Анатолий, как и рассчитывал, оказался ночью в Придонске, в лучшей гостинице города, рядом с Анастасией. И даже не рядом, а вместе. И не просто вместе, а слитно.
Он этого ждал, он помнил, когда был миг слияния (многие мужчины в эти моменты почему-то смотрят на часы — так полководцы фиксируют время начала сражения), а у женщин со временем другие отношения: Анастасия помнила, что было, прикрепленность же этого было к каким-то абстрактным цифрам ее абсолютно не интересовала. Поэтому, когда пробили антикварные часы в родительском доме и она немедленно перенеслась из своей спальни в гостиницу, где увидела не звездное небо над головой, а потное трудолюбивое лицо Анатолия. Ей стало неловко, у нее возникло ощущение, что всё происходит с нею, но без ее участия. И она уперлась руками в грудь жениха.
— Настя, Настя, Настя, — горячо зашептал Анатолий. — Милая моя, хорошая, сейчас, сейчас!
Анастасия пожалела Анатолия, отвернулась и закрыла глаза, предоставив ему свободу действий.
«Но почему я ничего не чувствую? — подумала она при этом. Я же люблю его. То, что происходило здесь в среду, нравилось мне, почему не нравится сейчас? Вернее, не то чтобы не нравится, а как-то… Как-то почти все равно… То есть не все равно, а как-то… Как-то странно. Может, меня смущает фатальность: если это было, значит, опять должно быть? Получается, ничего не зависит от моей воли.
Да, в этом дело. Во вторник вечером, я помню, все началось по взаимной страсти, красиво и романтично. А сейчас — хочешь ты, не хочешь, а оно — вот оно».
Анатолий, застонав, упал рядом, тяжело дыша и победно улыбаясь.
Анастасия встала и пошла в душ.
Значит, уже что-то меняется. В прошлую среду они долго еще обнимались — сначала отдыхая, а потом вторично доведя себя до исступления. Теперь не так. Она стоит под душем, теплые струи воды смывают следы, и не хочется возвращаться в комнату.
В ванной все по высшему разряду, будто и не Придонск, а заграница — научились. Стильная керамика на полу и на стенах, ручки душа латунные, под старину, белые большие полотенца, два халата на вешалке, душистый гель в пакетиках. Но почему подташнивает от всего этого? А потому, быть может, что в ту среду, настоящую среду, Анастасия оказалась здесь впервые и ей все было интересно уже из-за своей новизны. И стены, и ручки, и гель с приятным запахом. Все казалось важным, немножко роскошным (Анастасия это любила), она, помнится, надорвала пакетик с гелем и обрадовалась, что он зеленый — один из ее любимых цветов, зеленый с прожилками жемчужного цвета, вылила на ладонь, полюбовалась малахитовой лужицей и провела по коже, ощущая двойную гладкость — кожи и геля. А теперь все кажется подержанным, уже использованным — и ощущения тоже словно подержанные. Анастасия разорвала пакетик. С чего она взяла, что этот густой и приторный запах приятен? Чем ей понравился этот химический оттенок зеленого с этими отвратительными прожилками? Анастасия брезгливо, двумя пальцами, бросила пакетик в пластиковое ведерко, что стояло в углу. Не попала — пакетик плякнулся об пол с живым звуком, как мутировавшая до неузнаваемости лягушка, потекла жидкость, похожая на зеленую кровь чудовищ из фильмов ужасов.
Тут Анастасию стошнило уже по-настоящему.
Анатолий ждал ее, раскинувшись, как идеальная фигура на рисунке Леонардо да Винчи. Анастасия хорошо помнила этот рисунок, где у человека как бы четыре руки и четыре ноги в разных положениях. А ведь так оно и есть — Анатолий лежит одновременно и сегодняшний, и тот, из прошедшей среды. То есть их, Анатолиев сегодняшнего и тогдашнего, как бы двое. От этого с ума сойдешь.
