— Я вынужден просить оставить меня в сухопутных войсках… У меня есть основание…
Страшно взглянуть в его сторону.
Но майор с белесым чубчиком не делит нас на чистых и нечистых. Он покладисто берется за свою папку, дергает шнурочки, которые успел завязать, и, отыскав нужную фамилию, делает пометку карандашом: галочку, или крестик, или какой-то там знак зодиака.
— У кого еще вопросы будут?
Какое оружие выдадут? Снабдят ли компасом или самим поискать надо? Брать ли с собой одеяло?
Да мало ли о чем можно спросить. Но — перекрыто. Ведь еще Зина Прутикова за всех ответила: «Все ясно!» — и если вопрос задашь — выходит, колеблешься.
— У меня вопрос!
Боже мой, Анечка.
— Фамилие?
— Любимова. Я хотела спросить, брать ли одеяло? И дадут ли нам рюкзак?
Майор, не взглянув на нее, отвечает, но я не слышу, слежу за его карандашом, что-то отыскивающим в папке.
— Еще у кого вопросы?
Смотрю в пол, паркетный, ненатертый, обшарпанный. Нет больше вопросов. Ни у кого!
Майор зачитывает список военных переводчиков, направленных в ВДВ. Все уцелели в списке, кроме троих. Третья — Анечка.
Все встают, (направляются к выходу, одна она не сдвинулась с места. Я пробираюсь к ней. Анечка растерянно, молча хватается за мою руку. Из глаз ее одна за другой выкатываются слезы, ползут по щекам, сваливаются за воротник, на петлицы с зелеными кубиками.
— Не надо, ну чего ты. Ну, Анечка.
— Как же теперь? Как быть? — с отчаянием бормочет она. Не всхлипывает, не утирает слезы, и они катятся по щекам.
— Ну, прошу тебя. Ну, Анечка… — У меня нет платка, и я теряюсь, глажу ее рукава. Это все ее страсть к резонности — точки над «i» ей поставить понадобилось: брать ли одеяло, то да се. — Ну, перестань же! Чего огорчаться. Поедешь в стрелковую дивизию. Какая разница?!
Но мои слова не действуют на нее утешительно.
— Да он ничего плохого не подумал, майор этот. Просто увидел, какая ты маленькая. Подумал: зачем таких детей в десант… А ты кончай плакать… И пойдем…
Ангелина приближается к нам с толстенной книгой под мышкой.
— Вот, — сказала она, положив передо мной на свободный стул свою книжищу, — какой словарь достала. Сто тысяч слов! Немецко-русский. Как думаешь, брать мне его теперь с собой?
— Бери, конечно. Спустимся на парашютах, ты часового хлоп по голове этим томом. А мы ворвемся в штаб: «Хенде хох!»
Она улыбается, довольная. Любит, когда шутят. Анечка все еще тихо плачет. Ангелина опускается на стул, широко расставив колени под защитного цвета юбкой, подносит к голове руки и озабоченно приглаживает свой «политзачес».
5
На матраце, водруженном на обеденный стол, спит сослуживец брата — инженер Петя, совершенно лысый молодой человек. Брат — на маминой деревянной кровати. А я — на папином диване. Как сказано в прикнопленном на двери приветствии, он для транзитников.
Недели две назад, когда брата спешно отозвали из армии, чтобы он завершил работу над своим изобретением, он застал в квартире свободной только эту самую большую комнату с балконом. Она пустовала, потому что никто не согласился занять ее — в ней было почти так же холодно, как если б наш дом был
— Надо рюкзак поискать. — Ему хочется что-нибудь сделать для меня.
Я тоже сбрасываю с плеч шинель, и мы идем на кухню, выволакиваем оттуда лестницу в коридор. Брат взбирается по лестнице — я придерживаю ее — и шурует на полатях. Поиски что-то затягиваются.
— Ну ладно, кончай. Не найдешь. А может, его мама увезла. Только людям мешаем спать, возимся.
Брат по плечи втиснулся на полати.
— Коньки с ботинками не нужны? А таз для варенья?
— Послушай, а как ребята с нашего двора? Кальвара и Кузьмичевы? Слышно что-нибудь о них?
— Ты что, не знаешь? — Голос брата уходит в глубь полатей и глухо возвращается оттуда. — Кальвара погиб. А младший Кузьмичев в госпитале, ему ногу до колена ампутировали…
Брат вдруг спустился вниз.
— Зря это я тебе…
Лицо его при тусклом освещении коридорной лампочки выглядит таким же серым, как его вигоневый свитер. Надо бы постирать его свитер, но уже не получится — некогда. Теперь уж когда вернусь, постираю.
Вернусь. А Кальвары нет и никогда не будет. А маленький Кузьмичев — он на пятнадцать минут младше своего близнеца — на костылях стоит…
Из кухни появляется жиличка. Не та, что с собакой, — другая. Стоит молча, руки у пояса стиснуты. Смотрит не то чтоб с осуждением, а с какой-то кислой мыслью на сморщенном лице, точно мы с братом ей задолжали. А он опять поднялся по лестнице.
— Держи!
И мне на руки шлепнулся старый, пыльный рюкзак.
Из маленькой комнаты, где до войны жил сосед-бухгалтер универмага, вышла еще одна жиличка в роговых очках и жидком перманенте.
— Такой шум, товарищи, — мучительно напрягаясь, изнуренно произносит она. — Мой муж… Я вынуждена всякий раз напоминать. Он работает над диссертацией… Прошу, товарищи. — И скрылась с извинениями.
А та, первая жиличка, что появилась из кухни, закипает ей вслед: тем, кто в октябре из Москвы повыехал, а теперь обратно явился, и пяти метров не стоило бы давать.
