Дневник неудачника, или Секретная тетрадь - Лимонов Эдуард Вениаминович 10 стр.


Духи мужские, корзину духов; пусть поплескивают — зеленые, кремы, шляпы, много разных шуб и костюмов и свитеров. Воруй, тащи, грабь — веселись, наслаждение получай, что не дотащим — в грязь и снег вышвырнем, что не возьмем — бритвой порежем, чтоб никому не досталось, вот она — бритва — скользь в руку — ага, коси, молоти, руби!

— И по лампе вдарь! — Возьми зонт — Жан! — На торшер — Филипп — ебни по зеркалу! — (Хрясть! Хрусть!)

— А мы за это шею гнули, жизни лишались, живот надрывали, вот вам, вот! — Эй, пори белье женское, режь его, розовое да голубое, трусами пол устилай! — Гляди, какие большие, — Лазарь! — Ну и размер, на какую же жопу и рассчитаны!

— И этот отдел переполосуем, танцуй-пляши на рубашках ночных да беленьких, ишь ты, порядочные буржуйки в фланельке этой по ночам ебутся, а эти халатики к любовникам днем надевают — пизду при распахнувшихся полах показать, посветить ею.

— Бей, Карлос! — Помогай, Энрико! — Беги сюда, Хуан! — здесь голд этот самый — золото!!! (Ррррр!)

— Пошли пожрем в продовольственный! — Шоколаду хошь? На — шоколаду в карман. Мешок шоколаду возьмем домой. Два мешка шоколаду.

— Вдарь по стеклу! (— Дзынь!)

— Хуячь, руби!

— А вот оторви этот прут, да ебни! (— Хлысть! Хрусть!)

— Ткни эту пизду стулом, чтоб буржуазное достояние не защищала!

— Ой не убивайте, миленькие!

— Бей ее, суку, не иначе как начальница, а то и владелица!

— Мальчики! Мальчики! — что же вы делаете! Умоляю вас — не надо!

— Еби ее, стерву накрашенную — правильно, ребята!

Давно мы в грязи да нищете томились, хуи исстрадались по чистому мясу — дымятся!

— А пианина — Александр — мы с возмущенным народом пустим по лестнице вниз. На дрова! (Гром х-п-з-т-рррррр!)

— И постели эти! (Та-да-да-да-да-дрррр!) Так я ходил в зимний ненастный день по Блумингдэйлу, грелся, и так как ничего по полному отсутствию денег не мог купить и второй день кряду был голодный, то и услышал извне все это.

Шел статный, в кожаном пальто и кепке, мрачно лежащей на глазах, суровой вечерней походкой все в жизни повидавшего мужчины, по Мэдисон авеню.

Навстречу в плащике, при голубых глазах, такой иисусик бледненький и красивенький, блондинисто-водянистый. Шею он на меня искалечил, извернул, глаза растопырил — ужас и восторг в них. Встретил, наконец, нужного зверя.

Но я и волосом не двинул, пошел себе дальше, зная, что он стоит и смотрит и ждет. И обожает, боясь, меня — кожаного, бандитского, злодейского.

Раннее утро. Снег и солнце. Стоит человек с крючковатым носом и глазом тихого убийцы и наблюдает, как жопатые рабочие разрушают брюхо большого дома при помощи костров и зубов гигантского бульдозера. Удовольствие в глазу и носу человека. Чуть ли не дремотно мурлычет.

Полежим на животах. Ебаться иной раз скушно. Дай мне цветок, и я с полускукой, полуинтересом потрогаю им твою розовую щелку. Бог ты мой — уж эти мне блондинки — прикоснуться нельзя…

После долгой ебли как кашей объелся… Но зад ее внимание привлек. Ишь, зад какой… Сунув большой палец между половинок ее пухлой попки, слегка палец повертел. Предварительно то есть отверстие как бы расклеил, раскрыл. И тут же член туда воткнул.

Как взвизгнет, рванется. Но я не отпустил, за зад к себе прижал, члену моему так прелестно. Ори, ори, мне все равно, что больно тебе, лишь бы мне хорошо, я даже боли крик и люблю — с криком и болью лучше. Довести бы тебя, чтоб тут и померла.

