Огненные времена - Калогридис Джинн 6 стр.


Сегодня в подземелье было светлее – благодаря нескольким новым факелам. Возможно, была выполнена просьба парижских палачей, которым так было удобнее. Из-за высоких дверей их мрачной камеры доносились голоса и смех. Проходя мимо общей камеры, Мишель старался не поднимать глаз, но боковым зрением не мог не заметить на соломе кучу пропитанного кровью белья.

Тюремщик снова отпер одиночную камеру аббатисы, а уходя по просьбе отца Тома за табуретами, на этот раз не стал ее запирать.

На подвешенной к стене деревянной скамье сидела мать Мария-Франсуаза. Вчерашние раны выглядели сегодня еще хуже: глубокий порез, рассекший ей бровь, приобрел красновато-черный цвет. Веко под ним стало фиолетовым и так распухло, что в профиль даже перекрывало переносицу, отчего глаз превратился в темную сверкающую щелочку. Раздувшаяся верхняя губа стала красно-фиолетовой и покрылась какими-то пятнами.

Однако новых увечий со вчерашнего дня не появилось. И голос был сильным, хотя и дрожащим от гнева и скорби.

– Мои сестры! – воскликнула она, когда тюремщик принес два табурета.

Тома бесстрашно подвинул свой табурет к аббатисе и сел с самым невозмутимым видом. Мишель уселся не позади священника, а рядом с ним. Несмотря на раны аббатисы, в Мишеле с новой силой вспыхнула страсть, испытанная им во сне. Он снова увидел ее обнаженное, сияющее тело, светящиеся, как луны, груди... И она дотронулась до него, обволокла его...

Уши и щеки писца обдало внезапным жаром, но он постарался обуздать и похоть, и стыд. Пусть Сатана нападает на него, если ему так хочется; он, Мишель, будет думать только о Боге, только о священном долге, который ему предстоит выполнить.

– Мои сестры! – повторила мать Мария, и в ее голосе тоже прозвучала страсть – но страсть иная. – Два дня я слышу их крики. За что их так мучают, если единственный обвиняемый в этом преступлении – я? – Одной рукой она держалась за бок, а другой резко показала на себя. – И в то же время с момента прибытия ваших инквизиторов до меня никто и пальцем не дотронулся. Но ведь в папском дворце обнаружили меня, а не их! И это я...

– Оставьте позерство, мать Мария, – прервал ее Тома со спокойной прямотой. – Есть лишь два способа выйти из этого неприятного положения как для вас лично, так и для ваших монахинь. Это смерть и проклятие либо признание, ведущее к вечной жизни и лишающее нас необходимости добывать сведения у соучастников ваших преступлений. К сожалению, добрый кардинал дал нам не слишком много времени. Итак, брат Мишель, – продолжал Тома, кивнув в сторону монаха, – сообщил мне, что вы не будете подписывать признание, которое было вам предложено. Это так?

Она сердито взглянула на Мишеля, а потом перевела взгляд на Тома и коротко кивнула. Вчера она казалась Мишелю такой маленькой и слабой, но теперь он видел, что она способна управлять монастырем, внушать страх епископу, давать советы самому Папе.

«Иисус, изгоняющий фарисеев из храма», – с восхищением подумал Мишель, а отец Тома тем временем продолжал:

– И что вы признаетесь только ему, и никому другому.

– Да, да, я сказала это, но это не имеет никакого отношения к страданиям моих монахинь!

«Этот гнев воистину праведен, – подумал Мишель, – ибо зиждется лишь на сострадании к другим, без малейшей личной корысти».

Тома разжал губы, издав звук легкого раздражения.

– С вашими монахинями будут обращаться справедливо, согласно закону Церкви, как вы того и желаете, сестра. А теперь скажите быстро и честно: вы сделаете мне свое признание?

– Скажу еще раз: я признаюсь, но только брату Мишелю.

– Очень хорошо, – отрывисто произнес священник. – Ввиду вашего положения в Церкви я снизойду к вашей просьбе сделать свое признание брату Мишелю. Но если вы солжете или злоупотребите оказанной вам привилегией, то будете страдать вместе с вашими сестрами.

Тома встал и, шурша шелками, вышел из камеры. Мишель последовал за ним.

