— Иными словами, намерен ли я убить человека?
— Хеннеке не требует, чтобы вы самолично душили Левена. Это для него второстепенная деталь. Важно устранить чьего-то конкурента.
— Понимаю. — Шовель уперся локтями в стол. Пора было вскрывать нарыв. — Страх наказания вынесем за скобки. Я жаловался на рутину, и вот Организация предлагает мне нечто стимулирующее. А вслед за этим, очевидно, широкую международную карьеру. Деньги. Острое ощущение риска, так, видимо? Левен умен, богат, влиятелен, иными словами — достойный противник.
Девушка внесла блюдо с камамбером, наполнила рюмки и встала в отдалении возле камина, искоса поглядывая на мужчин. Шовель взял немного сыра, чтобы отбить вкус бесчисленных сигарет, выкуренных за эти сутки.
— Но чем больше я об этом думаю, тем больше я ставлю себя на место Левена. Вот он живет, ведет спокойное существование, ни о чем не догадывается. А тем временем невидимки следят за ним, изучают, как букашку, ползущую под микроскопом, потом собираются в роскошном кабинете и походя решают, как его убить…
— М-м, великолепный сыр, — одобрил Норкотт.
— Я понимаю ваше желание увести меня от этой мысли. Но чувствую, что хладнокровное убийство отсечет меня от людей… Вчера я сидел в бирштубе, там было полно простого люда. У меня с ними не было ничего общего. Кроме главного: человеческого удела. Шпионаж не отсек меня от людей, а просто отдалил. Но ведь всякая особенность отдаляет, даже самая замечательная — например, неординарный ум. Подростком я стал чужим с родителями, но это не мешало нам любить друг друга… Есть какая-то грань, которую я не могу перейти. — Шовель не выдержал и снова закурил. — Убийство как таковое меня не пугает. Убить из мести, из ненависти — это я понимаю. Тут хотя бы есть мотив. Но Левен…
Норкотт отодвинул тарелку и промокнул губы салфеткой. Девушка встрепенулась: кофе? Англичанин покачал головой: нет, спасибо. Они улыбнулись, как два сообщника. «Считает меня глупцом», — подумал Шовель. Он встал и возле вешалки наблюдал, как Норкотт расплачивается, доигрывая маленькую идиллию с официанткой.
— Очаровательная девушка, — сказал англичанин на улице. Он сделал несколько глубоких вдохов, прочищая легкие, как ныряльщик. — А теперь куда? Вы извините, что я не реагирую на ваши рассуждения. Просто, чтобы дать какой-то совет, я должен знать вашу жизнь. Пока мы еще мало знакомы.
— У меня номер в «Цеппелине».
— Я тоже ночую там. Но у меня правило — никаких бесед в отелях. Может, в парк? Здесь недалеко Шлоссгартен.
— Мне надо забрать чемоданчик, я оставил его на вешалке в кино.
— Тогда в машину.
Почти на том самом месте, где вчера стоял «опель» Фроша, Шовель увидел большой черный «Мерседес-300», весь забрызганный грязью.
— Что за картину вы смотрели?
— Шпионаж. Клоунская лента, но публика съедает ее охотно.
— Правильно. Настоящий фильм о шпионаже невозможен. Если публике показать правду, она сломает стулья. Вспомните слова Клемансо перед смертью. «Если я расскажу все, что знаю, ни один человек не согласится умирать за родину».
Они доехали до кинотеатра, потом поискали стоянку у решетки Шлоссгартена. Войдя в парк, Шовель вздрогнул — ему показалось, что за темными деревьями мелькнули какие-то силуэты. Захотелось опрометью броситься назад в город, где огни, люди, движение. Но вокруг была тишина, которой звездное небо придавало объемность..
Лицо англичанина в профиль приобрело хищное выражение.
— Начнем? Из вашего досье мне известно, что вы единственный сын в семье. Ваш отец фельдшер, сейчас на пенсии; мать — лаборантка.
Мир встал на ноги… Сын фельдшера, ставший шпионом, чье досье перелистывают посторонние, не имеет возможности предаваться паскалевским размышлениям о бесконечности.
— Да. Я родился в «доме с умеренной квартплатой» на улице Камброн в XV округе Парижа. Родители провели там всю жизнь. Лишь два года назад я смог купить им крохотный домик возле Ментоны на Лазурном берегу. Сам я прожил на улице Камброн до двадцати шести лет. Дешевая постройка с тонкими перегородками, шумными соседями и поющими водопроводными трубами. Большинство жильцов — мелкие служащие, лавочники. Кстати, жизнь «белых воротничков» куда безрадостней жизни пролетария в спецовке. Они так же бедны, как рабочие предместий, но полны буржуазных претензий. Вечный страх «манкировать» окружающим, v патетическая потребность блефовать перед соседями… Мои родители были несколько иными. В доме были книги, репродукции. Жизнь скромная, дисциплинированная и… как бы это сказать… сплоченная. Я обожал родителей, а они меня.