— А-а-а! А-а-а! А-а-а!

Вперед-назад — хуй по скользкой кишке. Приятно, что корчится и ногами стучит, хую хорошо, тесно, это тебе не пизда, пизда больше, а эта дырочка маленькая. И с последней ненавистью к грудастой зверюге почти разорвал там что-то в ней в глубине о твердый шар конца хуя. Получай! Как автоматной очередью — спермой туда. Закупорил.

И, выдернув хуй, упал поцелуем на влажную исстрадавшуюся, жалко трепещущую задницу. Co-зверюга ты моя, самка, сучечка!.. Ну не вой, не вой! Прости!

Если вас кто любит, а вы ее нет, это дикий пещерный ужас. Особенно если человек милый, хороший. На своей шкуре в случае с миллионеровой экономкой испытываю.

Как-то в вечер плакала, кричала, вином в меня плеснула в бессильности, после свистящим шепотом «Я обожаю тебя!» говорила, в кошмар и расстройство перешла, хотя и ничего ей не произнес такого, что не люблю или ухожу. Нутром чувствует, что недолгий я гость.

А что, могу ли себя заставить? Нет, увы. Лучшим другом она мне ощущается. На любовь себя не подтолкнешь, не изнасилуешь. Никто тут не виноват. А уважать я ее очень и очень уважаю.

И ценю. Талантливая она, да и хорошая. Но ебаться не могу с ней — как кровосмешение стыдное, как, наверное, маму ебать, то же чувство.

Дома. Весна. Чернильное небо. Иду гениальный, как Рембо. Вернее, не весна — дело к весне. Фиалками пахнет, хотя ясно, что нигде никаких фиалок. Смутные надежы — в ярко освещенное место когда-то войти и увидеть глаза и весь облик светлый, похабный, усмехающийся — ее. Никогда не видев ранее — узнаю, брошусь — «Идем!» Ледяная рука. Смех. «Идемте! Господин поэт!» На косточках кисти руки ее — ссадины.

Как ебать-то тебя буду — такую любимую. При вербах, в святой понедельник, в святую пятницу, в воскресение христово, при свечечках что ли, при молитвах, отстояв перед тем долгий пост, терниями исколотый, босиком, тернии и член искололи и чресла вокруг… тебя — тонконогую…

Иногда я плачу от злости. От злости бью кулаком в собственную ладонь, выругиваюсь, и слезы брызжут из глаз.

А вы делаете это, можете?

Утром шел снег, но к чаю небо очистилось, и вышло зимнее солнце.

В воздухе была тревожность разлита, как будто вам одиннадцать лет и вы ожидаете не то наказания, не то награждения за содеянное накануне и мелко трусите перед будущей огромной жизнью. И слоняетесь из угла в угол, и слоняетесь без конца, теребя шлейки коротких штанов.

Утро

Утром, сидя за листом бумаги, я подолгу гляжу в окно. Первая авеню в этой ее части, которую я могу обозревать, довольно пустынна. Редко можно увидеть больше одного прохожего за один взор.

Тут я спотыкаюсь и ничего не могу больше придумать. Мне хотелось бы сказать о моих безумных нервностях, но Первая авеню в этой желтой части никак не связывается с моими нервностями, если один прохожий в одном взоре, то что же тут нервного.

Моя внутренняя жизнь давно уже превратилась во внешнюю и наоборот, так что я не знаю, что внутри — очевидно, этот желтый кусок Первой авеню с одним грустным прохожим, а моя нервность и неистощимые новые и новые болезненные мысли и ощущения о Елене, ее теле, ее и моей судьбе — это снаружи и, может быть, лежит в окне.

Пулеметы, парашюты и пушки моего будущего очень свободно сходят за мое прошлое, и казнь чикагских анархистов в конце прошлого века в чикагской тюрьме уже двенадцать лет горит впереди на черном небосклоне, впереди, а не сзади.

Двенадцать лет назад я прочитал о ней и ужаснулся, «узнав» свою казнь.

А тем временем уже одиннадцать часов утра. Лысая певица, которую я никогда не ебу, встала и сунула голову в мой кабинет — поприветствовала меня. — Здравствуй, Лысая певица — ты хорошая баба, любишь и умеешь ебаться, сейчас ты пойдешь в ванную комнату и будешь ее долго занимать. Уж я тебя знаю.