За дверью Тома остановился. Его рассеянный взгляд блуждал где-то далеко. Из камеры пыток по коридору разнесся взрыв хохота, но он словно не слышал его. С серьезным видом, какого писец никогда раньше за ним не замечал, он отвел Мишеля в сторонку и вполголоса сказал:

– Запиши ее признания, брат, а я сделаю так, чтобы они оказались законными в глазах Церкви. Только помни, что у нас лишь три дня и что у нас достаточно свидетельств, чтобы приговорить ее. У дворца Риго уже собрались толпы протестующих. Нам пришлось вызвать жандармов, чтобы разогнать их. Ее смерть должна последовать как можно быстрее.

Тома протянул руки. Мишель передал ему черную сумку и пояс с пером и чернильницей, оставив себе вощеные дощечки и стило. Затем белокурый священник направился в сторону общей камеры.

С глубоким вздохом и ощущением триумфа Мишель вернулся в камеру и закрыл за собой дверь.

– Матушка Мария-Франсуаза? – уважительно спросил он.

Теперь, оставшись с ней наедине, как это было во сне, Мишель тем не менее почувствовал, что увереннее может бороться с недостойными мыслями, хотя они снова и снова возвращались к нему. Он хотел только одного: помочь ей, и обращался с ней с тем почтением, которого заслуживала ее святость.

Она повернула к нему распухшее лицо и посмотрела на него с необыкновенно глубоким чувством, которого он не мог объяснить.

– Брат... – Голос ее смягчился, словно она обращалась теперь к дорогому другу. – У нас так мало времени... Я знаю, что они уготовили для меня. Ты выслушаешь мое признание? Ты запишешь его как следует, моими словами?

– Запишу, – тихо ответил он.

Чувство необычайной святости, покоя, сострадания исходило от ее существа, проникая и в него самого, и в каждый атом маленькой камеры. Как мог отец Тома не почувствовать этого? А Шарль? А Кретьен?

С благоговением Мишель взял восковую дощечку и палочку и, полный благодарности Создателю, начал писать: «В год 1357-й, в 23-й день октября, мать Мария-Франсуаза, настоятельница францисканского монастыря в Каркассоне, официально предстала перед судом доминиканца...»

Здесь он оставил пробел, в который можно было бы потом вписать его собственное или какое-то другое имя, и продолжал: «...инквизитора, преследователя еретической греховности, назначенного апостольским престолом королевства Франции, и, поклявшись на Святом Евангелии говорить правду и ничего, кроме правды, о преступлениях ереси и колдовства, как в отношении себя лично, так и в отношении других людей, и живых, и мертвых, как свидетель, сказала и признала...»

IV

Меня зовут Мари-Сибилль де Кавакюль. Я родилась в деревне, расположенной недалеко от Тулузы, и родилась я в сорочке. Как говорила моя бабушка, чьи сильные, красивые руки помогли мне, как и сотне других младенцев, выбраться на свет, это отметило меня как человека, одаренного внутренним зрением.

Но, как считают священники и инквизиторы, это отметило меня как человека, находящегося в сговоре с дьяволом.

Я не поклоняюсь их дьяволу. Но не поклоняюсь также и их богам – Иисусу, Иегове или Духу Святому. Но я уважаю их, ибо все боги суть один. Я поклоняюсь великой матери, той, которую многие называют Дианой и чье тайное имя инквизиторы никогда не узнают.

Если это делает меня, по их определению, ведьмой – что ж, пусть так и будет. Я ведьма, так же как они – христиане и убийцы.

В моей жизни было много ужасного. Я познала голод, чуму и войну, но самым худшим страданием было то, что это оказалось ненужным – ненужным, потому что было вызвано не волей какого-либо бога, а человеческим невежеством, человеческим страхом. Очень трудно, когда тебя заставляют принять внешние атрибуты религии и поклоняться богам, перед которыми ты не благоговеешь. Но теперь уже великое множество невинных подверглось пыткам и множество сгорело заживо на кострах – и служителей богини, как бы они ее ни называли, и евреев, и даже набожных христиан, которые ненароком перешли дорогу власть имущим. Каждая женщина, которая осмеливалась использовать древнее знание трав и заклинаний, чтобы исцелять больных или принимать младенцев, и по своей глупости призналась в этом, приняла мучительную смерть. И сколько знаний пропало навеки...

