Голубые луга - Бахревский Владислав Анатольевич 7 стр.


Колин дядька застучал об пол деревянной ногой:

— Вот она — цена ордену. Пустыня! И за работу в нашей стране ордена дают. Ох и дурак!

А Настя плакала, смеялась и все кланялась направо-налево:

— Спасибочка! Спасибочка!

5

Федя проснулся от потаенного движения в доме.

— Спи! Спи! — Мама укрыла его одеялом. Тогда он проснулся и сел.

Мама одета, отец уже в дверях с узелком, а на улице темно.

— Вы куда?

— Сено косить.

Федя спрыгнул с сундука, сунул ноги в штаны, схватил рубашку.

— Возьмите меня.

— Возьмем? — спросил отец маму.

— Не выспался. Намучаешься. Мы ведь на целый день, дотемна.

— Пускай едет, — решил отец. — Лишние руки не помеха.

Погрузились в телегу, тронулись в путь. В телеге было тесно: отец, мама, Цурина жена Прасковья, Горбунов, Федя, да еще косы, грабли, большой бидон с водой.

Цура махал на лошадь кнутом, грозился прибить, но лошадь шла себе, не прибавляя шагу.

— Да ожги ты ее! — посоветовал Горбунов.

— Чего зря-то! Тяжело скотине, всякому умному человеку понятно.

— А я, значит, не умный? Ох, Цура, дождешься ты у меня. — Горбунов пошутил, но конюх шутки не принял.

— Меня за всю мою жизнь никто еще не устрашил! У меня кулак маленький, а чижолый, как камень.

— Да откуда в тебе силе-то взяться, Цура? — не унимался Горбунов. — К примеру, взять орла и воробья. Ну, можно ли их сравнить промеж собой? Всякий скажет, нельзя. А теперь давай на нас с тобой примерим. Я — орел, а тебе воробей остается.

— Ух ты! — Цура даже подпрыгнул у себя на передке. — Мы еще поглядим, кто орел, кто воробей. Косы в руки возьмем, тут все и откроется.

— Не шумите, — сказала мама, — пусть Федя поспит.

— Я? — Федя до слез осердился на такую явную опеку, при всех-то!

Мужчины примолкли. Заднее правое колесо шепелявило. Ночь уже сошла, но утро почему-то не торопилось разворошить серый пепел безжизненных облаков.

— Дождь, что ли, собирается? — сказал Горбунов.

— Прогноз хороший, — возразил отец.

— Акиндиныч, скажи, положа руку на сердце, ну, какое теперь сено? Чей это умный приказ?

— Спасибо тому надо сказать, кто приказ отдал, — возразил отец. — Наш предисполкома проехал по колхозам, посмотрел, сколько кормов заготовлено, и объявил аврал.

— Колхознички молодцы, чужими руками жар загребать! — хихикнул Горбунов.

— Да постыдись ты! — рассердилась на весельчака мама. — Нашел хитрецов. Ты погляди, кто в колхозах-то работает. Женщины да детишки. В колхозах самая горячая пора теперь. Им с главным делом надо управиться — хлеб собрать.

— А насчет сена ты тоже зря, — сказал Николай Акиндинович. — Травы хорошей много. Мы на Васильевский луг едем, не успели его скосить. А сколько травы на лесных полянах…

— По кустам, — подсказал Горбунов.

— По кустам, — согласился Николай Акиндинович. — Скоро войне конец. Нужно уберечь скот от падежа. Вернутся солдаты — заживем нормально. Ох, как нужно теперь собраться всем с последними силенками. И на фронте, и в тылу.

— Соберемся, Николай Акиндиныч! — откликнулся Цура. — Теперь чего не жить? Уж если сорок первый пережили, эх!

Лошадь рванула, пошла рысью, и Федя провалился в сон.

Отец пил воду из кружки. Лицо мокрое от пота, рубашка под мышками почернела.

— Проснулся?

— Уже Васильевский луг?

— Нет, Федя, это двадцатый кордон. По речке тут клевера нескошенные остались… На час работы. Вставай.

Федя выпрыгнул из телеги.

Косари, словно связанные в цепь, наступали на буйное разнотравье вдоль речной низины. Косы взлетали в лад, посвистывали, позванивали.

«Травы мягкие, а звенят, как натянутые струны», — подумал Федя.

Он вытащил из телеги грабли и побежал к реке — помогать, но Горбунов остановил его.

— Рано сено грести, пусть обвеется. Ты лучше бери маленький бидончик да воду носи косарям или искупайся пойди.

