Полдень, пусто.
Куда бы пойти?
Не к Мартынову же…
А куда еще?
К бедному Куку?
Они еще не видались после той драки.
Федя, когда на речке с мальчишками купался, о Куке помалкивал, и мальчишки о нем не вспоминали.
Федя думает, а ноги идут.
Чистенький домик возле пруда. Пруд крошечный. В нем уместилось отражение домика, и то без скворечни.
Собаки верны тому, кто их кормит, дома верны тем, кто в них живет.
Домик Кука был похож на Кука. Затейливости в доме никакой, но дверь затворена так плотно, будто она, как Федины карманы на курточке, — фальшивая.
Окна тоже закрыты, а форточек совсем нет, словно те, кто живет в доме, боятся выпустить птичку.
Кук такой же, как его дом: ничего не утаивает, но первым он не заговорит. Кук не станет рассказывать о том, что знает, что интересно было бы узнать и другим. Его обо всем нужно спрашивать.
Федя стоял возле крыльца. Набирался духа постучаться. Кук-то он Кук, а кто там еще у него в доме?
Вдруг дверь бесшумно приоткрылась. В щели — голова Кука.
— Ты… пришел?
Будто он только и делал, что ждал его, Фединого, прихода. Все это было странно. Сразу вспомнился Карлик-нос. Сердце затосковало: ушел из дома, а куда, не сказал. Случись что — не найдут.
И стыдно стало от своей же придумки.
Сени в доме Кука были крохотные, пустые, светлые. Полы крашены желтой краской. В прихожей — шаг туда, шаг сюда, но тоже светлой — голубые обои. В большой комнате — белые. Комната казалась просторной оттого, что в ней стояло два стула и стол. На белых обоях белые до голубизны четырехугольники: один в ширину, другие в высоту — отпечатки шкафа, дивана, комода, трюмо.
— А где же вы спите? — удивился Федя.
— В спальне! — тоже удивился Кук.
Только теперь Федя заметил еще одну дверь за аккуратной, почти игрушечной русской печью. Увидел он и этажерку с книгами.
— Здесь только детские и сказки, — Кук бережно, словно касался крыльев бабочки, пробежал пальцами по корешкам книг, — но сказки самые разные и для взрослых.
— Разве бывают сказки для взрослых?
— Бывают. У нас остался полный Гофман, «Тысяча и одна ночь», «Князь Серебряный», взрослый «Робинзон Крузо» и взрослый «Гулливер», Шарль Перро. Перро — это, конечно, для детей, а все остальное совершенно взрослое. А еще у меня есть все книги Гайдара.
У Феди был такой вид, что Кук быстро сказал:
— Я тебе дам почитать, — и проглотил какой-то невидимый ком, — только…
— Ты боишься, что я порву? — Федя покраснел, словно книга Кука уже была порвана в клочья.
— Нет!
Кук опять сглотнул свой невидимый ком и опустил глаза.
— Если ты захочешь взять книги, возьми хоть сейчас, только… Ты гоголь-моголь любишь?
— Гоголя?
— Гоголь-моголь. Это яичные белки, сбитые с сахаром. У нас есть немножко сахару, а яиц у нас много. У нас тридцать четыре курицы и два петуха.
На кухне у Кука было по-городскому: ни рогачей, ни чугунов. В деревянной решетке сохли тарелки. Половники висели на гвоздях. Тряпки — белые.
Кук достал из тумбочки круглую банку. Песка в ней было на донышке. Из белой эмалированной кастрюли взял четыре яйца.
Белки взбивали по очереди. И когда опять наступила очередь Кука, по его лицу вдруг потекли слезы, настоящим ручьем.
Капнули в кружку с гоголем-моголем. Кук поставил ее на стол и закрыл лицо руками.
— Кук, ты что? — испугался Федя.
Кук махнул рукой, вышел в сенцы, и Федя слышал, как он гремит там пестиком умывальника. Вернулся Кук скоро, но это был не тот Кук, которого знал Федя. Перед ним стоял железный мальчик. У него даже голос был металлический.
— Ты, наверное, не знаешь, к кому ты пришел?
— К тебе, — сказал Федя осторожно.
