Но и в другую ночь он спал с женщиной Цин. А дальше он уже не подыскивал причин и не гасил коптилки.
Раз утром Цин идет искать сухой растопки. У гыгена сильный бред -- он вскакивает и порывается бежать. Его во время восстания ловят большевики. От сырого дыма болят у профессора глаза и потому же кричит гыген: "Зачем глаза выкалываете?". Тонкие, скользкие руки гыгена раздражают, и голос у него становится пискливым.
Много спустя является со щепками Цин. Подле дверей Виталий Витальевич видит высокого, горбоносого человека в черной до пят собачьей дохе. На шапке у него широкая красная лента.
Профессор высовывается:
-- Вам что нужно?
-- А ничего, -- распахивая доху, говорит человек.
Профессор раздраженно стучит по ручке двери:
-- Проходите, здесь больной... Проходите, вам говорят, -здесь правительственный груз! Проходите прочь!
Доха отходя в развалку, гудит:
-- Ну, не очень-то верещи... правительственный!
Виталий Витальевич грозит кулаком Цин. Та смущенно взвешивает на ладони принесенные щепы -- они сухи совершенно. Она не понимает. Тогда Виталию Витальевичу падают в голову слова Дава-Дорчжи: "Наша женщина никому не отказывает".
Он подходит и кричит ей в лицо:
-- Потаскуха! Дрянь!..
На рассвете в дверь скребут. Женщина Цин снимает засов и, чуть наклонив голову, смотрит в темноту. Чья-то лохматая в шкурах рука просовывается и тянет ее за платье. Она, не обернувшись, уходит.
Профессор озлобленно хватает гыгена за вытянутую вперед руку. Тот садится, глаза его мечутся по потолку, на лице блаженная радость. Профессор опускает ему руки, тот вздрагивает:
-- Сми-и-ирна-а! -- кричит Дава-Дорчжи. -- Здорово, молодцы-ы!
Виталий Витальевич шевелит его плечо, семенит вокруг кровати и, стараясь перекричать гыгена, тычется тому в плечо:
-- Послушайте, она ведь ушла, ушла!.. необходимо крикнуть: назад! Я же не знаю этого слова по-монгольски... послушайте, ее присутствие в ваших интересах, -- кто вам будет мыть белье!.. разве мне разорваться! Послушайте, Дава-Дорчжи!
-- Молчать! Какая там сволочь строй ломает? Ни с места! Сми-и-ирна-а-а!..
Профессор распахивает дверь и тоненьким, срывающимся голоском, -- в ночь:
-- Послушайте, вы-ы!..
По щепке, что лежит подле вагонных ступеней, шуршит и перекатывается снег. Сухой шорох, щепка тоже сухая. Ее обронила Цин.
Глава VI.
Все о том же металле, благоухающем спокойствием.
"...Жизнь человека -- есть продолжение его детства".
(Из записной книжки профессора Сафонова.)
...Поезда пропускали грохочущие и звенящие дни. Доски, железо и люди мчатся вперед. У синих льдов одинокие волки, туго задрав молодые морды, воют на поющую сталь. В степи одна должна быть песня, -- волчья. У людей песни человечьи и железные. Волку страшно.
Дава-Дорчжи чувствует пальцы. Оно трепетно и радостно это первое ощущение. Поднять и опустить палец руки, затем чуть -на вершок -- отодвинуть его по одеялу. Влажно и слабо все тело, горят уши, так наверное цветут цветы. Упоенная цветущая слабость.
Подле печки, как и всегда, сидит в шинели, подпоясанный облупившимся ремнем, сутулый старикашка.
-- Профессор!
Старикашка, вихляя одной ногой, знакомым шагом подвигается к кровати. Дава-Дорчжи манит его пальцем, шепчет задыхаясь в ухо:
-- Не подох, ведь!
И улыбается, ему кажется -- он улыбается всем лицом, но шевельнулись только брови и слегка мускулы подле губ.
Профессор не знает, что теперь делать. Волновать нельзя. Он жует, косится, задумчиво вздыхает:
-- Да-а... теперь питаться нужно.
-- Давайте же!
И Дава-Дорчжи ест.
Профессор кормит его размоченными в воде булками, он жадно тянет воду и пальцами шарит в кружке:
-- Еще!
Чтобы отвлечь его, Виталий Витальевич говорит осторожно:
-- Цин скрылась уже три недели, и я ничего не слышал о ней.
-- Еще!
-- Вы были в бреду, и, по-моему, достаточно было крикнуть одно слово, чтобы она немедленно вернулась. Ее увел какой-то или грузин, или черкес.
-- Еще!