— А вы оставались? Не эвакуировались?
Она глянула на меня, сморщенные щеки ее покрылись красными пятнами.
— Еще бы! А вы как себе представляете?! — И ушла к себе, решительно двинув дверью.
Я не очень разбираюсь в этой новой действительности, но если она не собиралась защищать Москву, не вижу доблести в том, что она оставалась. Я сказала об этом брату.
— Не серьезничай. Это же мещанка!
На этот раз я с ним заодно.
Брат быстро покидал все вещи обратно на полати, отнес лестницу на кухню. Он доволен, что отыскал для меня рюкзак. Сел на наш кухонный стол.
— Ну, чего еще надо?
— Вроде все.
Он провел рукой по голове, взъерошил свои волосы. Опять он похож на папу.
— Слушай, Мориц, а что уж тебе так понадобилось именно в десант?
— Так уж получилось само собой. Я тут ни при чем.
— Ну ладно. А все-таки чего еще надо?
— Ничего больше.
Я села на табурет. Молча думаем об одном. Но не говорим. Что-то мешает. Мы вообще в эти дни стараемся не заговорить о папе. Может быть, из боязни что-то переступить, потерять надежду.
— Ну, спать пора.
С тех пор как у него кончился переходный возраст и он сам влюбился в одну девочку с косами, мы опять с ним дружим.
Мещанка, сказал брат. Так-то так. Но грустно отчего-то. Все же война какие-то свои вешки незримо расставляет между людьми — метит, сводит, разводит. Не поймешь. Ну да ладно, после войны разберемся.
Укладываемся. Брат на деревянной маминой кровати. Я на клеенчатом диване. Петр Степанович взбирается на пружинный матрац, положенный на обеденный стол. Задел головой оранжевый абажур, и вся люстра заходила под потолком. Уже свет погашен, а мне все кажется — я вижу, как покачивается абажур.
Еще один день в Москве прожит. Уеду, что увезу с собой, о чем вспомню? Улицы, по которым хожено-перехожено, моего брата, старый оранжевый абажур — под ним столько раз мы сидели всей семьей… Может, это и есть сейчас моя Москва.
6
Управление воздушно-десантных войск находится этажом выше.
Это молодое управление, оно только-только формируется. Мы, можно сказать, у самых его истоков находимся.
Стулья сюда, в коридор, достались уже последнего разбора — венские, разномастные. На одном таком сидит Дама Катя. Я сажусь с ней рядом. Тоненькая, хрупкая шея ее торчит из просторного ворота гимнастерки. На лице застыл тревожный вопрос. Я знаю, что ее мучает. Куда же теперь, по какому адресу вышлют ей письмо, если ее родные отыщутся?
Я отвожу глаза. Мы с ней в неравном положении. У меня дома брат. Если папа даст знать о себе…
— Хорошо бы нам всем вместе попасть, — говорит Катя.
Об этом теперь все наши помыслы.
Ждем еще немного. Скоро начнут вызывать.
Вызвали Старшину. Он вскочил, обдернул умело гимнастерку, складки согнал на спину под пояс и по-солдатски зашагал к двери.
Пухлость с лица его спала еще за дорогу, и баки не так пышны и глупы, как прежде, — свалялись. Взгляд серьезный. Красит человека испытание.
Ну, началось. Не сидится. Пристраиваюсь в ногу к проходящей мимо Ангелине. Хочется говорить о чем-нибудь отвлеченном: о Гае Юлии Цезаре, о воине римлян с галлами.
Что там за дверью? О чем разговаривают?
Вызвали Гиндина. Он пригнулся, быстро придавил окурок о подошву сапога и ушел, цокая каблуками, оставив на паркете у двери маленький чинарик.
— Техник-интендант второго ранга… — Это несется вслед за появившимся в дверях Гиндиным. До сознания не сразу доходит, что ведь это — меня…
Я поспешно обдергиваю гимнастерку, как это делал Старшина, и переступаю порог, успев еще пригладить руками волосы.
В глубине комнаты два подполковника сидят за столом друг против друга и вполоборота к двери, то есть ко мне. Я представилась, как нас обучили в Ставрополе, сомкнув каблуки и вытянув по швам руки.
— Товарищ техник-интендант второго ранга, вы спортсменка?
Ободряющий утвердительный вопрос.
— Я играла в волейбол.
Наша женская школьная команда была чемпионом Краснопресненского района среди восьмых классов. А потом я отстала от волейбола, уж не помню сейчас почему.
— Так, так. А на лыжах хорошо ходите?
— Не так уж хорошо, но постараюсь…
— Хорошо!
Второй подполковник спросил:
— А все ж таки как у вас с лыжами обстоит? Сколько километров можете пройти?
Лихорадочно соображаю, сколько же? Пять? Скажут мало. Тридцать? Не поверят.
— Пройдет! — сказал поощрительно первый подполковник и улыбнулся мне. — Сколько понадобится, столько и пройдет!
Ощущение невероятной легкости охватило меня, словно я уже спрыгнула и болтаюсь на парашюте. Я вдруг поняла: мы выполняем всего лишь некий ритуал, и все не так серьезно, как кажется, и их вопросы и мои ответы не так уж существенны.
— Ну, а ходите вы вообще-то пешком на своих двоих хорошо? Выносливы?
Это спросил второй.
— Прошлый год, когда ходили по Сванетии… Не хуже других…
Они покивали: «Так, так», точно в заговоре со мной.
Здесь было по-другому, чем вчера, когда майор испытывал крепость нашего духа. Сейчас здесь просто