— Но ты не знаешь, кто я. Меня бьют потому, что я не отрекаюсь от моего отца. Вот он! — Кук расстегнул пуговицу нагрудного карманчика и достал маленькую фотографию. — Моего отца заочно судил трибунал, потому что он работает у немцев. Я этому не верю! К нам приезжал следователь, у нас забрали все вещи отца и почти все книги, кроме детских и сказок. Но я — не верю! Мой отец любил Красную Армию. Он читал мне Гайдара, хотя я был маленький. Он говорил мне, что я стану красным командиром. И сам он был красный командир. Я ни за что и никогда не отрекусь от моего отца. Пусть меня выгонят из школы, как маму. Мама моя была учительница, теперь она в колхозе. Она тоже, как я. Она верит в моего отца. Мы верим в него!
Феде захотелось превратиться в мышку. Юркнул — и тебя нет. Но? Но тогда ты все равно будешь знать об этом. Ну зачем он, этот Кук? Лучше бы его не было совсем. Переехали бы не в Старожилово, а, скажем, в Сасово, и никогда бы не случилось этой встречи. Но — Кук был. Он ждал ответа. И Федя не мог убежать из этого дома и от самого себя. И не мог спрятаться под кровать, хотя все еще был маленький. Ведь ему только десять лет. Это была не игра. Федя знал: если он не уйдет, значит, и ему нужно поверить в отца Кука. И тогда все мальчишки будут против него, и будут его бить, как бьют Кука. А что скажут дома? Это ведь не простое дело — водить дружбу с сыном предателя. За такую дружбу отца могут вызвать в НКВД. А если у Кука отец и вправду…
— Давай гоголь-моголь сбивать, — сказал Федя.
Кук сел на стул, и его стало трясти. У него все дрожало: руки, губы, щеки.
— Это сейчас пройдет… Ты сбивай, а я не могу.
— Может, пойдем к Иннокентию?
— Пошли, — Кук встал, — ты ешь гоголь-моголь. Он хоть и не очень, но все равно сладкий. И пошли. Иннокентий фигуры из пеньков вырезает… Он говорит, если постараться, так постараться, чтоб ничего в душе своей не утаить и не пожалеть для пеньков, то пеньки могут ожить. Ты ешь и пойдем.
И Федя не утерпел — хоть и стыдно было есть сладкое, когда такое тут, — а все-таки зачерпнул ложку гоголя-моголя. И когда шли к Иннокентию, жалел про себя, что вторую ложку зачерпнуть постеснялся.
3
Когда они шли через луг, Федя сказал:
— Я догадался: Та Страна имеет выход на нашу землю. Сначала идешь по обыкновенной земле, а потом идешь по Той, идешь и не знаешь ничего.
— А как же их отличить?
— Надо слово знать или быть терпеливым. Если не наступишь на Той земле ни на букашку, ни на муравья, комар куснет, а ты его не тронешь, и если сумеешь дождаться, то будет тебе знак.
— Какой?
— Не знаю. Но ты сразу догадаешься, что это — знак.
Они пошли молча, вглядываясь в траву: не наступить бы на какую козявку.
— Вот мы и пришли, — сказал Кук.
Они стояли перед странной избушкой. Была она не больше баньки, но очень уж высокая, с двухэтажный дом. Два ряда крошечных окошек под самой крышей, издали их не видно. Бревна толстые, в обхват.
Избушка казалась выше: она стояла на четырех дубовых кряжах.
Крыльцо — помост для театра, широченное, шире самой избушки, без перил.
Сбоку от входа, у стены, стояла дверь.
— Тут были воры! — догадался Федя. — Бежим отсюда.
— Погоди бежать, — сказал Кук, — Иннокентий на лето дверь снимает. Он держит дверь от холода — не от людей. Людям за самих себя не стыдно, и ему от людей прятать нечего. Войди человек, коли тебе нужен кров. Так говорит Иннокентий, Цветы — Обещанье Плода.
Кук взбежал по ступенькам на крыльцо, оглянулся:
— Что же ты?
Федя сдвинулся с места.
— Я иду.
«Какие толстые доски, почти бревна», — подумал он, поднявшись на помост.
Сенцы крошечные, темно, как в погребе.
— Сюда! — позвал Кук.
Дверной проем чуть больше оконного, тьма и свет. Светлые волосы Кука — золотым венчиком. Каждый волосок виден. Белая рубашка сияет, как мартовский снег, а вокруг — клубящаяся тьма.
— Кук, ты как на картинке.
— Иди сюда, Иннокентия нет.
Федя нагнулся и переступил порог.
Чуть было не закричал от страха и счастья.
Свершилось!