Анатолий с ума не сходил. Пока Анастасия была в душе, он успел опять любовно проголодаться. Он смотрел на нее, вышедшую из ванной в халате, белую, как ангел, и радовался за себя, что стал владельцем этой красоты, и представлял зависть тех, кому повезло бы увидеть, как Анатолий обладает Анастасией. Нет, в самом деле, подумал Анатолий, люди в своем прогрессе отношений наверняка дойдут до того, что отбросят ложный стыд и будут заниматься тем, что им приятно, на глазах у всех. Нравится же нам ехать на красивой машине и ловить завистливые взгляды? Вот и любовью с красивой женщиной почему не заняться на глазах у вздыхающих мужчин? Это повышает самооценку, стимулирует…
Он лежал с закрытыми глазами. Так было в прошлый раз: закрыл глаза, лежал, ждал, а потом губы Анастасии прикоснулись к телу, будто ласковым током ожгло…
Услышал какие-то звуки, открыл глаза.
Анастасия одевалась.
— В чем дело?
— Не знаю.
— Ты меня не разлюбила, случайно? — спросил Анатолий иронично.
— Нет.
— А в чем дело?
— Не знаю. Как-то все неправильно. Будто все заранее уже известно.
— Ну и что? Женщины обычно любят стабильность. А нам эта стабильность как минимум на месяц обеспечена, если время не повернется.
На месяц? Почему на месяц? — удивилась Анастасия. А, ну да, месяц назад они впервые сблизились. Вот что он считает стабильностью и, возможно, самым главным. Для нее же главное началось раньше — месяца три назад, когда почувствовала, что хочет быть с этим человеком. Но не бросилась сразу к нему, пожила с этим чувством ожидания и терпения, предвкушения и сомнений, которые иногда искусственно в себе вызывала… Теперь этого ничего не будет.
— Мне надо подумать, — сказала Анастасия.
— О чем?
— Не знаю. Обо всем. Я поеду домой.
— Сейчас? У тебя машины нет. Я могу тебя отвезти, конечно, но — смысл? Объясни.
— Вызову такси. Или позвоню отцу, у него в Придонске резервная машина всегда наготове, шофер исполнительный, вежливый. Не удерживай меня, пожалуйста.
В очередной раз всплыли в памяти Анатолия строки замечательных и действенных американских лекций. Например: «Если ты видишь, что человек хочет настоять на своем и сам при этом не понимает причин своего упорства — в силу особенностей характера или из-за элементарного желания одержать верх, позволь ему сделать это, но покажи, что его победа раздавила тебя. Дальнейшее зависит от степени милосердия партнера. Если оно недостаточно, прибегни к другим способам».
Степень милосердия Анастасии Анатолий считал высокой.
И, не прибегая к другим способам, печально сказал:
— Хорошо. Если хочешь, мы совсем не будем видеться.
— Это невозможно, — сказала Анастасия. — Завтра, то есть вчера, мы опять будем вместе. Даже если я буду все время уходить, я буду возвращаться.
— Ты хочешь все время уходить? Это твое право. Я никогда не покушался на свободу другого человека.
Анастасия села на край постели. Ей было жаль огорченного Анатолия. И она как-то сразу устала. Представила дорогу до Рупьевска — ночью, в темноте. Свет фар выхватывает только то, что близко, все остальное невидимо и почему-то кажется опасным. Никогда не любила ездить ночью. И Анастасия прилегла, уткнувшись лицом в подушку. Рука Анатолия погладила ее волосы. А потом он сильно придвинул ее к себе, крепко обнял.
«По крайней мере, такого не было, — подумала Анастасия, почувствовав неожиданный прилив возбуждения. — Может, не все еще потеряно?»
Анатолий же, достигнув желаемого, думал: все-таки не зря он учился за границей, пригодилась тамошняя наука!
Игорь Анатольевич Столпцов одиноко сидел в своем кабинете и смотрел на график добычи, который для наглядности был повешен на стене. Кривая укоротилась, и с этим ничего нельзя сделать.
Впервые Столпцов чувствовал себя беспомощным. Он всегда славился умением организовать дело, работу, производство. Расставить людей. Дать четкие задания. Направить процесс. Перегруппировать мощности. Инициировать инициативу снизу. Проявить строгость, когда понадобится. Теперь все эти умения превратились в труху, в ничто. Он может с бешеной энергией взяться за организацию, перегруппировку, проявить строгость и добиться увеличения сегодняшней выработки и вдвое, и втрое. А понадобится, и впятеро. Но завтра все вернется к тому, что было, а график укоротится еще на один отрезок.
