Но все больше — к сожалению, все больше и больше — становилось людей, не верящих, что прежнее время вернется. Они бросили свои занятия и либо разнообразно бездельничали и пытались развлечь себя, либо без конца обсуждали судьбы народа и родины, как это у нас принято.
Или выясняли личные отношения.
Игорь Анатольевич Столпцов и Петр Сергеевич Перевощиков убедились в тщетности попыток отомстить за своих детей в законном или каком ином порядке. Но зато у них была возможность высказать друг другу претензии, которые накопились за время совместной работы.
Повод находился легко. Например, Столпцов, проезжая на комбинат, видел строящуюся дорогу (которая становилась все короче), звонил Перевощикову и говорил:
— Бюджетные деньги закапывают твои рабочие, Петр Сергеевич, асфальт на сырой песок кладут. Вот почему дорога через месяц вся в колдобинах стала!
— А ты раньше этого не видел? Бюджетные деньги тебя беспокоят? А я тебя просил помочь из средств ГОПа, ты мне что сказал?
— Что сказал?
— Не помнишь?
— Не помню.
— А ты заезжай, я тебе напомню, чего по телефону переругиваться?
И Столпцов заезжал к Перевощикову в администрацию, где ждали его уже коньяк и нелицеприятный разговор.
— Ты пришлый человек, Игорь, ты временщик, тебе наплевать на наш город! — выговаривал Столпцову Перевощиков.
— Сам тут без году неделя. А управленец из тебя никакой, у тебя под носом всё разворовывают, если с тобой, конечно, не делятся.
— А ты видел?
— Петр Сергеевич, имей совесть, я сам с тобой делюсь!
— Это еще неизвестно, кто с кем делится, учитывая, что твой ГОП на нашей земле стоит!
— Как же неизвестно? С Гедимином Львовичем мы все делимся. Кстати, что-то он не звонит.
Милозверев действительно не звонил: он был на Канарах в двухнедельном отпуске с молодой красивой женщиной, но не женой, заехал туда двадцать девятого и, следовательно, до пятнадцатого мог блаженствовать. В прошлый раз красотка его основательно растрясла, к исходу отпуска на кредитках оставалось всего ничего, десять с чем-то тысяч евро, но зато теперь деньги каждый день прибавлялись, наряды и украшения с красотки слетали, Милозверева это очень веселило.
Столпцов и Перевощиков продолжали ссориться.
— Ты мне, Игорь, с первого дня не понравился, — говорил Перевощиков. — Я сразу понял, что ты мужик от сохи, так и оказалось. Ни полета, ни выдумки. И сын у тебя такой же, хоть в Америке учился.
— Тебе и Америка теперь не нравится? — усмехался Столпцов.
— Представь себе, нет. И капитализм ваш не нравится.
— Почему же это он наш?
— А чей же? Я частной деятельностью не занимался, сразу пошел по общественной линии.
— Все дармоеды и нахлебники, кто дела делать не хотел, пошли по общественной линии, — отмахивался Столпцов.
— Ты вор! — неожиданно перескакивал Перевощиков.
— Да, вор, но ворую свое. А ты чужое! — отбивался Столпцов.
— Как раз оно мое, потому что я тут родился, в смысле в Придонщине, хоть и не в Рупьевске, а ты пришлый, и ничего твоего тут нет!
— Нет ничего моего и твоего, всё — общее. Божье! — теперь уже сворачивал Столпцов.
— Согласен. Но ты-то тут при чем, если в Бога не веруешь?
— Я не верую, другие веруют. Народ, люди. Да и ты сам все время говоришь, что веруешь.
— Конечно! — соглашался Перевощиков.
— А докажи! — приставал Столпцов.
— Этого не докажешь, — отвечал Перевощиков.
— А что не докажешь, я тому верить не обязан, — говорил Столпцов.
— А тебя никто и не просит вообще!
— Сам начал!
— Что я начал?
— Господи, и мне с таким дураком теперь столько лет работать! — восклицал Перевощиков. Или Столпцов. Запутаться нетрудно: при одной встрече так мог воскликнуть Столпцов, при другой — Перевощиков.
— Это я терпел и надеялся, что тебя уберут отсюда!
— Кого уберут, так в первую очередь тебя!
— Не надейся, не уберут! В ближайшем будущем, по крайней мере, то есть в ближайшем прошлом!