Федя оставил грабли, побежал к телеге за водой. Возвращаясь, он приметил с радостью, что Цура слову был верен. Обошел других косарей и все нажимал, увеличивая разрыв.

Федя к нему и направился со своим бидончиком.

— Хх-а! Хх-а! — раскачивая головой, Цура отводил косу на всю ширину узеньких плеч своих и, грозно ступнув правой ногой, пускал в темную зелень клевера сверкающую на солнце косу.

— Цура! — крикнул Федя, потому что к косарю подойти было никак нельзя. Он по сторонам не глядел.

— Федька, ты? — вытаращил глаза Цура, опуская косу наземь. — Попить принес? Молодец!

Припал губами к бидончику.

— Горбунов отстал, — сказал Федя, — он даже от мамы моей отстал.

— Трепло и есть трепло, — Цура вернул бидончик и собрал ладони корабликом. — Плесни.

Брызнув с ладоней на лицо себе, дохнув всей грудью, поднял косу и улыбнулся Феде горестной своей, Цуриной, улыбкой.

— Если бы росточку-то мне! Эх, Федька!

Достал из кармана брусок, отбил полотнище.

— Ладно, Федюха! Где наша не пропадала! Через час кончим эту луговину.

Федя понес воду Цуриной жене, потому что она тоже была добрый косарь, не уступала отцу, хоть отец и старался. Было видно, как старается.

Прасковья воды попила, а мама отказалась.

— Распарилась, боюсь холодной воды. Лучше потерпеть.

Горбунов пил воду жадно, причмокивая губами.

— Хороша водичка! — и подмигнул Феде. — Видал, Цура-то как?

— Видал, — сказал Федя. — Выходит, что он и есть орел.

— Не все ему кнуты плести, пускай и поработает, — хохотнул Горбунов, словно поражение нисколько не трогало его.

Через час клевер скосили. Мужики и Федя искупались, женщины умылись, Цура запряг лошадь, и, с минутку поглядев на артельную свою работу, косари поехали на большой Васильевский луг.

— Пап, — потянул Федя отца за рукав, — скажи! А сколько нужно скосить сена, чтоб орден дали?

— Ох-ха-ха-ха! — закатился Горбунов. — За сено — орден захотел!

— Я же не для себя! — покраснел Федя. — Я хочу, чтоб вам дали.

— Ордена, дружок, на войне зарабатывают! Кровью, — сказал Горбунов серьезно.

— За труд тоже дают ордена, — не сдался Федя. — Девочке Мамлакат орден Ленина дали за то, что она хлопок двумя руками собирала.

— Ну, то хлопок! А лесникам не ордена дают, а выговора. Там порубка, там пожар. Сено незаконно скосили. Питомники плохо растут. Рубки ухода не сделаны, сухостой не убран.

— Подожди, сынок, — сказал отец, — кончится война, разберутся что к чему — дадут и лесникам ордена! И есть за что. Помнишь, Евгения, можарское наше житье? Меня уполномоченным тогда назначили по заготовкам дров для железной дороги. Вы вот только поймите, товарищи, какое это задание было! Наша железная дорога осталась единственной ниточкой для эвакуации. С фронта раненых везли, на фронт пополнение, технику. Угля ни крошки, Донбасс у немцев. И пошли в топку наши дубовые леса, наша гордость… А заготовители-то кто? Кто спасал заводы, людей? В деревнях одни женщины, лесники — женщины. Осень на дворе. Дожди, слякоть. Грудных детей на детишек оставляли. Пилы скверные, а дубы — в два, в три обхвата. Чиркают они, мои горемыки, чиркают. Страшно смотреть. А каково мужиком-то быть среди такого воинства! Там одну подменишь, там другую. Солнце еще в небе, а в глазах уже темно. Все сделали, однако, все успели. Шли паровозы, как миленькие, на дровишках наших. А сколько потом леснички мои, все те же женщины, лыж сделали для зимнего наступления?! Дай мне волю, проехал бы я по деревням тем, возле которых лес мы рубили, и каждой женщине — по ордену. Каждой!

— Больно щедрый ты! — сказал Горбунов.

— Николай Акиндинович — правильный человек! — отрезал Цура.

— Я бы тоже для женщин орденов не пожалел… Они и ребятишек сберегли, и всю мужскую работу на себя взяли. Да еще и новых народили дитенков.

— Верно ты говоришь, Саша! — сказала мама, и Федя удивился — как хорошо Цуру-то зовут: Саша. — Это сейчас не видно, а лет через двадцать, когда придет время нынешним крошечкам и в армии служить, и работу всякую работать, тогда только и оценят нынешних женщин. Хоть и война, и голод, и горе, а не побоялись детишками обзавестись.

