Лешка бежал из дому, сложив в школьный портфель карту и альбом с марками, шестнадцать рублей, кусок хлеба, горсть сахару, наточенный кухонный нож и зубную щетку.
Через четыре часа пути его высадили из поезда и отправили в детприемник. За ним явилась мать с взволнованно округлившимися глазами и возмущенно стиснутым ртом.
Потом он пристрастился к чтению и не заметил, как в доме водворился Матюша.
Что это за человек Матюша? Проживи с ним вот уже семь лет, Лешка не смог бы объяснить это словами. Но он точно знает, что Матюша не такой, каким видят его люди.
У него рано поседевшая голова человека, потерявшего в войну единственного сына. Он овдовел и женился на Лешкиной матери - не шастал по женщинам, завел сразу новую семью. Он работает главным механиком на кроватной фабрике, и им дорожат на производстве. При этом он охотно первый здоровается с соседями, произнося низким приятным голосом:
- Доброго здоровья!
Этого достаточно. Его видят во дворе или за чтением газеты, или за домино, или за каким-нибудь домашним делом - он, например, любит прочищать проволокой носик чайника, - и он внушает всем окружающим почтительное к себе отношение.
С легкой руки старухи Кечеджи он слывет деликатным человеком. Но деликатным был Духовой, хотя это никого не интересовало, зато благодаря ему Лешка знает, что деликатность - это что-то совсем другое. И уж во всяком случае это не то, когда умеют считаться только с собственным мнением, а тебя вечно одергивают.
Стоит обмолвиться о каком-нибудь происшествии в школе, хотя бы о том, как во время дежурства в раздевалке одному мальчишке по ошибке подали девчачье пальто, и он, не обратив внимания, надел его и пошел на улицу, как тебя тотчас же прервут и начнут говорить о дисциплине и сознательности, и так нудно, тошно, будто заранее подозревают в чем-то.
В конце концов стараешься ни о чем не рассказывать. Но и молчание-скрытность-распаляет подозрительность. Чтонибудь случилось? Ты что-нибудь натворил? Чего ты молчишь?
Войны еще нет, но уже два враждебных лагеря стоят друс против друга. При всем том Матюша не злой человек, он ничего не жалел для Лешки, заботился о нем и лелеял какие-то иллюзии на его счет. Как-то, отчитывая его, он вдруг сказал, и глаза у него глубоко запали, и спустились надбровные дуги, как это бывало, когда он принимался чем-нибудь восторгаться:
- Я думал, ты заменишь мне сына.
Лешка тупо молчал, чувствуя свою вину и бремя возложенных на него надежд. И тогда первый раз повисло бичующее слово: "неблагодарность".
Духовой ничего не мог принести в дом, кроме своей тревоги, мешка картофеля и искренности. Матюша принес достаток, прочность и апломб.
Читая газету, рассуждая о вычитанных новостях, он восторгался нашими успехами. Лешке запомнилось, как на первых порах их совместной жизни Матюша был в восторге от того, что у нас строятся грандиозные каналы, и как потом, когда их законсервировали, он был тоже в восторге от этого решения. "Мудро!" - говорил он и в том и в другом случае. Лешку изумляло такое бесстыдство. А простодушный Игнат Трофимович поддавался его апломбу.
Матюша и Игнат Трофимович - приятели, но какие же они, в сущности, разные. Игнат Трофимович больше всего на свете любит свою домну, завод, свою работу. А Матюша любит не кроватную фабрику и работу, а свое служение фабрике, директору и убежден, что он человек более значительный, чем Игнат Трофимович. Игнат, Трофимович без слов отдает ему предпочтение.
Мать постоянно говорит о нем с придыханиями: "Матвей Петрович такой человек! Такой человек!"
Как уверенно она почувствовала себя в жизни! Посмотришь на них с Матюшей: он со своими спесивыми рассуждениями и она с суетой, с пустой крикливостью - как они схожи, точно созданы друг для друга. Будто и не было никогда ни Духового, ни погибшего отца. Боль матери давно исчезла, осталось самое живучее - тщеславие. И теперь, когда она произносит при нем: "Его отец погиб в Берлине!" - Лешку бросает в ярость.
То, что ее прежний муж погиб на фронте, а теперешний - достойный, уважаемый на производстве человек, она постепенно стала считать своей собственной заслугой, возвышающей ее над прочими женщинами, не сумевшими ничего создать себе наново взамен рухнувшей в войну жизни, вроде матери Жужелки, путающейся с этим неказистым шофером.
