет, к тому ведет советская

власть, да когда будет? Внуки наши, может, увидят, а

мне уж где!..» А люди, с которыми она строила совхоз,

говорили: «Мы строим социализм, вот здесь он будет,

и не для внутав, а для нас самих». Скинула Настасья

ПетроЕна-все гири с ног — скорби, усталость, заботы о

сыне — «ладно, не пропадет; большой уже, пионер;

шко-ла из него сделает человека, а дома бабушка

присмотрит...» И никакая благодарность ни к кому на свете

не могла бы вернуть ее к корыту, к домашней заботе,

к четырем своим стенам.

Председатель райисполкома вызвал Настасью Пет-

ровну и стал уговаривать езять на себя обязанности

марьяниного опекуна.

— С удовольствием,— сказала Настасья Петровна,—

только воспитывать не могу. Она из хорошей семьи

барышня, это надо всю душу положить, чтоб ходить зя

ней, как полагается. Не могу. Давайте, буду опекуном, а

насчет воспитания вот я что предложу.

И рассказала, что есть на строительстве очень хорошие

люди, бухгалтер и его жена, немолодые, бездетные.

Бухгалтер не только не пьет, но даже не курит; а жена у

него простая рабочая женщина, которая и постирает на

ребенка, и пошьет, и голову ему вычешет, и никакой

обиды ребенок от нее не увидит,— за это она, Настасья

Петровна, ручается. Люди они приезжие, живут в

поселке в одной комнатке и во сне видят снять просюр-

ную квартиру, неважно, хоть и в городе. Так что еще и

плату с них можно взять как с квартирантов, будет

ребенку добавка к пенсии.

— Что ж,— сказал председатель, подумав,— если вы

за них ручаетесь — попробуем.

Так появились в субботинском доме Лукьяныч ц тетя

Паша, его жена.

— Дорогая моя,— сказал Лукьяныч настороженно

следившей за ним Марьяне,— первое, что мы с тобой

сделаем, это мы уволим зажиревшую мадам, твою няньку,

Пашенька сама управится превосходным образом, а

лодырей нам не надо.

Няньку уволили.

— И второе — мы с тобой заведем курей.

- И Лукьяныч принес в решете два^дрсятча

инкубаторных цыплят — нежных, теплых, шевелящихся и

попискивающих пушков.

— Будут белые леггорны, самые яйценоские курочки.

У соседей тоже были такие цыплята. Чтобы не

спутать, Лукьяныч переметил своих Цыплят: у каждого на

спинке нарисовал черной тушью косой крест. Соседи

удивлялись: надо же додуматься! Сколько стоит город —

никогда в нем не метили кур... Цыплята росли, и

нарисованные кресты, противно законам природы, тоже росли.

Соседи удивлялись еще больше.

У Лукьяныча был челн. Он смастерил его себе вскоре

после того, как приехал на строительство. Челн стоял на

берегу на песке, привязанный к колышку иепью; на цепи

висел большой ржавый замок. Замок висел зря — никто

не покушался на челн, плавать на нем было рискованно,

один Лукьяныч умел им управлять. Этому делу он

научился еще в молодости, когда служил в плотовщиках.

— Завтра я выходной,— говорил, он Марьяне,—

готовься.

— Поедем? — спрашивала Марьяна, доверчиво и

восторженно глядя ему в глаза.

Они отвязывали челн, спускали его на воду и плыли.

— Вот я тебе покажу одно местечко,—говорил

Лукьяныч.

И показывал заводь, над которой ивы склонялись так

низко, что концы ветвей касались воды; вода была там

как черное зеркало, и на ней, на распростертых листьях,

неподвижно лежали белые водяные лилии.

— Покажу тебе еще одно местечко.

И показывал за излучиной открытую отмель, где

песок «как солнышко светлый», говорил он, а на светлом

песке сотнями разбросаны продолговатые плоские

ракушки... Марьяна жила здесь всегда и ничего этого

не знала, а Лукьяныч недавно приехал и знает все!..

Тетя Паша не участвовала в этих прогулках. Первый

раз в жизни у нее была такая хорошая квартира; она

с восторгом занималась квартирой — убирала ее, мыла,

украшала. Притом тетя Паша ревновала Лукьяныча к

челну — ей хотелось, чтобы муж в выходные дни сидел

дома, с нею, и любовался хорошей квартирой, а не

шлялся по реке без всякого дела.