Из окна он видел, что люди и механизмы передвигаются по двору предприятия медленно, как во сне. И с ужасом чувствовал, что равнодушен к этому. Всю жизнь он работал на прибыль — общую и свою.
Но видел смысл не только в прибыли, айв работе: он очень любил работать.
Нельзя расхолаживаться, уговаривал себя Игорь Анатольевич. Это не может продолжаться бесконечно. Завтра или послезавтра все повернется. Люди могут отвыкнуть за это время от ритмичного труда. Ты обязан не допустить этого. Встань, иди к ним, призови, успокой, заставь, в конце концов.
Но, думая так, он оставался на месте.
Его жена Лариса, Лариса Юльевна, тоже была неподвижна. С утра она лежала с больной головой (в прошлую среду голова тоже болела) и думала о режиссере Борисе Клокотаеве. Неужели он опять появится? Да, появится, если время продолжит идти вспять. Ну и что? Вполне в ее силах не допустить того, что случилось. Это было пошло, унизительно, ей до сих пор стыдно. Лариса, как и многие, уже догадалась, что, попав в прошлое, можно избежать нежелательных поступков, за исключением тех, которые ты совершал ровно в полночь. А она в полночь никогда с Клокотаевым не встречалась. Откуда же это волнение?
И тут Лариса вынуждена была признаться себе, что этот мелкий, пошлый, погано любвеобильный Клокотаев был чуть ли не самым светлым воспоминанием в ее жизни. Как это может быть? Связи с ним стыдилась. Вспоминала с гадливостью и презрением. Или это было возможно лишь потому, что гарантировалось неповторение позора? Но вот появился призрак возвращения в это положение — и вдруг потянуло туда. Да что же я за тварь такая? — нарочно подумала о себе Лариса таким словом, какое к себе никогда не применяла. Она вообще ненавидела бранные слова.
Нет, наваждение. Ничего не будет. Клокотаев вернется, и ему тут же выставят моральные счета все женщины, которых он обидел. А Лиза предъявит кое-что посерьезнее — ребенка, от Клокотаева родившегося.
Минутку. Ребенка-то не будет! И даже беременности Лизы не будет, то есть она будет, но пойдет на спад. И, пожалуй, опять начнется необъяснимое увлечение женщин Клокотаевым!
Лариса неожиданно почувствовала, что заранее ревнует.
Нет, глупости. Не будет этого. Она давно уже не играет в народном театре и не собирается возвращаться. И даже если в силу переносов во вчера окажется там физически, тут же уйдет.
Лариса облегченно вздохнула, улыбнулась. Даже голова прошла. Она заплакала, но не испугалась этого — так бывает, когда утихает боль.
Сергей Петрович Перевощиков был в Москве, сидел в приемной думского деятеля Арестофанова, человека своеобразного, известного больше не своими делами, а частыми выступлениями по телевизору. Его постоянно приглашали на ток-шоу — у него всегда была четкая позиция, а редакторы и ведущие это очень любят: удобно заранее знать, кто что скажет, это облегчает планирование дискуссии. Позиция Арестофанова, вполне принципиальная, заключалась в следующем: «Человек слаб и любит выгоду. Даром никто ничего не делает. Все мы одним миром мазаны». Это был своеобразный альтруизм: какие бы негодяи и негодяйства ни обсуждались. Арестофанов всегда выступал в их защиту, выставляя один и тот же аргумент: «Ничто человеческое никому не чуждо», — под «человеческим» понимая в том числе способность в определенных условиях украсть, убить и изнасиловать. Все любили его за эту доброту, да и власть жаловала: он поддерживал устоявшуюся атмосферу всеобщего уютного бесстыдства, в которой никого никто не имеет права судить, ибо — см. выше — «все одним миром» и так далее. Любой, кого хватали за блудливую руку, с укоризной говорил схватившим:
«А вот умница Арестофанов учит: все мы люди, нас понять надо, а не ловить на слабостях!» И схватившим становилось неловко: вспоминали о собственных изъянах.
С этим уважаемым деятелем, который по роду службы курировал богатые сырьем регионы, в том числе и Рупьевск. Перевощиков утром прошедшей среды, наступившей вновь, должен был обсудить кое-какие вопросы, которые он накануне уже обсудил и услышал обнадеживающие слова. По сути, второй раз возвращаться к обговоренным темам было бессмысленно, но не явиться на прием — нехорошо, неудобно.