Наши мучители распустили много лжи о тех, кто служит богине, поэтому все, кто слушает их, идут по неверному пути. Я поняла, что даже сами инквизиторы не подозревают, сколько ошибок они наделали. Те, кто знает правду, не осмеливаются говорить из страха перед дыбой и костром. Инквизиция заткнула рты всем.

Поэтому я и рассказываю здесь свою историю. Что-то я испытала сама, о чем-то мне было рассказано другими, что-то я видела с помощью внутреннего зрения. Я расскажу всю правду как она есть, не страшась наказания, ибо я много страдала и я знаю, какой конец ожидает меня.

Но я страшусь за служителей богини, которые идут следом за мной. Даже теперь я вижу – ее глазами, а не своими, – что языки пламени взлетают все выше и выше. Грядет самое худшее. Они забрали моего возлюбленного, того, кто был моей судьбой, и теперь я одна и осознаю с горечью, что одной лишь моей магии не хватит для того, чтобы остановить грядущее зло.

В отличие от христиан я не прошу о том, чтобы мой рассказ пережил меня в эти опасные времена и попал в надежные руки. Я уже предприняла меры, чтобы обеспечить это. И благодаря Великой Матери я знаю, что так и будет.

V

Услышав первые две фразы, Мишель потрясенно ахнул и прекратил писать: это было невозможно! Она своими собственными устами заявила, что она – ведьма, что она практикует магию! Но ведь он чувствовал в ней присутствие Бога...

«Господи, помоги мне! Я был глуп и горд, а отец Шарль и епископ – правы».

Он был в таком смятении, что хотел уже отложить палочку и дощечку, встать, выйти из камеры и больше не возвращаться. А он-то молился этой женщине, этой ведьме!

Аббатиса не сказала ничего, лишь молча ждала, пока Мишель придет в себя. Наконец он снова поднял письменные принадлежности, и она заговорила опять.

Закончив свой рассказ, она внимательно посмотрела на него, и в ее взгляде не было ничего, кроме сочувствия.

– Бедный брат Мишель, – ласково произнесла она. – Ты потрясен моими словами, и я знаю, как отчаянно жаждешь ты спасти... падшую. Более того, я знаю, какой вопрос ты хочешь мне задать.

– Правда? – спросил он осторожно, не зная, как теперь на нее реагировать.

Может, во избежание дальнейшего действия ее чар ему следует уйти и передать расследование отцу Тома? Или же он должен выполнить свой долг перед Церковью и верить в то, что епископский крест защитит его?

Неужели он был так глуп, что подумал, будто Господь услышал его молитву о спасении аббатисы? Но все сложилось так удачно с отцом Тома и...

Она печально усмехнулась:

– В этом никакого колдовства... Просто я знаю, что ты – добрая душа. Ты хочешь спросить, была ли я когда-либо христианкой. Ты хочешь убедиться в том, что я не вероотступница, чтобы ты смог спасти мою душу.

– Так вы были когда-либо христианкой?

– Никогда. Но действительность не так ужасна, как убедила тебя в этом Церковь. – Она помолчала, а потом твердо сказала: – Сначала нужно тебе рассказать историю моего рождения.

– Матушка, у нас нет времени. И вообще... – Он глубоко вздохнул, чуть не задохнувшись от боли, но чувство долга пересилило. – Буду ли я записывать ваши дальнейшие признания, целиком и полностью зависит от вашего ответа на следующий вопрос. Вы применяли черную магию против его святейшества Папы? Вы пытались каким-либо способом причинить ему зло?

– Я не могу – и не могла. Подобное просто не в моей природе. Это все равно что спрашивать у рыбы, летала ли она. Ты ведь был там, в Авиньоне, ты видел все, что я делала. Так ты выслушаешь мою историю?

– Да, – ответил он с облегчением. – Но совсем не обязательно начинать с вашего рождения.

Она посмотрела на него с искренним недоумением и чуть улыбнулась:

– Но, брат мой, как иначе смогу я доказать, что я не вероотступница, как не рассказав всю историю?