Отношение мое к миллионеровой экономке очень двойное. Иногда она кажется мне милой и хорошей. Она настоящая американская героиня, девушка с фронтира. Она такая, на фургон с ружьем взберется, вожжи в руки и по индейцам или бандитам стрелять станет. Старшая дочь в семье, где девять детей. А в фургоне младшие дети друг к другу испуганно прижались — а она лошадей гонит и стреляет. Крепкая девушка.

Несчастье, что вижу я ее порой и другой — с искаженной рожей, в дурацких штанах, с прыщами под носом и на подбородке, босиком, а это, увы, небольшое удовольствие. Вчера я пошел и увидел ее такой. Почему к ней ходил — причина циническая — через пару дней нужно платить за квартиру, а кому еще сейчас я нужен — недостающее количество долларов у нее взял. Дала с радостью.

Сравнивая миллионерову экономку с Еленой, которую я видел вчера тоже, я ужасаюсь. Елена сладостная куртизанка, и высокого уровня. Каждый кусочек ее тела элегантен и дико, испорченно сексуален. Что с того, что Елена предала меня, бросила, ей наплевать на мою судьбу, а миллионерова экономка кормит и поит меня, покупает подарки, дает деньги и предана душой и телом. Что с того? Елена, как самая тощая и ободранная сучка в окрестностях, испускает особо резкий запах, притягивает всех кобелей и меня. Видите, какое дело, господа, — порок силен, красив и притягателен, а добро серенькое и неинтересное, хотя на тебя и направлено.

Впрочем, я думаю, что какая-то часть Эдьки Лимонова, а именно — он как простой парень, в девушке с фронтира присутствует, потому он — Эдька, с ней и в отношениях состоит.

Болел ли у вас когда-либо низ живота болью от многочасового желания и стоящего хуя?

Болел ли он у вас так, что когда вы, распрощавшись с предметом желания — бывшей вашей женой, поднимались по лестнице в свою квартиру ночью, вы не могли ступить шагу и восхождение на четвертый этаж длилось двадцать минут?

А у меня такое было вчера.

А могли бы вы после двух лет разлуки, без памяти, с восторгом и ужасом влюбиться в свою бывшую жену — источающую яд секса, кошмар секса, которую можно ебать в каждый кусочек ее тела?

Елена чуть постарела, ужасающе худа, скелетик, но злодейски красива — крошечные мешочки грудей дико непристойны, узкие неправдоподобно плечики, паучьи ручки, шея, лицо — все горело под моими рукам. Хрупкая маркиза, секс которой способен утолить только племенной жеребец, а то вдруг она затворничает и мастурбирует себя розой.

Бешеный человек, мужик, я поднял ей ее черное парижское домашнее платье до полу, она сидела на стуле, погладил ноги, раздвинул колени в стороны и смотрел на ее бритую щелку. Белый сок желания медленно выступил.

С Лысой певицей пошли на «Эс Энд Эм» собрание, она пригласила, у нее в этой среде большие знакомства. Для непосвященных расшифровываю — «садистов и мазохистов» собрание.

Говорили вначале в огромном красном лофте о финансах и членских взносах. А потом была первая лекция для новичков, как бы «введение в садизм» (в мазохизм обещали в другой раз). Один крепкий парень спустил штаны и лег задом вверх на колени толстой блондинке, которая демонстрировала всяческие приспособления, при помощи которых зад парня положено обработать садистски — плеточки, стегалочки многохвостные, какую-то щекотальную плетку типа лошадиного хвоста, ракетку для битья по заднице (вернее, «это» только имело форму ракетки); «очень пугающий у нее звук», — удовлетворенно отметила хорошо говорящая блондинка. Объясняя, блондинка, обворожительно улыбаясь, стегала парня. После пяти минут перерыва девушка со злым мечтательным лицом подвесила другого парня, с влажной дымчатой бородкой и белым телом к специальному брусу у потолка цепями и кожаными браслетами за руки и стала его бить и щекотать все теми же приспособлениями и целовать губами в губы тоже. Парню оставили только трусики, но потом, когда перевернули его задом к публике, сняли и трусики. Парень дрожал, кажется, по-настоящему.