— Словом, ваше детство протекало счастливо.
— Да. После сдачи экзамена на бакалавра, в шестнадцать лет, надо было выбирать карьеру. Роди-телц мечтали, чтобы я стал врачом. Но пример отца никак не вдохновлял меня — заниматься паралитиками и старческими немощами, нет, увольте. Я решил поступать в Высшую школу политических наук.
— Вот как!
— Двое приятелей, задававших тон в классе, собирались туда. Ну и мне не хотелось отставать… В школе сразу начались неприятности.
— Догадываюсь, — отозвался Норкотт. Он заговорил жеманным тоном сноба: — «Дорогой мой, кем вы приходитесь послу Жану Шовелю?»
— Точно, — Шовель криво усмехнулся. — Я все время чувствовал себя надевшим чужую личину. Впрочем, однокашники так и смотрели на меня. Какое право имеет сын фельдшера носить фамилию посла Французской республики! Наши мальчики и девочки вели разговоры о людях и местах, мне неведомых. Я был одинок. Вернее, я был никем.
— Это не привело вас к анархизму?
— Нет. Родители как чумы чурались политики. Они даже отказались от второго ребенка, чтобы я рос без ущерба. И я не мог огорчить их, дав себя вовлечь в пустопорожнюю болтовню. У них было тщеславие… наивного свойства. Они принимали общество как оно есть и желали лишь, чтобы я занял в нем «достойное» место. В идеале они видели меня на верхушке пирамиды, но таким же простым и неиспорченным. А я… я был тщеславен. В классическом французском духе — Растиньяк и все такое. «Париж у ног!» Иными словами: общество мерзопакостно, мужчины продаются ради успеха, женщины — ради прочного положения, и я тоже хочу денег, удовольствий, власти и готов пойти ради этого на все. Но внешне я оставался пай-мальчиком. В ожидании, когда я смогу начать свою игру, оставалось трудиться. Трудиться усердней других… Война в Алжире не изменила моих позиций Я не участвовал в боях, я был лишь офицер-наблюдатель, выпускник привилегированной школы Годичный срок я кончил с двумя медалями, которые украсили мою биографию, как спортивные титулы — моих богатых однокашников. Ракетка, парус и лошадь были мне недоступны… Я вернулся, преисполненный уверенности, и выдержал труднейший конкурс в ЭНА, третьим в экзаменационном списке.
В конце аллеи Шовель остановился, в недоумении глядя на блеклое зарево над городом. Увлекшись воспоминаниями, он совсем забыл, где находится.
— Я вас не очень утомил?
— Напротив. Я выслушал прекрасный, хотя и несколько технократический анализ прошлого. Вы излагаете сложную проблему — а что может быть сложней человеческой жизни, — как деловой вопрос. Пункт первый, второй, третий… выводы, заключение.
— Я не только рассуждаю, как технократ, я и чувствую технократически. И потом, я ведь француз. Меня воспитали на культуре, изгоняющей все иррациональное. Наша страна за четыре столетия преуспела в искусстве рационального анализа — взгляните на нашу математику или литературу. Как меня учили в лицее: «Это неясно, следовательно, не по-французски».
— Гёте говорил: «Ясность — это верное распределение света и тени».
— Но Гёте был немецким романтиком. Когда Франция начинает сомневаться в себе — а обычно это бывает после крупного поражения, — она попадает под немецкое влияние: романтизм, психоанализ, экзистенциализм, Но это не отражается на национальном характере. Не случайно ни психоаналитики, ни экзистенциалисты не в силах объясняться по-французски, им приходится вымучивать жаргон, который большинство людей не в силах понять. Пример тому — я.
Шовель передернул плечами.
— Вот почему мне не по себе в этом городе. Я чувствую тошноту сартровских героев. Романтические кошмары отдаются во мне несварением желудка. Бр-р!
— Ну-ну, в Штутгарте жить приятней, чем в Париже. Люди приветливее, девушки свежей, спорт доступней, а расстояния меньше.
— Может, летом я бы чувствовал себя по-другому. Обещаю вернуться сюда… если только штаб-оберст Хеннеке не прикончит меня до этого.
Норкотт слегка дотронулся до его руки.