— И я с таким уродом еще породниться хотел!
— Да развелись бы они через месяц, потому что твой сын мизинца ноги моей дочери не стоит! — говорил Перевощиков.
— Мизинца? — хохотал Столпцов. — Видел я тот мизинец, когда мы купались прошлым летом, то есть этим — кривой и внутрь загнутый. Красота неописанная!
— Я, Игорь, и в морду могу дать.
— За что? За правду?
— Это не правда, а оскорбление.
— Даст он! — подначивал Столпцов. — Подтяжки не потеряй!
Перевощикову становилось невыносимо обидно, тем более что он никогда не носил подтяжек. И он, не в силах вытерпеть, давал в морду Столпцову. А тот отвечал. Начиналась драка. Секретарша Перевощикова испуганно приоткрывала дверь, не решаясь вмешиваться, да и как вмешаешься в битву двух тяжеловесных мужчин?
Как правило, через несколько минут выдыхались, садились в кресла, сипя и хрипя, поправлялись коньяком, ощупывали синяки и ушибы, которые болели, но не очень сильно, даже если были серьезными: мысль о том, что завтра все пройдет, уменьшала боль.
Так они встречались изо дня в день, изливая друг на друга накопившуюся неприязнь, и уже не могли жить без этих встреч.
И многие, очень многие и в Рупьевске, и по всей России, и по всему миру, занялись выяснением отношений, потому что делать все равно было нечего. Люди как никогда занялись друг другом, и не всегда это оказывалось приятно.
Воскресший Геннадий Васильевич поедом ел Ирину Ивановну, будто она виновата, что он вернулся к жизни.
— Я-то думал — отмучился, — кашлял и стонал он, — а теперь всё заново!
— Не гневи Бога, — кротко отвечала Ирина Ивановна. — Через год-другой тебе полегче станет, а потом совсем выздоровеешь.
— Пока я выздоровею, триста раз помру.
— Теперь уже не помрешь.
— Да? А что сын говорил, слышала? Что может все опять назад повернуться, но неизвестно когда! Это, значит, что если я года два или три буду чуркой лежать, а потом все повернется, то потом опять три года мучайся, пока снова не сдохнешь? Три срока получается? Ни за какие преступления столько не дают! Болит все, Ира, не могу, вколи что-нибудь!
Ирина Ивановна вкалывала обезболивающее, муж на время утихал, а потом вновь начинал роптать, ругать жену, капризничал. А она, несмотря ни на что, продолжала чувствовать себя счастливой, и даже счастливей прежнего: теперь могла быть с ним рядом постоянно. На почту ходить не нужно, ее закрыли за ненадобностью: письма и посылки, ушедшие раньше, оказывались в помещении сортировки, а потом и вовсе исчезали, потому что люди, которые раньше отправляли посылки, письма и телеграммы, теперь не появлялись на почте — все равно ничего никуда не дойдет.
Илья пытался говорить с отцом так, словно ничего не произошло, но Геннадия Васильевича это раздражало.
— Ты с кем говоришь? — кашлял и кричал он. — Я покойник! Нечего мне тут среди вас делать! Умер, всех избавил, а теперь делают вид, что радуются!
— Пап, ты зря. Я и вправду рад, — говорил Илья с улыбкой, не сходившей в последнее время с его лица, потому что он каждый день встречался с Анастасией, хоть и ревновал ее слегка: в полночь она частенько оказывалась с Анатолием.
Правда, уверяла, что ничего не было.
Заходила племянница Наталья, жаловалась на бывшего мужа Сергея. Тот, выгнанный Натальей в начале июня, уехал к родителям в далекий, слава богу, городок Чмонино, устроился там в небольшую транспортную компанию грузчиком, а потом сделался даже бригадиром, начал зарабатывать. И вот теперь повадился приезжать в гости. От Чмонина до Рупьевска езды почти день, Сергей выезжал утром, прибывал к вечеру и до полуночи тиранил Наталью, рассказывая, как он отыграется, когда вернется назад окончательно. Хвастал деньгами, дразнил, что такого мужика чуть не потеряла.
— Пилит и пилит, — жаловалась Наталья, — хоть беги, но он ребенка замучает тогда, у Виталика и так уже голова дергается. Хоть ночью исчезает, на том спасибо. А два-три дня проходит, опять прикатывает. Я уже этого июня как конца света жду.