Лешкина мать работала теперь санитарным фельдшером.
У нее появилась профессиональная осанка контролера, чье появление внушает беспокойство, и возбужденный, требовательный тон.
Теперь, когда она во дворе распускала над тазом пушистые волосы, старуха Кечеджи не устремлялась к ней, как прежде, поболтать, пока она будет мыть голову, наблюдала за ней издали: "Соседка! Вы-форменная русалка!" Она забыла, что раньше говорила ей "ты".
Фотография отца переместилась в проходную комнату. Она висела теперь над кушеткой, где спал Лешка. Она давно уже не пугала его. С каждым годом отец становился моложе, его невозможно было представить себе мужем матери, скорей он был старшим братом Лешки. Отец был так же одинок в доме, как и Лешка, и они состояли в молчаливом заговоре.
Глава третья
К вечеру он поднялся, одернул помятую ковбойку, перевязал косынку на шее и вышел за ворота, ни с кем не столкнувшись.
Люди шли мимо него вниз, где в конце улицы в белесой дымке лежало море, или поднимались навстречу, громко смеясь и разговаривая. Он сделал всего несколько шагов в этой толпе, и на него накатилась тоска.
Он вспомнил, что Гриша Баныкин звал его сегодня в клуб моряков, и свернул за угол.
Перед клубом группками стояли моряки с девушками. По фойе разносился мощный голос. Дверь в зал была открыта, Лешка вошел и увидел на освещенной сцене Баныкина, размахивающего руками, выкрикивающего что-то в затемненный зал. Гулко отражавшийся голос его был неузнаваем. Лешка постоял в проходе, вслушиваясь, и постепенно стал разбирать слова:
Над миром страшной угрозой
Висит, темнея, она
Страшная, грозная
Ядерная война!
Баныкин был без пиджака, в рубашке с галстуком.
Окна зашторены - темно и свежо в зале. Моряки смотрели на сцену, мяли в руках бескозырки, шаркали ногами. Голос Бапыкина перекрывал все шорохи зала, гремело его раскатистое "р":
Эпохи, эры прошумели, как воды.
И хоть травка весной прорастает, буйна,
Ничего нет, о земные народы,
Страшнее, чем ядерная война!
Умрут народы. Страны умрут.
Города и деревни будут пустыней.
О земные народы!
Чего они ждут?!
Кровь в моем сердце стынет.
Лешка сел на свободное место. Он слушал с возрастающим удивлением. Он знал про Баныкина - парень законный, плавает как бог, куплеты про всех на шаланде сочинял. И вдруг такое:
Не будет чернее этого времени.
Но разве допустим, народы Земли?!
Потомки скажут:
более дикого племени
Материки никогда не.несли.
Баныкин в последний раз взмахнул рукой, сотрясаясь от пафоса, и застыл. Ему вяло похлопали, и занавес стал сдвигаться.
Вышел курчавый человек в чесучовом пиджаке и заговорил о расцвете художественной самодеятельности. За его спиной, скрытый занавесом, струнный оркестр настраивал инструменты, и в зале нетерпеливо ерзали. Баныкин, стоя в двери зала, кого-то высматривал, увидел Лешку, поманил его.
- Пошли, а? - Он был расстроен холодным приемом, но старался не подать виду, помахивал соломенной шляпой, что-то напевал.
Лешка протянул ему сигареты, молча, с интересом разглядывал его сбоку.
- Ну, рассказывай! - сказал Баныкин.
- А чего рассказывать?
- Про свои дела рассказывай. Мне, например, этим летом поплавать не придется - не отпускают с завода. А ты как живешь, как здоровье? Школу кончил? - Он задавал вопросы, но было видно, что думает он в это время о чем-то своем.
- Здоров, что мне делается. А школу я бросил.
- Это мода теперь такая пошла. Ты тоже, значит, подался.
Лешка не возразил.
Они вышли на "топталовку". По проспекту катила свадьба и люди, высыпавшие погулять в субботний вечер, с любопытством толпились у края тротуара. В головной машине ехали жених и невеста, за ними еще десять легковых машин, и в каждой за стеклами - букеты цветов, а позади громыхал грузовик, и в кузове его опоясанный полотенцем дружка и женщины в ярких лентах производили под гармонь невообразимый шум - плясали, стуча о дно кузова, и пели.
- Цыган женится. Либо грек, - громко сказал кто-то из толпы.