Садисты и мазохисты мне понравились, несмотря на некоторую их заброшенность, особенно седые строгие мужчины в тонких очках из отдела «бандаж и дисциплина». Вообще, большинство садистов-мужчин носило очки.

Ко мне и Лысой певице эсендэмовцы отнеслись хорошо, ибо черный мужик лет сорока пяти, похожий на доктора, их глава, он же фотограф, был другом Лысой певицы. Периодически он уговаривает Лысую певицу примкнуть к его гарему, из которого в этот вечер я видел двух девочек. Одна — модель, стройная и совсем неплохая — была со мной особенно обходительна.

Позже у меня дома я выебал Лысую певицу, не применяя никаких особых методов. Просто хорошо и глубоко, со вкусом выебал, кончив на ее очень хорошую грудь.

Е.

А на горах цвели гигантские цветы, которые были видны снизу из долины. А мы с ней были очень больны, в бинтах, оба после операции, и нас возили в колясочках в гости к друг другу, как неожиданно распорядился президент, читавший мои книги, оставляли на солнышке, и она шевелила губами, улыбаясь мне.

И хоть охрана всегда стояла вокруг, мы были наконец счастливы, что теперь не сможем убежать друг от друга, и все смотрели и не могли наглядеться. А после больницы нас ожидал непременный суд и настежь распахнутая смерть. А на горах цвели гигантские цветы, и странно пахло желтое приморское солнце.

Банк, что ли, ограбить — в отчаянии от голода и безденежья и зависимости от миллионеровой экономики говорю. Но нет, попадусь, мало знаю, не сумею, чужая страна. Совесть бы меня не мучила, что за совесть, какая совесть, лишь непрактично вот в тюрьму идти, много ведь лет дадут.

Заговор же против какого государства составить — это да, и хорошо бы против большого государства, как СССР или США, или Китай. Революцию-взрыв устроить — много, конечно, лет берет, но в случае успеха, ой чего только не приносит! Все. Восторг и упоение! Золотом шитые погоны, расписной мундир, всех женщин обожание. Сотни тысяч юношей, орущих «Ур-рааа!», вытянувшись в рост.

Выгодное дело — революция, если хорошо подумать. А риск жизнь потерять — ну что, и улицу переходя — рискуешь.

А в тюрьме сидеть за банк — глядишь, лет двадцать дадут — глупо же, невероятно глупо.

«Знаю я тебя, знаю, Лимонов. Ты на мавзолее в смушковой шапке стоять хочешь», — говорил мне один проницательный мужик из Симферополя. Ой хочу, ой на мавзолей хочется, и именно в смушковой шапке, или точнее, я бы ее кавказской папахой заменил, чтоб подичее.

Баба — она всему причина. Ох, жуткие оне…

Теперь она хочет, чтобы я исхитрился и как-то завоевал ей какую-нибудь страну, хоть маленькую, предпочитает островную страну. На что я ей ответил так, женским голосом сыграв:

«Ну Ли, миленький, убей президента, — говорила Маринка Пруссакова, подымая юбку и показывая Освальду „это“ — свою пизду. — Не убьешь — не получишь». — «Убью, убью, Маринка», — шептал Освальд. И уходил в тир — тренироваться.

Так я ей сказал. Ведь говорить правду — самое извращенное удовольствие.

И в 1978 году женщины еще говорят такие вещи, как и до нашей эры, и во времена крестовых походов. Кое-каким мулсчинам, не всем, конечно, бешеным собакам вроде меня. Горжусь.

Девочки и мальчики — подростки, на фотографиях стоя за корявыми задубелыми отцами и матерями, дают мне надежду. Глаза их туманно и восторженно направлены в будущее. Ради них следует жить.

Солнечный ветреный день. Какое-то сердцебиение в воздухе. Весна опять приплыла на кораблях с Атлантики зеленой в Нью-Йорк (и серой Атлантики), и у всякого здешнего землянина и землянки душа становится худенькой, сжимается, и резкие, весенние, истощенные культурные профили возникают то ли на дверях захолустного кафе или на желтой стене подветренного дома…

Назад Дальше