— Конец света давно наступил! — говорил из своего угла Геннадий Васильевич. — А вы еще не поняли?
— Не говори зря, — терпеливо укоряла Ирина Ивановна. — Пока мы живы, никакого конца света нет.
— А кто вам сказал, что вы живы? Может, мы все снимся друг другу?
Ирина Ивановна и Наталья переглядывались. Им тоже иногда казалось, что происходящее слишком похоже на сон. Но никак не проснуться, вот беда.
Зато у Влади Корналёва жизнь была как бы в двух измерениях. Он вернулся к жене и сыну, проводил день в семье, но, поскольку полтора месяца до этого прожил на съемной квартире, в полночь оказывался там. Это показалось ему очень удобно: днем как бы женат, ночью как бы свободный человек. Галина, правда, настаивала сначала на том, чтобы он, оказавшись в другом месте, тут же шел обратно домой, но Владя резонно возразил, что он, живя один, вел здоровый образ жизни и в полночь обычно спал.
— Заводи будильник! — сказала Галина.
— Галя, опомнись! Будильник заводят на будущее, а завтра-то будет вчера, поэтому не только завода в будильнике не будет, но и самого будильника!
— А если его заранее принести? А, ну да… Но утром приходи!
— Обязательно!
На самом деле Владя редко когда засыпал раньше двенадцати, поэтому, перескочив из супружеской постели в свою одинокую, лежал, никем не обеспокоенный, читая или глядя в телевизор и попивая пиво, и чувствовал себя необыкновенно хорошо.
А чего это я лежу? — спросил он себя однажды.
Я ведь так и не воспользовался преимуществами свободной жизни. А везде вон что творится! Сколько помню, себя сдерживал, какой теперь смысл, если такая куролесица вокруг?
И как-то ночью он вышел, чувствуя себя охотником, искателем приключений. На всякий случай у него в одном кармане был перцовый баллончик, а в другом кастет. Дом, где он снимал квартиру, был недалеко от городского сквера, где бурлила ночная молодежная жизнь Рупьевска — день ото дня все активней.
Едва Владя вошел в сквер, прямо на него из кустов выпала девушка в красной кожаной юбке, едва прикрывавшей… впрочем, фактически ничего не прикрывавшей, и в маечке: две лямочки и полоска на груди, все остальное свободно для обзора и прикосновений.
Наткнувшись на Владю, девушка прищурилась, чтобы его разглядеть. Улыбнулась во весь рот:
— Красавец какой! Мужчинистый!
Владя и в самом деле обладал приятной внешностью, хотя не умел пользоваться этим преимуществом по робости характера. И рост высокий, и плечи довольно широкие.
— Щас, погоди! — пообещала девушка и присела около кустов.
Сидела и хихикала:
— А они не знают, где я. Убежала! Ну их к черту! Он же полный дурак. Ведь да?
Владя не знал, о ком речь, но, конечно, согласился.
Встав, девушка деловито спросила:
— Ну, куда пойдем? Прохладно сегодня.
— Пойдем… Пойдем ко мне.
— А ты один живешь? А то вчера такой же пригласил, а там жена, теща, дети за стенкой, неприятно.
— Один. Абсолютно один.
— Годится. А выпить есть?
— Тебе разве не хватит?
— Мне никогда не хватит. Смотри на меня внимательно.
Владя посмотрел: очень симпатичное личико с голубыми большими глазами, чистой и гладкой кожей, длинноватыми, но красивыми губами, широковатой нижней челюстью, что девушку не портит, а придает своеобразие. Но при этом лицо исказилось в пьяной гримасе, взгляд плыл.
— А теперь смотри опять! — девушка щелкнула пальцами и переменилась: глаза стали осмысленными, губы сложились в скромную улыбку школьницы-отличницы, знающей урок и стесняющейся этого, голова склонилась чуть набок, при этом девушка сложила руки впереди, а отставленная нога застенчиво чертила что-то кончиком туфли на земле.
— Умеешь, — оценил Владя.
И, оглядевшись по сторонам, взял девушку под руку и повел к себе домой.
Опомнись, сказал он себе мысленно, ей лет шестнадцать, а то и пятнадцать, она несовершеннолетняя, тебя засудят! И тут же ответил: да пошел ты!