— Тпру-у! — зычно рявкнул Цура, останавливая лошадь. — Николай Акиндиныч!

Отец встал в телеге.

— Не пойму!

Васильевский луг, просторный луг между рекой и лесом — был скошен.

— Вон человек у черемухи, — показал Горбунов. — Поехали спросим, кто тут хозяйничает.

Навстречу им шел, опираясь на деревяшку, безногий Коли Смирнова дядька: Федя его сразу узнал.

— Коля все это! Коля! — говорил инвалид, снимая на ходу фуражку. — Здравствуйте!

— Здравствуйте! — ответил отец, спрыгивая с телеги. — Для кого же это Коля расстарался?

— А не знаю для кого, — улыбнулся дядька Коли Смирнова. — Вы позвонили, Коля косу в руки и — сюда.

— Так что же это он, один, что ли? — не поверил отец.

— Да почитай что один. Я хоть тоже махал, но куда мне за ним…

— А где же Коля-то?

— Спит. В кусту спит. Он всего с час подремал, в самую темень-то, а потом опять… Мне, говорит, месяц не для гуляния даден. Я для своего сыночка так все должен устроить, чтоб хорошо ему жилось, чтоб легче нашего.

— Для какого же сыночка? — удивилась мама. — А если девочка будет?

— Настя тоже ему говорит, а он ей в ответ: а для дочки и того пуще стараться нужно.

— Вот ведь какой богатырь! Спасибо вам! — лицо у Николая Акиндиновича так и просияло. — Ну, пока Коля спит, давайте-ка займемся сеном. И сгрести, и свезти нужно.

Федя работал граблями, а сам все трогал себя под мышками и на спине: не выступал у него пот, да и только!

Когда взрослые сели передохнуть и закусить, Федя сбегал к черемухе.

Коля спал, свернувшись калачиком, губы у него от сна припухли, он тихонько дул в них, и белая ромашка возле его лица качала веселой головкой, словно приплясывала.

На носу у Коли были веснушки, а усов у него еще не было.

Федя посмотрел на огромный Васильевский луг, скошенный Колей, и опять на Колю, на богатыря. И снова не поверил глазам своим: нет, не богатырь раскинулся на широком поле в богатырском сне, и даже не дяденька, а всего лишь большой мальчик.

Федя посмотрел на свои пальцы, сжал одну руку, другую.

«Сколько дней-то осталось Коле дома быть? Хоть бы Настя уж поторопилась родить ребеночка. Человек ведь на войну идет. Родину защищать».

Глава пятая

1

За цыплячьим домом Цуры, за его пятью сотками огорода зиял огромный пустырь. В былые времена здесь стояла усадьба, ухоженная на зависть всему Старожилову. Двухэтажный дом утопал по пояс в саду. Сад был первым по губернии, давал доход, но не повезло этому клочку земли. В доме жил кулак, приспешник барона фон Дервиза, хозяина старожиловских конюшен, где пестовали племенных рысаков.

Барон сгорел в пламени революции, кулак был побежден коллективизацией. Дом он сам сжег, по злобе, чтоб «комсе» не достался, собирались под клуб взять. И сад вырубил.

На пустыре привязывали телят, бродили куры. Бывают хитрые такие куры, которые кормятся в одиночку — сытнее, но опасней. Им-то, хитрым, и сворачивают головы живущие на воле мальчишки и отбившиеся от жизни пьянчужки.

Недобранные войной мужички или уже отвоевавшиеся, и те, кто спешил вызреть для нее, — не дети, не взрослые, но присвоившие себе звание королей, — любили посидеть за Цуриным огородом под кустами бузины, поговорить всерьез, без баб.

Старожилово в те дни принимало земляка Живого. Он как раз был из королей — ни то ни се, до войны ему два года гулять, а война на издыхе. По славе, однако, Живой занимал второе место в Старожилове. Слыл он за бандита, хотя был шпана, но такой ловкач, что куда там! Из уважения одного ходил в бандитах. Настоящим бандитом был Неживой. Тоже земляк. В Старожилове его теперь очень ждали: в угодьях ликеро-водочного завода, старожиловского соседа, поспела вишня. Ну, об этом еще будет.