На другой день Дава-Дорчжи сжимает уже кулак и трет им по одеялу:
-- Еще давай, старая карга!
-- Вам нельзя много есть, Дава-Дорчжи, у вас суженный кишечник...
-- Давай! Еще давай, жрать хочу!.. все поел... мяса хочу!
Тогда профессор меняет в поселке возле станции свое обручальное кольцо. Когда он возвращается с мясом и молоком, гыген лежит на полу: он пытался ползти.
-- Давай!
Он хватает зубами молоко, льет его себе на шею и с шеи скребет ладонью в рот:
-- Еще... еще!..
Профессор отодвигает бутылку:
-- Уже Омск, Дава-Дорчжи. Где здесь у вас знакомые?
Гыген сыт, спит.
Теплушка в тупике, на сортировочной. Тысячи пустых вагонов. Между составами рыскают собаки. Виталий Витальевич сбирает по вагонам оставленные поленья, доски.
В комендантской говорят ему:
-- На Дальнем Востоке и Маньчжурии белогвардейские восстания, товарищ. Мы не имеем времени отправлять какие-то икспидиции с буддами... а если у вас там в буддах-то эс-эровские воззвания, -- вы такой возможности не допускаете?
-- Осмотрите.
-- У меня, товарищ, семьдесят составов каждый день, -- да коли каждому под подол заглядывать.
Однако профессор Сафонов снимает рогожи, прикрывавшие Будду, и всего вытирает тряпкой. Во время тряски отломился кусок высокой короны, зияет кроваво медь. Куска нет: вымела или утащила Цин.
Профессор осматривает свои мандаты: на них бесконечное число штемпелей, справок и резолюций.
-- Правильнее мы поступим, Дава-Дорчжи, если отправимся через Семипалатинск, горами? Подле Иркутска восстание. И спускают поезда в Семипалатинск... Оттуда ехать труднее.
-- Мне все равно!
Дава-Дорчжи зажмуривается и мнет ладонь так, что слышно шебуршание кожи.
-- В аймаке есть бараны... курдюк 15 фунтов. Надавишь, -- из него масло... ццаэ...
-- Вы можете не увидеть баранов, Дава-Дорчжи, если не будете слушать меня.
Гыген дергает бровью:
-- Увижу, -- я хитрый... Дайте мне есть, мне все равно.
Профессор, заложив руки за спину, ходит по вагону. Пол подметен. Перед Буддой и вокруг него доски и поленья. На коленях, в лотосоподобно сложенных руках -- береста для растопки, доставать оттуда близко.
-- Несомненно, это наиболее целесообразный выход, но раньше, чем предпринять решительный шаг, я подожду вашего полного выздоровления, Дава-Дорчжи. Тем временем я составлю подробный маршрут и смог бы составить подробную смету, если бы имелись деньги.
-- Мне все равно!
-- Ешьте!
Он видит круглые желваки на челюстях гыгена, и ему кажется, что во время болезни он приобрел над ним какую-то непонятную власть. Он резко говорит:
-- Не ешьте, не трогайте!
Дава-Дорчжи боязливо отодвигает чашку.
-- Но мне хочется!
-- Не ешьте!
-- Немного?
-- Нельзя!
И гыген говорит покорно:
-- Хорошо.
Профессор медленно двигается по вагону:
-- Можете есть!
Он для чего-то отряхает с себя кусочки щеп и какие-то приставшие перья:
-- И завершительные станции нашей поездки, вплоть до этого места, не разубедили меня в тех мыслях, какие как-то я вам высказывал, Дава-Дорчжи... Более того, они яснее и яснее вырисовываются мне. Ваше героическое стремление со статуей, вашей родовой святыней, -- оно является скорей всего голосом крови, непонятным зовом ее на Восток. Ваша неорганизованная мысль, простите меня, бессознательно исполнила великую задачу: она пробудила во мне и заставила хотеть то, что я считал не важным и дилетантским стремлением, что заставляло меня, отложив материал срочной лекции о "Комическом романе времен Алэн Рэнэ Лессажа", прочесть мудрые строфы Сыкун-Ту или его учеников или узнать об исследованиях рассказчика "Повестей на Южном берегу озера"...
-- Пить!
Профессор сплеснул осевшую сверху пыль и подал кружку.
-- Вы, опьяненный взрывами шестидесятитонных снарядов, танками, разрушающими города... таких танков еще нет, они будут или вы думаете, что они есть... в вашем бреду вы видели их, -опьяненный тридцатиэтажными домами и радио, вы метнулись туда, куда позвала вас Европа. Но дух веков заговорил перед вами, когда Европа скинула свое покрывало и -- пока на Россию только -- выпустила своих волков. Вы вспомнили, что вы воплощенный Будда, гыген, повезли через мрак и огонь, сам претерпевая мучения, -- очищая себя...