С первого дня тетя Паша отнеслась к Марьяне

заботливо, хоть и без нежностей. Марьянины платьица были

чисто выстираны и выглажены; никогда так вкусно

Марьяна не ела. Сначала тётя Паша делала это для

того, чтобы Настасья Петровна, опекунша, не придралась

и не отказала от квартиры, не дай бог. Потом тетя Паша

просто привязалась к Марьяне. И Лукьяныч привязался

и говорил озабоченно:

— Надо бы, Пашенька, купить Марьяше чулки.

В те времена Лукьяныч еще не владел культурной

речью, которой достиг к старости, и некоторые слова

произносил неправильно. Сначала Марьяна стеснялась

поправлять его, потом стала поправлять. Он выслушивал

ее застенчивые замечания с интересом и говорил:

•— Учтем.

Смолоду он был портовым грузчиком, сплавщиком,

весовщиком в таможне, в империалистическую войну —

рядовым солдатом, после войны служил дворником.

И вдруг сказал жене:

— Будем, Пашенька, пробиваться в интеллигенцию,

есть к тому возможности.

— А как же,— спросила тетя Паша,— мы пробьемся

в интеллигенцию?

— Через высшее образование,— ответил Лукьяныч.—

Иначе никак не получится.

Он поступил в школу для взрослых, потом на курсы

счетоводства. Окончив курсы, три года прослужил

счетоводом, пошел учиться на бухгалтера. На строительство

он явился уже как бухгалтер, солидная и ответственная

личность с хорошим окладом.

Как растут миллионы девочек, имеющих пап и мам,

так под крылом тети Паши и Лукьяныча выросла Марья-

на, круглая сирота.

Ходила в школу, учила уроки (иногда не учила),

стояла, держа салют, на пионерской линейке,

волновалась, впервые прикалывая на грудь комсомольский

значок. Читала книги, обижаясь на писателя, если герои

были недостаточно возвышенными; плакала над

грустными концами и опять обижалась. Обрезала косы,

отрастила их снова. Дружила, ссорилась, мирилась. Писала

дневник, забросила. Списывала в тетрадку стихи,

которые нравились. Любила праздники, ненавидела алгебру,

собирала ландыши, воображала людей, которые

встретятся ей в жизни, и мысленно вела с ними долгие раз-'

говоры.

В свой час переболела корью, в свой час надела

туфли на высоких каблуках, в свой час познала любовь.

Это была та молодая любовь, когда люди не

спрашивают себя, почему они любят, за что, украсит ли любовь

их существование или усложнит, и нет ли смысла, взяв

себя в руки и подавив свои желания, отказаться от эгой

любви и подождать какой-то другой,

какой—.неизвестно, но которая, может быть, будет лучше...

Рассудок здесь не участвовал. Мне хорошо, когда ты рядом,

мне пусто, когда тебя нет. За что люблю? А какое мне

дело? Люблю и люблю. Настоящее ли это, навеки ли?

Смешные вопросы. Разумеется, настоящее, разумеется,

навеки. Почему ты так думаешь? Я ничего не думаю,

я знаю.

Ничего они не думали, молоденькая девочка, не

успевшая окончить школу, и молодой учитель Сергей

Лавров, прямо со студенческой скамьи приехавший в

городок преподавать русскую литературу таким вэт

девочкам с косами и с мечтами о возвышенном. До

такой степени ни о чем не думали, что она бросила

учебу и стала его женой, домашней хозяйкой,

иждивенкой, и он ликовал. Два года ликовал и опомнился

только в тот день, когда по радио на всю страну

загремело сло'Во: война.

Каким виноватым чувствовал он себя перед нею в час

прощанья. Ее лицо за несколько дней стало взрослым.

У нее был высокий живот и страдальческие, запавшие

глаза. Через месяц она ждала ребенка.

— Прости меня! — сказал он.

Она не спросила, в чем он виноват, что надо прощать;

посмотрела на него взрослыми, понимающими глазами и

сказала:

— Я тебя люблю.

«...Ты не виноват ни в чем, родной мой,— писала она

ему туда, по воинскому адресу,— я виновата, что жила

так беззаботно, ни к чему не готовясь. Жила, как

душеньке было угодно, а ты разрешал, потому что любишь.

Как только наш мальчик позволит мне оставить его, я

буду учиться.

Мальчика еще не была; письмо было написано за день

до его рождения. Сергея Лаврова оно не застало

в живых.