— Надеюсь, сообща мы найдем решение. Только вам придется отделаться от французской привычки все делить на четкие параграфы. Декарт подложил вам хорошую свинью! Рассудочность — химера. Ну, представьте, кто может похвастать, что имеет четкие и ясные представления о сексуальности?
Шовель рассмеялся. Норкотт обладал удивительным умением разряжать обстановку.
— Хорошо, я продолжу жизнеописание. Итак, я прошел в ЭНА. Атмосфера здесь была иной. В школе политических наук были в основном юные буржуа, гнавшиеся за синекурами, и девушки, охотившиеся на мужей. Конкурс в ЭНА отметал любителей. Здесь люди должны были обладать достоинствами.
— Будущие меритократы?
— Именно. И их оценивали по способностям. Они могли получить визу в касту руководителей, могли породниться с влиятельной фамилией. Причем в этом деле заметен прогресс: сейчас уже не нужно очаровывать родителей, дочери выбирают сами, хотя лично я не знаю ни одного брака в этой среде без согласия родителей. Задача состояла в том, чтобы по знакомиться с такими девушками, а это нелегко.
— И вы не женились?
— Совершил серию банальных ошибок. Я целил слишком высоко и не смог поэтому верно оценить психологию девушки, которая в двадцать три года владела собственной квартирой в доме, принадлежащем родителям, на авеню Мессин, гардеробом от Сен-Лорана и «ягуаром» по индивидуальному заказу.
— Как ее звали?
— Женевьева. Я промахнулся, как промахивается большинство неимущих молодых людей при встрече с подлинной роскошью. Женевьева была умна более того — проницательна. Вовсе не балованный ребенок, заявляющий с победным смехом: «Представляешь, я сегодня ехала на метро!» или: «Я записалась к маоистам — пусть-ка папаша побесится!» Нет. Она очень тактично избавляла меня от необходимости тратить деньги. Ужинали мы у нее или ее друзей. В барах и дансингах, куда мы ходили, ей полагалась за счет отцовской фирмы бутылка виски. Билеты в театр или концерты заказывал личный секретарь отца.
— И все же, — в тон ему продолжал Норкотт, — цветы, мелкие знаки внимания и ваш новый гардероб поглощали бюджет без остатка.
— Дело не в этом. Родители — эта деталь рисует их целиком — сэкономили некоторую сумму специально для периода моего «становления». Загвоздка была в том, что у меня не оставалось времени для работы. Женевьева завела правило, чтобы я приходил к ней часов в шесть вечера и уходил утром. На уик-энды мы ездили к знакомым в Довиль или Аркашон. А приятные привычки быстро усваиваются. Когда Женевьева отправлялась — это случалось редко — на визиты к родственникам, я уже был не в состоянии корпеть над книгами. В шесть часов я словно павловская собачка кидался опрометью из дома — куда угодно, хоть в кино. Я жил как в наваждении.
— Ревновали?
— Ревновал к ее прошлому, к ее нынешним знакомым, ее независимости. Вот типичная сцена: «Почему ты полюбила меня?» — «Потому что ты красив. Я люблю тебя, потому что ты не нудишь. Знаешь, ты чем-то напоминаешь отца. Он, конечно, сволочь, но это настоящий мужчина. Ты еще не стал мерзавцем. Но это придет. У тебя все данные». — «Ты выйдешь за меня замуж?» — «Нет». — «Думаешь, я всегда буду нищим, заглядывающим в окна особняков XVI округа?» — «Нет, милый. Родители были бы довольны такой партией. Они страшно боятся, что я втюрюсь в какого-нибудь джазмена или наркомана». — «Так в чем же дело?» — «В тебе слишком много амбиции. А я не хочу быть женой тщеславного мужа. Не хочу принимать людей, которые бог знает почему «нужны». А так — нравится, поеду на месяц во Флоренцию. Просто потому, что захотелось. И никто не будет меня пилить, что я гроблю ему карьеру. А ты что, с самого начала хотел на мне жениться?!» — «Нет, но я привязался к тебе».
Она вдруг так странно. Посмотрела на меня и четко произнесла: «Милый друг, прежде чем сесть за стол, я люблю пропустить несколько коктейлей. А ты путаешь сухой мартини с бифштексом». Я встал и ушел. Но на улице сразу же пожалел о вспышке гордости. Я реагировал именно так благодаря Женевьеве. Общаясь с ней, я отрешался от роли согбенного мещанина, который не может себе позволить роскошь подобных жестов и поступков. Шагая, чтобы успокоиться, от авеню Мессин до улицы Камброн, я вдруг обнаружил странную вещь. Мои отношения с Женевьевой были поначалу предельно просты. Юная дама отдается авантюристу; проходимец ищет приданое. Все верно. Только одно «но»: появились новые точки отсчета, новые мерки для меня самого.