Он видел свой сон. Чудо все-таки произошло. С ним, с мальчиком Федей!
Занимая треть избы-колодца — колодца не вглубь, а ввысь — в несколько ярусов, до самого верха, замерли перед ним, мальчиком Федей, деревянные звери с прекрасными лицами людей. Внизу — слон. Вернее, слоно-человек. У него было доброе, заспанное лицо. Лобастая лысая голова с огромными висящими ушами. Вместо бивней — торчащие усы, вместо хобота — рука. Сначала могучая, с мускулами, а потом, к запястью, — нежная, женская, с ладошкой двухлетнего ребенка. Рука тянулась к столу. Федя сразу понял — все эти фигуры, поставленные одна на другую, смотрят на стол и тянутся к нему.
Стол был низенький, гладкий, без скатерти. На столе — деревянная чашка. Вокруг чашки, солнышком, — деревянные ложки. А стол — это и есть солнце. Только он и сиял здесь. И все, что здесь было, получало свет с этого стола.
Но откуда он, золотой свет? От золотых бревен? Изба сложена, как складывают срубы колодцев. Чем выше, тем золотое сияние гуще, золото темней, а потом — лишь мерцание. И, наконец, совершенно черная, как провал в бездну, — крыша. Окон не видно, а ведь они есть, Федя их видел, когда подходил к избе.
Ба! По углам избы сползают вниз змеи, и у каждой змеи — прекрасное женское лицо с пронзительными, полуприкрытыми и оттого загадочными глазами.
А на слоне — орел! Настоящий орел, с лицом горца. А рядом ягненок — мордочка маленькая, смешная. А на орле — обезьянка. Сидит на хвосте и тянется и тянется к столу всеми четырьмя руками. Лицо у нее, как у блаженного дурачка.
— Смотри! — раздался голос Кука.
Он потянул за какую-то веревку. Раздался шелест. Яркий свет померк. Теперь он трепетал, как трепещет невидимыми крыльями пойманная муха в черной, расписанной золотыми цветами чашке. На ложках вокруг нее шевелились золотые и зеленые травинки.
Федя сделал шаг назад, в сенцы, и кубарем покатился на улицу.
Изба не исчезла.
Вот и Кук на крыльце.
— Ты чего?
— А где твой Иннокентий?
— Ушел куда-то.
— Кук, я завтра к тебе приду. А теперь меня отец ждет.
Федя бросился бежать по лугу, в сторону кустов, за которыми, заслоняя горизонт и село, стояли огромные липы.
Остановился только в сенцах своего дома. Закрыл дверь на щеколду.
Била дрожь.
В сенцы из комнаты вышла мама.
— Ты что стоишь здесь, Федя?
— Я?.. Так…
— Иди поешь. Все уже заканчивают. Тебя не дозвались.
— Я у Кука был.
— У кого?
— У Кука. Он возле пруда живет.
— Возле пруда? Но это же дом…
Мама не договорила.
— У него книг много, — сказал Федя.
— Книги и у Мартыновых есть.
— Но у Кука сказки, детские и взрослые.
— Иди поешь.
Федя вошел в комнату. Милка злорадно закричала ему:
— Кто последний вылезает, тот посуду убирает!
И выскочила из-за стола. Братишка Феликс бросил ложку, развернулся и стал проворно сползать с лавки.
— Я уберу, — сказал Федя.
И Милка обиделась на него: надо же, не разозлился.
А Феликс постоял, подумал и обратно полез на лавку.
— Я тебе на подмогу, — сказал он и взялся за ложку.
«Неужели обошлось?» — думал Федя, но сердце стучало быстро. Когда все спокойно, сердце бьется не так, и не знаешь даже, как оно бьется, не чуешь и не помнишь.
Почему тихо в доме? Слышно, как Феликс жует.
— А ты чего не ешь? — спросил маленький братишка. — Вкусно!
Старшие все во дворе, и Милка с ними.
Нахлынула на Федю нежность. Федя любит этого задиру, своего брата, которому досталось такое прекрасное революционное имя.
— Ты ешь, не смотри на меня, — сказал Федя точно так, как говорит им мама, — тебе расти нужно. Я-то уж вон какой!
— Я — ем! — Феликс еще старательнее заработал ложкой, ему очень хочется вырасти побольше.
Федя знает, взрослые стоят во дворе неспроста: разговор идет о нем, о Феде. Там, во дворе, сейчас решают: быть Феде в дружбе с Куком или не быть. Решают за него, будто он не человек, а вещь, будто это их излупцуют мальчишки.