В назначенное время его впустили к Арестофанову.
В очередной раз Перевощиков отметил, до чего хорош кабинет Леонида Алексеевича: антикварный стол с зеленым сукном, стоящий на персидском старинном ковре, высокие книжные шкафы из ценных пород дерева, потолки с лепниной, тяжелые шторы гобеленовой фактуры, с рисунками, изображающими природу и благополучную сельскую жизнь неизвестного времени и неизвестной страны — с тучными полями, коровами и поселянками.
И сам Арестофанов был хорош — в великолепном костюме, на котором депутатский значок смотрелся как орден, в рубашке цвета куршевельского снега, в ярком, по моде, галстуке, купленном, должно быть, в каком-нибудь Париже. Полноватое лицо со сладкими губами гурмана и женолюба, капризно-ласковый голос (будто всегда с кем-то спорит), беспокойные глаза, но беспокойные не от тревоги мысли, а от чрезмерной живости характера и бродящих в организме соков.
Он с величайшим удовольствием отхлебывал чай из чашки (несомненно, фарфоровой), чай с душистыми добавками — аромат разносился по всему кабинету. Арестофанов радушно предложил чаю и Перевощикову, тот не отказался.
— Рад вас видеть. Сергей Петрович, — с удовольствием сказал Арестофанов. — А я, как видите, переехал.
Опять имя-отчество перепутал. И опять, как в прошлый раз. Петр Сергеевич не стал его поправлять.
Арестофанов переехал в новый кабинет полгода назад, но не уставал этим хвастаться, хотя, конечно, помнил, что уже рассказывал Столпцову, у него была замечательная память на события, на лица, вообще на людей, их слова и поступки, что очень облегчало ему продвижение: если кто-то забывал о совершённом добром деле, Леонид Алексеевич, улучив момент, напоминал. Но мог напомнить и о деле недобром, это тоже все знали. Только вот имена, случалось, почему-то путал.
— Да, красиво устроились, — сказал Перевощиков.
— Не то слово! Если я все дни провожу на работе, почему у меня должно быть некрасиво и казенно? Вот — стол, знаете, откуда стол? Из Саратова! А знаете, кто за ним сидел? Столыпин в пору своего губернаторства! Его собственный стол из карельской березы, отреставрированный, конечно. А вот ковер — персидский, ему полтораста лет, знаете, где лежал? В кабинете Николая Борисовича Юсупова, а от него перешел к зятю, графу Феликсу Феликсовичу Сумарокову-Эльстону, получившему заодно княжеский титул. Он, кстати, отец того самого Юсупова, тоже Феликса Феликсовича, который участвовал в убийстве Распутина. Может, на этом ковре и прикончили!
И Арестофанов еще долго рассказывал про обстановку кабинета, в том числе о шкафах и содержимом шкафов — редких книгах, некоторые сохранились в единственном экземпляре.
«Я уже все это слышал, зачем он рассказывает?» — думал Столпцов.
Арестофанов будто уловил его мысли и повторил почти дословно. Петру Сергеевичу даже стало не по себе.
— Вы, наверно, думаете, зачем я все это рассказываю, если вы это уже слышали? Согласен, слышали. Но ведь интересно же, правда? И чай вы тоже пили, но он от этого хуже не стал. Вкусный чай?
— Очень.
— С Тибета травки привозят. Ну, а теперь о делах.
Как и в прошлый раз. Арестофанов начал подробно рассказывать Перевощикову, что необходимо сделать ради получения желаемых льгот. Сходить к А., наведаться к Б., посетить В., непременно застав его в тренажерном зале, потому что В. очень гордится своей физической формой и рад, когда видят эту форму во всей красе. Каждому Арестофанов давал меткие характеристики по одной и той же схеме: сначала рассказывал, какой А. или Б. подлец, сквалыга и жулик, всё это с интонациями прокурора, обуреваемого гражданским гневом — однако гневом приличным, без истерики, а потом переходил к симпатичным чертам А. или Б., расписывая их с такой гордостью, будто А. и Б. приходились ему родственниками.