«Тебе звонили. Два раза», — сказала со значением мать, когда я вернулся. Она вся жила этим романом, сведения о котором до нее доходили урывками. Вскоре телефон зазвонил снова: «Милый, почему ты стучишь дверью вместо того, чтобы стукнуть меня?» — «Исполнение приговора суд отложил до следующего преступления». Я говорил весело, хотя понимал, что это я получил отсрочку. Возможно, Женевьева тоже менялась. Или это была просто надежда… «Если преступление произойдет сегодня вечером, ты вернешься исполнить приговор? Кстати, моя мать приглашает тебя на ужин». Меня как-то представили матери Женевьевы, и официальное приглашение вносило новую ноту в наши отношения. «В знак признательности, я не буду пользоваться топором. Трепещи, несчастная, возмездие грядет!» Я простоял несколько минут, держа трубку словно хищник, уцепившийся за добычу. А мать смотрела на меня с восхищением…
Родители Женевьевы излучали шарм. Отец, видимо, успел навести обо мне справки; энарх — это серьезная партия; мать думала о том, что внуки будут красивыми. Женевьева была нежна и повторяла: «Дай мне привыкнуть к этой мысли». А я… меня занимали другие заботы: приближался конкурсный экзамен. Безделье дало себя знать — я занял пятьдесят седьмое место. Учитывая убогие результаты, меня сунули в министерство экономического развития. Крохотный кабинет с видом на задворки. Шеф, подверженный мании всех второразрядных начальников — бездельничать днем и теребить сотрудников после пяти вечера. Продолжать?
— Да, вы упустили лирическую линию…
— Нет. Просто ситуация стала предельно ясной. Я догадывался о комментариях отца так, словно сидел у них под столом. У нас не произошло разрыва. Связь медленно угасала. Со временем мы перестали встречаться. Я не сопротивлялся: «болезнь неудачника» захватывает своих жертв как неизлечимый недуг. Я следил за симптомами с обреченностью онколога, больного раком. Мне стало нравиться сидеть дома в тапочках, мыть посуду; я оглушал себя телевизором. Реакция слабого человека, скажете вы. Но окиньте взором картину в целом: «Этот малыш Шовель, — судачили администраторы, — какое-то время подавал надежды. Да, поверхностный лоск. Но нет характера. Помните, как он пытался жениться на дочери магната X?» Я стал притчей во языцех: «Шовель? Это тот, что…» Или: «Только смотрите не кончите, как Шовель». Как говорил генерал де Гол ль, я шел через свою пустыню. Постепенно, очень постепенно я возвращался в нормальное состояние, уже не впадая в отрочество…
— Любопытная формула, — оценил Норкотт. — Немало интеллигентов, потерпев неудачу во взрослой жизни, впадают в отрочество. Извините, я прервал…
— Однажды утром ко мне в министерство на набережной Бранли явился человек по имени Демосфен Таладис, выдававший себя за грека и представившийся международным адвокатом.
— Все правильно. Он потом был замешан в заговоре «черных полковников».
— Но в те времена он представлял итальянскую фирму кухонного оборудования… Они продавали свой товар во Франции по более дешевой цене. Французские фабриканты искали предлог, чтобы сжить их со свету. Кляузное дело в результате свалили на меня. Таладис говорил со мной так, будто от одного моего слова зависела его жизнь. Игра была грубой, но она ужасно льстила самолюбию, по которому ступал ногами всяк, кому не лень. Я постарался сделать все от меня зависящее и даже немного больше. Незамедлительно последовал вызов к директору. Ч-черт! Он мне выговаривал, как учитель провинившемуся мальчишке. Я позорю его министерство, я неисправим, я неблагодарный выскочка и меня ждет перевод в департамент Восточные Пиренеи. Он отбирает у меня это дело — и «пусть это послужит последним предупреждением, вы можете идти, Шовель». К счастью, начался обеденный перерыв. Трясясь от ярости, я помчался в бар и выпил три двойных виски. На голодный желудок такая порция взывала к мести. Таладис упомянул, что в обед его можно всегда найти в отеле «Георг V». Я позвонил ему и принялся рассказывать о случившемся. Это было не просто неосторожностью или нарушением правил, это было прямое должностное преступление. Узнай о разговоре директор, он бы не удовлетворился моим переводом даже на острова Сен-Пьер и Микелон. Меня бы просто уволили с волчьим билетом Грек остановил меня после первых фраз и пригласил приехать отобедать с ним.