Федя не в силах уже слушать, как Феликс царапает ложкой о дно миски. Тишина дома — злая. Федя вылезает из-за стола, подходит к окну, смотрит на улицу. Ну, что же они так долго?
Или — или?
Или — он всех будет любить. Или — всех ненавидеть. Тайно, но на всю остальную жизнь.
Не идут.
И Федя идет к ним сам. Распахивает нарочито громко дверь. Через сенцы идет, шаркая ногами.
Свет. Солнце.
Взрослые стоят кружком. Милка в дальнем углу двора, на песочке.
Все смотрят на него. Тетя Люся с ненавистью, бабка Вера с испугом.
— Поел? — спрашивает отец.
Федя кивает головой.
— Тогда порядок. Пошли-ка, брат, я научу тебя колоть дрова.
— Коля! — в голосе мамы тревога. — Не рано ли?
— Не рано. Я в его поры работал на железной дороге. Топор — вещь серьезная. С топором — не побалуешь.
«И все? — Федя ждет, но это — все. — Как же так? Значит, они решали не про…, а про…?»
— Бить надо точно в сердцевину дерева. Понял? — говорит отец. — Смотри.
— А-а-а-х!
Березовое полено — надвое.
— Ну, теперь — ты. Сначала попробуй эти половинки расколоть.
Федя ставит полено, берет топор.
Какой тяжелый! За голову его не закинешь.
Тюк!
И половина — еще на две половинки так и разлетелась.
— Молодец! Вот что значит — попасть точно. Глаз у тебя хороший. Ну, работай. И не торопись. Помни, топор — острый.
4
Сын стоял на бревне и отчаянно, из последних сил отбивал удары бесчисленных врагов. Вот он уже на одной ноге, видимо, ранили, вот падает щит, опускается левая рука. Зашатался боец, повалился. Сражается лежа.
Страшнов смотрит на Федю через маленькое зарешеченное окошко в сенцах.
— До последнего, сынок, надо! До последнего, — одобряет Николай Акиндинович.
Вдруг у крыльца конторы заиграла гармошка. Кто-то попытался взрыднуть:
Последний нынешний денечек…
— А ну, сверни меха! — сказали гармонисту.
Скрипнула дверь, прошли двое. Постучали.
— Войдите, — сказал Николай Акиндинович, поднимаясь из-за стола. — А, это ты, Коля Смирнов.
Коля Смирнов был самым молодым лесником у Страшнова. Лесник зашел один, но дверь за собой не затворил, манил кого-то несмелого из сеней.
— Настя, ну, нельзя же так! — сказал Коля, неловко улыбаясь Страшнову. — Беременная. На последнем месяце. А все чего-то стесняется…
Настя, держа руки перед большим, утиным животом, с красными, наплаканными глазами, через силу улыбаясь, вошла и стала у косяка двери.
— Проходите! Садитесь! — Страшнов поставил на середину комнаты стул.
Настя села, опустила голову.
— Вот, — показал на нее Коля Смирнов. — Последние денечки донашивает.
Он полез в карман, достал бумажку.
— Повестка? — спросил Страшнов.
Настя вскинула испуганные, молящие глаза.
— Николай Акиндиныч, сходи к военкому. Я слышал, он тебе друг, — сказал Коля Смирнов, багровея. — Я-то что, ей бы не повредило. Родит, покажет мальчишку, в тот же день со спокойной душой на фронт уйду.
Страшнов машинально взял у лесника повестку, развернул и, не читая, стукнул в перегородку.
— Евгения! — быстро вошла Евгения Анатольевна. — Напои чаем гостей.
— Да нет! — замахала руками, вскакивая со стула, Настя. — Мы в чайную пойдем.
— Николай Акиндинович, у нас и покрепче что есть, да и дядька мой с нами.
— Мы с тобой к военкому сходим, а дядька с Настей пусть чайку с дороги попьют. Не повредит.
Вернулся от военкома Николай Акиндинович счастливей самого Коли Смирнова. На целый месяц отсрочку дали.
— Мне на фронт, Николай Акиндинович, во как надо! — Колька Смирнов чиркнул себя ладонью по горлу. — Счеты имею. За отца. Да и перед мальчишкой стыдно будет. У всех отцы воевали, у всех ордена, а его папаня в тылу отсиделся. На груди пустыня.