Баныкин докурил сигарету, рассеянно надел соломенную шляпу слегка набекрень.
- Я у них заместо торжественной части, - сказал он, не скрывая больше огорчения. - У зрителя только одно стремление: давай побыстрей и отчаливай. Не слушают...
- Слушали, - неуверенно сказал Лешка.
Он боялся, Баныкин пристанет к нему: каковы впечатления, то да се. Он не мог бы сразу объяснить. У него сейчас целый вихрь в голове, и мысли наскакивают одна на другую. И вообще лучше не разговаривать, молча идти и идти с Баныкиным вроде как вчера на заводе, когда несли трубу.
- А как на заводе? Аварию ликвидировали?
- Ну да. За восемнадцать часов справились. Спать, правда, не пришлось.
Свадьба развернулась на площади вокруг сквера и покатила вниз по проспекту, мимо недостроенного театра, в последний раз показывая себя народу,
По опустевшей улице вслед укатившей свадьбе промчался спортсмен-велосипедист, припав к рулю, весь слившись со своей гоночной машиной. Казалось, он мчится на одних никелированных спицах.
У Лешки дух перехватило. До чего же здорово едет!
Он посмотрел на Баныкина. Тот и внимания не обратил на велосипедиста.
- Ты-то меня слушал? - настороженно спросил он.
Лешка кивнул головой.
- Ну как? Только, знаешь, давая по-честному, без вранья.
- Мне понравилось. Только много общих слов и, по-моему, не всегда складно.
- Так что же понравилось? - обидчиво вскинулся Баныкин.
Лешка и сам не знал. А все же что-то понравилось.
Он отмолчался, и Баныкина, как видно, это заело.
- Пивка б раздавить, что ли, - плохо скрывая досаду, сказал он.
- У меня ни шиша.
- Не в том дело. У меня есть.
Ресторан для этой цели не подходил, а больше вроде бы некуда податься в такой час.
- Голова гудит от мыслей. Поговорить надо, - сказал Баныкин. - Сюда, что ли, зайти?
Они поравнялись с кафе-молочной, раскинувшей свои столики на тротуаре, за невысокой деревянной загородкой, перешагнули загородку и сели у накрытого клеенкой столика
- Ты сиди. Я сейчас, мигом. - Баныкин ушел в павильон и вернулся с двумя стаканами сметаны, накрытыми сдобными булочками.
- Тут, брат, не разживешься. - Он снял соломенную шляпу и бережно опустил ее перед собой на стол, отстегнул запонки, спрятал их в карман и закатал рукава.
Ели сметану, кроша в нее сдобную булку.
- Я вот о чем думаю, - сказал Баныкин. - Не растормошил, не зажег зал. Значит, слаб. На них Маяковского напустить надо было. Лично для меня каждая строчка его - золото. Я Маяковского так читаю, что со мной никто в городе тягаться не может. А между прочим, люди его тут не все любят. А как у вас на производстве обстоит с этим?
- В норме, - сказал Лешка.
Баныкин посмотрел на него, что-то соображая, и смутился.
- Ты ведь на завод к нам устраиваешься, я и забыл. Берут тебя?
- Еще не дали ответа.
- Волынят. А ты чего же? Напористей надо. А пока, значит, дела у тебя нет. Так?
Лешка кивнул и даже не удержался - присвистнул. Одно только дело у него - вывезти эти несчастные обрезки. Ему надо еще сегодня побывать на Торговой. Не в учебном комбинате, куда посылал его Матюша. Туда он не пойдет. Этого им не дождаться. На чужом месте он не рассядется ради их покоя. Ему надо к возчику зайти окончательно договориться.
- Паршиво это, когда нет дела.
- Хорошего мало.
- Я тебя понимаю лучше, чем кто-либо. Понял?
Баныкин сказал это искренне, но как-то размашисто. Лешка молчал.
- Ты что-то не Усебе, - сказал Баныкин. - Не в своей тарелке, что ли. Когда на шаланде работали, вроде ты другой был.
Парень как парень.
- Господи, чего вспомнил, когда только это было.
- Ну уж! Всего год назад было. Неужели ничего и не помнишь? Хотя б ту ночку, когда шаланду в море накрыло.
- Еще бы.
Но когда вспоминаешь про это, становится больно отчего-то.
Лучше не вспоминать.
На тротуаре, почти рядом с их столиком, отделенные от него только загородкой кафе, стояли красные автоматы с газированной водой. Сюда раз десять в день бегает пить Жужелка.