У тебя такого никогда не было и, может, никогда не будет. Вдруг завтра все повернется назад? Насчет засудить нечего беспокоиться: все уже такого наворотили, что судей не хватит и времени до скончания века, чтобы всех пересудить.
Он поглаживал пальцами локоток девушки, слушал ее полудетский голос, не вникая в смысл того, что она говорит. И тут перед ними из сумерек возникла другая девушка. Повыше, с длинными темными волосами.
Эх, поторопился я! — подумал Владя.
— Нинка! — сказала девушка. — Это как называется? Меня бросила с этими лохами, они там в своей блевотине рожами спят, а сама?
— В гости иду, — похвасталась девушка, которую, оказывается, звали Ниной.
— А я?
— Пошли, мне не жалко!
И черноволосая красавица присоединилась, не спрашивая Владю, можно ли. Впрочем, он не возражал.
Владя уже прикидывал, с кем начнет и каким образом. А может, и с двумя сразу. То есть попеременно.
Тут сзади послышался топот.
— Стоять! — заорал истошный голос.
Обе девушки тут же остановились.
— Гусь, — презрительно сказала черноволосая.
У парня, бежавшего к ним, была длинная шея, он весь был длинный, а за ним спешил молодой человек покороче, довольно толстый.
— Куда это вы собрались? — спросил Гусь, подбежав, скаля зубы и держа в руке большой нож с зазубринами на конце — то ли военный, то ли охотничий. Подоспел и толстый, задыхаясь. Без ножа, но с увесистыми кулаками и с выражением жажды боя на лице, вполне при этом добродушном, как у многих толстяков.
— Не твое дело! — ответила Нина, обняв Владю за талию обеими руками.
Владе стало нехорошо.
Он был с детства трусоват. Вернее, слишком добр: мальчишеской храбростью часто считают злость, умение и желание обидеть кого-то словом и делом Владя такого желания не имел, избегал конфликтов. Он и с Вероникой, разрушившей его семью, связался из-за трусости: она пригласила в гости к тете, поужинать по-домашнему, тети дома почему-то не оказалась, а Вероника ей почему-то предварительно не позвонила (объяснила, что хотела сделать сюрприз). Тетя оказалась на даче, хотела мигом прибыть, но Вероника уговорила ее не трудиться, взяла ключ у соседки-тетя всегда там оставляла, вошли, что-то приготовили, выпили найденную тут же бутылку вина (Владя потом подозревал, что вино не тетей, а Вероникой было припасено), а потом Вероника сказала как бы между прочим, что совершенно нет смысла тащиться в гостиницу, переночевать можно и здесь — с гораздо большими удобствами. Две комнаты, никто никого не стеснит. И не очень ведь хотел Владя оставаться, не очень нравилась ему Вероника, но струсил: что она обо мне подумает? Как расценит отказ от доброго предложения? Не примет ли этот отказ за выражение тайной симпатии, которую Владя боится обнаружить и поэтому деликатно удаляется?
Остался.
Легли спать, пожелав друг другу спокойной ночи. Часа полтора Владя лежал без сна и думал: ведь ждет, наверняка ждет, не спит, считает его лузером, ботаником, импотентом! И — пошел. В темноте нашарил постель Вероники и саму Веронику. Она, как выяснилось, спала, но на Владю, разбудившего ее, не рассердилась, даже наоборот. Так и начались отношения, и нудно тянулись какое-то время, Вероника влюбилась, Владя тосковал, но не встречаться с нею не мог, постоянно думал: наверное, обижается, что давно не звонил, наверное, сейчас, холодным дождливым вечером, плачет одна у себя в квартире, наверное, ждет… И-звонил, приходил… Потом все раскрылось, скандал, распад семьи, приход к Веронике, а она:
— Владя, ты все неправильно понял. Я, во-первых, пообещала себе никогда не разрушать чужих семей. Во-вторых, я восемь лет живу одна и привыкла к этому. В-третьих, на самом деле я скоро выхожу замуж за одного человека, который меня любит со школы.
А из-за чего все это произошло? Из-за трусости, трусости и еще раз трусости. Трусость вообще руководит многими нашими так называемыми благородными поступками, и все бы хорошо, и осанна бы трусости в таком случае, если б не оказывалось сплошь и рядом, что благородство по отношению к одному человеку одновременно оказывается вопиющим неблагородством по отношению к другому, но чаще всего — неблагородством по отношению к самому себе.