-- Помогите подняться!
Дава-Дорчжи, сдирая длинными, грязными ногтями засохшую кожу с губ, быстро дышал. И шея у него была вытянута, словно при беге. Глаза сонные, как паутина.
-- Чтоб у себя в кабинете изучать спокойное течение стад? Нет! Ощутить их на воле, где они похожи на течение вод в озерах. Мягкие спины их пахнут камышами и землей, ярко нагретой солнцем. Кроткие женщины, в любви к которым незнакома ревность, кумирни с Буддами, улыбающимися, как небо... Вы к этому и еще к чему-то другому стремились, Дава-Дорчжи... Другое, более ценное несу я. Я преодолеваю большие проходы, огромными камнями заложен мой путь. Цивилизация, наука, с ревом разрывающие землю... от пустой мысли, что являюсь одним из властителей земли... это -- глупая, гордая мысль, может быть, -- самое важное, от нее труднее всего оторваться... Это блестящий, бесцельный, глупый колпак на голове. Укрепление же, -- там, подле стад и кумирен, -- укрепление одной моей души будет самая великая победа, совершенная над тьмой и грохотом, что несется мимо нас -- и мы с ней, по-своему разрезая ее. Спокойствие, которое я ощущаю все больше и больше... чтоб сердце опускалось в теплые и пахучие воды духа...
-- Есть хочу!..
Сквозь быстро жующий рот и влажные от жадности глаза гыгена профессору видится радостное согласие Дава-Дорчжи. Тот еще молчит, слова об еде, выбрасываемые им, скомканы, залепетованы, если их даже не говорил гыген, они все же были бы понятны.
В свою записную книжку (он ее получил в Екатеринбурге, на митинге, в честь III Интернационала: барышня в рваном свитре, стыдливо моргая белесыми глазками, раздавала их -- "от печатников на память"), он заносит -- "идет снег. Дава-Дорчжи пытается сидеть -- трудно. Необходимо подумать, насколько повлияла на Сибирь восточная культура. Связь -- между восстаниями и ею. Здесь наиболее долго длится борьба с тьмой. Влияние слабое -- раздавят". И еще пониже: "Жизнь человека есть продолжение его детства".
Дава-Дорчжи встает. Опираясь на стену, он бредет к дверям. Снег в проходах высокий и пухлый. Вагоны заносит -- и без колес они веселее -- похожи на конфектные коробки.
-- В городе есть наши, -- говорит гыген, -- они дадут еды.
Профессор послушно одевается.
-- Вы мне сообщите их адреса?..
Гыген вдруг улыбается. Профессор замечает: какие у него необычайно большие скулы, -- точно уши сунуты под глаза. Кожа на скулах темная и, наверное, очень толстая и твердая, как мозоль.
-- Я помню... да... совсем забыл...
Он, продолжая улыбаться (теперь улыбка у него во все лицо и так, пожалуй, хуже), водит длинными пальцами перед ртом:
-- Забыл... забыл... это не болезнь была... а новое мое перевоплощение... да... Принесите мне, пожалуйста, есть...
Профессор в городе. Он отправляется в Отделение Географического Общества. В музеях вповалку спят солдаты. У входа в библиотеку, на ступеньках лестницы человек в пимах и самоедской малице. На вороту малицы -- музейный ярлык.
-- Вам кого?
Профессору необходимо поговорить с председателем Общества. Правление и председатель арестованы за участие в юнкерском восстании. Малица жалуется:
-- Спирт из препаратных банок выпили, крокодилом истопили печь, на черепахе мальчишки с горы катаются.
Кто же профессору может сообщить о монголах. Откуда малице знать о монголах, -- их в шкафах нету, она стережет библиотеку, дабы не расхитили.
-- Обратитесь в Исполком.
Исполкомская барышня посылает в Кирсекцию. Там юный мусульманин переводит на киргизский язык Коммунистический Манифест. На вопрос профессора он спрашивает: "Товарищ, вы знакомы с системой пишущих машинок, необходимо в срочном порядке переменить русский текст на киргизо-арабский алфавит". Монгол в городе нет, они скрылись неизвестно куда, впрочем, если товарищ владеет монгольским языком, ему могут предложить переводную работу.
Теплушка за Омском.
Дава-Дорчжи неуверенно и легко, точно ноги его из бумаги, выходит из вагона. Виталий Витальевич ведет его под руку:
-- В Новониколаевске я буду хлопотать, чтобы нас пустили по южному пути на Семипалатинск.