Живой, покуда не явился Неживой, дарил вниманием почитателей. За Цуриным огородом — где же еще: в нехорошем, по словам бабки Веры, месте — окруженный робеющими сверстниками и восторженной мелюзгой, Живой рассказывал о «черной кошке». Федя сидел возле Цуры и как бы немножко за спиной у него. На Живого не смотрел: вдруг тому покажется, что его лицо запоминают — махнет «пиской» по глазам… У Живого на указательном и среднем пальцах левой руки — два колечка. Пальцы сомкнуты — верный знак, что между пальцами половинка лезвия: мешки резать, карманы, а кто глядит, того по глазам. Известное дело!

— Стерва старая у эвакуированных за полбуханки либо перстень, либо кольцо брала. И давали! — рассказывал Живой.

— А куда денисся? — поддакнул с чувством Цура. — Детишки, как птенцы. Им только успевай в клювики кидать, а не кинешь — сразу и лапки кверху.

— «Черная кошка» приметила ту бабушку. Пришли, помяукали, да так жалобно — открыла.

— А вместо кошечки — коты! — захохотал Цура. — Так ее, бабулю, до нитки обобрали?

— До нитки.

— Так ее! — веселился Цура.

— «Черная кошка» — это еще что! — Живой цыкнул через зубы тонкой струйкой слюны. — Вот, говорят, в стольном орудуют. Майор один из госпиталя возвращался. Пересадка у него была. Ну, и подкатывает к нему на вокзале краля в каракулевой шубке: «Если, — говорит, — вам переночевать нужно, у меня для вас будет хорошее место». Повела да все тра-та-та, тра-та-та.

— Это они умеют! — махнул рукой бывалый Цура.

— Он и не приметил дорогу. С улицы — в переулок, да через двор. Запутала. Приходят. Квартира — люкс. Ковры на стене и на полу, кресла, зеркала от полу до потолка… Достает майор из вещмешка две банки тушенки, а она эти банки в помойное ведро — шварк! — и ставит батон белого хлеба, целую ляжку свинины, копченую селедочку и четверть шампанского, довоенного. Выпили, закусили. Она и говорит: «Айн момент! Мне к подруге надо на минутку, а вы, если спать захотите, располагайтесь за занавеской». И ушла. Ему, конечно, подозрительно стало: тушенку баба выбросила! Еды пропасть, богатство. А постель свою потрогал — доски, простынкой прикрыты. На простынке пятна свежие.

— Кровь! — догадался Цура.

Живой опять цыкнул.

— Он, значит, это… в ванную. А ванна полна жиру.

— Человеческого! — Цура аж на коленки встал. — Майор-то, небось, в госпитале отъелся, в теле был.

— Он туда-сюда, — не откликаясь, продолжал Живой, — двери заперты. Глянул в окно — шестой этаж. Достал пистолет — и за дверь. Откроют — сразу не увидят. И точно! Входят два мужика. Здоровых! Он одному «дуру» в затылок: «Руки вверх!», а сам выскочил за дверь и бежать. Все вещички оставил, даже шинель. Прибежал в комендатуру, кинулись искать…

— Рази найдешь! — воскликнул Цура. — Москва — вон какая. Ходишь, ходишь. Я был один раз. Отъехал от вокзала, а меня и приперло! Глаза вылупил, бегаю: во дворах ни кустика, людей полно. Еле до вокзала успел.

— Ври! Успел он! — тоненько залился Живой.

— Ей-богу успел! Только в город уж ни ногой. Покрутился вокруг вокзала и на поезд. Пропади, думаю, все пропадом. Осрамишься на весь белый свет.

Смеялся Живой весело, не страшно. Федя тут и поглядел на него. Высокий парень, стрижен под ежика, в поясе узок и гибок — змея, лицо белое, под кожей синие жилки, глаза серые, блестящие — совсем не бандитское, печальное лицо.

Старожиловские ребята рассказывали Феде: отец у Живого на Черном море вместе с кораблем утонул. Мать «похоронку» получила, положила руку на сердце и умерла. Осталось трое ребят: Живой, брат его и сестра-клоп. Отвезли их всех в детдом. Живой полгода пожил — убежал. А брату и сестре приказал не срываться, чтоб не растерялись. Он их навещает, деньги им возит, еду, обидчиков до смерти бьет… Заведующий в детдоме хапуга был, воровал жратву. Живой приехал, загнал его в кабинете под стол, а под столом взял за нос и, держа опасную бритву наготове, заставил дать клятву: «Сука буду, еще раз сворую у пацанов и пацанок — нос долой». Говорили, год не воровал, а потом перевелся в другую область.

— Скажи-ка, Живой, — почесываясь, начал умную беседу Цура, — ты все время в Москве шарахаешься. Вот и скажи: Жукова хоть раз видел?

Назад Дальше