Он открыл было рот, чтобы возразить, но не нашел слов. Он вдруг подумал, что, может быть, Господь действительно ответил на его молитву о ней. Услышав ее признание, он сможет попытаться привести ее ко Христу, ибо даже теперь он чувствовал, как много добра исходит от нее. Поэтому он решил остаться и поудобнее уселся на табурете.

Она внезапно помрачнела. Колеблющееся пламя свечи усугубляло жуткое впечатление от ее ран. Голос ее упал до еле слышного бормотания.

– Мы оба знаем, друг мой, что направившие тебя власти твердо намерены увидеть меня на костре, и как можно скорее. Так окажи мне эту малую милость – запиши мою историю прежде, чем я умру, чтобы в конце моего рассказа хоть что-то осталось от меня. А чтобы узнать меня, ты должен также услышать историю моего возлюбленного, рыцаря, павшего под ударами сил зла, из-за которых и я оказалась здесь. Без него у меня не осталось надежды – ни у меня, ни у моей расы, и именно в память о нем хочу я рассказать свою историю.

– Мать Мария, я не могу...

– Мы составляли одну душу, – тут же перебила она. – Я не могу говорить о себе, не рассказывая о нем.

– Вряд ли у меня хватит времени записать ваше признание, – честно сказал Мишель. – Особенно, матушка, если мы начнем с вашего рождения. Возможно, вы не расслышали, сколько времени дали нам власти: три дня, не больше. Помимо того, я должен вам также сказать, что меня не поколеблют ни ваши чары, ни ваши доводы и я неустанно буду молиться о том, чтобы ваше сердце открылось Христу и вы были бы спасены.

Услышав это, она несколько секунд внимательно смотрела на него, не произнося ни слова. Наконец кивнула.

И он начал писать.

Часть II

Сибилль

Тулуза, август 1335 года

VI

Я родилась прямо в огонь.

Вот что мне рассказывали об этом.

Был конец лета. Как всегда перед грозой, стояла страшная духота. В небе уже посверкивали молнии.

Крестьяне возвращались домой, вышагивая рядом с телегами, колеса которых скрипели под тяжестью отменного урожая пшеницы. Обливаясь потом, бабушка выглянула в раскрытое окно, надеясь увидеть среди возвращавшихся своего сына, но сумерки и сгустившиеся тучи мешали ей отличить смутные силуэты косарей один от другого. И все же внутреннее зрение подсказывало ей, что мой отец скоро появится на пороге. Он был крестьянином, трудившимся в поте лица на окружавших Тулузу полях сеньора. Во Флоренции, где он родился, его звали Пьетро ди Каваскулло. Но чтобы избежать печально известных предубеждений и подозрений, столь распространенных на моей родине, в Лангедоке, он стал называть себя Пьером де Кавакюлем. А Нони упорно отказывалась откликаться на обращение grandmиre[2] и не называла отца иначе как Пьетро.

Мы были не такими бедными, как некоторые, хотя и беднее многих. В то время, еще не будучи избалована монастырским комфортом и не зная ничего о великолепии Авиньона, я думала, что мы богаты. У нас была кровать, но на ней – не пуховая перина, а тюфяк, набитый соломой, и у отца моего был плуг, но не было лошади. Как почти у всех в нашей деревушке, у нас был домишко с соломенной крышей и с одной-единственной комнатой, земляной пол которой был устлан соломой. В комнате был очаг, одна на всю семью кровать да обеденный стол. Дым выходил через два окошка, поэтому все вокруг было покрыто копотью. О существовании печных труб и даже о том, что я грязная, я узнала лишь тогда, когда попала в монастырь.

Так вот, в этом самом домишке прямо у очага тужилась моя мать и вдруг так истошно закричала, что Анна Магдалена тут же вернулась к своим обязанностям. Катрин из Нарбонны – так звали мою мать, и была она тогда двадцатилетней матроной. Она сползла с родильного кресла и, став на четвереньки, рычала от боли, как зверь.

«Бедное дитя», – подумала бабушка.

Родовые схватки начались до срока, еще вчера, перед самым закатом, и теперь она была настолько измучена, настолько вне себя, что могла лишь выть, как дикое животное, и проклинать всех и вся, даже Бога и дитя, которое было в ней.

Назад Дальше