*

Они мечтали о том дне, ко<гда он придет в больницу,

чтобы забрать ее с ребенком домой.

— Я принесу тебе вот такой букет.

— Глупости, вот глупости. Кто будет его нести? Надо

нести мальчика.

— Мальчика понесу я, а ты будешь нести букет.

— Я буду нести вещи.

— Какие вещи?

— Пеленки. Распашонки. Разные его тряпочки. Нет,

слушай, правда. Никаких букетов! Ужасно глупо — по

улице с ребенком и с букетом. Слушай, я в больнице

умру от тоски. Буду смотреть на часы все время.

Почему не позволяют рожать дома! Я не дождусь, когда

меня выпишут и ты придешь за нами.

И все было не так.

Она не смотрела на часы.

Все равно, он за нею не придет. Он далеко. На

фронте.

Ее выписали. В приемной ждала тетя Паша.

Поцеловались, заплакали. Тетя Паша взяла мальчика и

понесла домой. Марьяна шла рядом, несла сверток с

тряпочками.

Писем оттуда не было. Осенью пришла похоронная.

Через два года, оставив Сережу на попечении тети

Паши и Лукьяныча, Марьяна уехала в областной центр

и поступила в педагогическое училище. Домой

приезжала на каникулы. Теперь приехала совсем.

Было в доме существо, для которого не имели смысла

слова: смерть, разлука, печаль. Оно жило другой, своей

жизнью.

Это был Сережа.

У тети Паши на полке стояла большая медная ступка

с тяжелым медным пестиком. Сереже страшно

нравилась ступка, он приставал к тете Паше: «Давайте что-

нибудь потолчем». Тетя Паша снимала ступку с полки,

заглядывала в нее, коротким жестким ногтем

выколупывала со дна приставшие крошки и давала Сереже

сухарь или кусочек сахара, чтобы он истолок. Сережа

садился на пол, ставил ступку между ногами и толок, пока

не выбивался из сил. Из крепкого, как камешек, сахара

получался порошок! А какая музыка шла из ступки,

какие разносились по дому стуки, громы, звоны!..

Вокруг террасы росла повитель. (Тетя Паша называла

это растение «граммофончики».) Внизу густо стлались

темнозел^ные сердцевидные листья; вверх по веревочкам

вились длинные тонкие побеги. И вверху и внизу во все

стороны торчали большие продолговатые бутоны, заост-

ренные на концах. За ночь бутоны раскрывались —

цветы и вправду были похожи на граммофонную трубу,

большие, темносине-лиловые, бархатистые, какие-то

необыкновенно милые и веселые: казалось — смотрят

прямо на тебя и видят; в глубине каждого граммофончика

пряталось несколько крохотных белых бусинок —

тычинки... Но поднималось солнце, и граммофончики

съеживались, края их жалко скручивались, цветок

становился похож на грязную тряпочку. Тогда можно было

сорвать его и надувать, как пузырь, потом хлопнуть;

горьковатый вкус оставался во рту,— а на следующее

утро вокруг террасы все опять было покрыто новыми,

широко раскрытыми, бархатносине-лиловыми граммофон-

чиками.

Много прекрасных вещей находил Сережа в мире. Не

говоря уже о саночках, о дощечке на колесах, на

которой можно было кататься, отталкиваясь одной ногой, о

челне Лукьяныча, на который Сережу не пускали,

сколько он ни плакал,— существовали разноцветные камеш-

ки, конфетные бумажки, пустые спичечные коробки,

зеркало (для пусканья солнечных зайчиков), гвозди (для

забиванья в стены и стулья), мыло, приобретавшее

смысл, когда речь шла о мыльных пузырях.

Но самое интересное было — муравьи, птицы,

лягушки, собака Букет и кот Зайка.

" Муравьи жили под двором и вылезали наружу через

дырки и трещины в земле. Они были очень заняты,

всегда спешили куда-то,—никогда Сережа не видел, чтобы

какой-нибудь муравей сидел и отдыхал. Мама сказала,

что там, под землей, находятся их дети, и они носят

детям продукты. После обеда Сережа собирал со стола

крошки и огрызки хлеба и рассыпал вокруг муравьиных

дыр. Муравей бежал и натыкался на крошку, некоторое

время шевелил усами,—должно быть, раздумывал, что

бы это такое могло быть, съедобное ли; потом

Назад Дальше