— Гроба, рабсилу и транспорт лейтенанту интендантство предоставляет, — невнимательно слушая пьяную болтовню Франи, сказал управдом, — и вывоз покойников в ночное время… Тут соседи, тут дети… Только ночью разрешено вести работы…— Они свернули за угол, и некоторое время еще слышны были их голоса и поскрипывание снега.
Зара стояла, привалившись к водосточной трубе. Разгуливая по двору, лейтенант держал прутик, которым чертил что-то на снегу, наверное, механически, а уходя, он кинул этот прутик неподалеку от Зары. Сашенька видела, как Зара оглянулась, потом пошла как бы нехотя, словно случайно задумавшись, наклонилась, взяла этот прутик, вернулась к себе в укрытие и неожиданно прижала к губам утолщенную часть, которую лейтенант держал в ладони. И тут Сашенька не выдержала, рассмеялась, вспомнив, как лейтенант прошел мимо Зары, даже не заметив ее. Услышав смех, Зара метнулась, словно ее уличили в чем-то стыдном, покраснела, увидав Сашеньку, и крикнула:
— Вшивая, твою мать арестовали…
— А твой отец полицай, его повесят, — крикнула Сашенька радостно и злобно, — советский лейтенант вообще не станет с тобой водиться… Ищи себе гитлеровских гауляйтеров…
— Наплевать, наплевать, наплевать, — закричала Зара и, сломав прутик, кинула его в снег.
Из старого, покосившегося флигеля в глубине двора выбежали двое черноглазых мальчишек, братья Зары, и принялись кидать в Сашеньку снежками. Один был лет пяти, с круглой веселой мордашкой и кидал очень смешно, важно пыхтя, и недалеко, осыпая себя снегом, а второму уже было лет тринадцать, он был гибкий, ловкий и кидал умело, беспощадно, зная, что целить надо повыше — в глаз или зубы. Он попал Сашеньке смерзшейся ледяшкой в нос так сильно, что на мгновенье перед ней зарябил воздух и смеющееся лицо Зары поплыло в сторону. Второго, гибкого, то ли имя, то ли кличка была Хамчик. Все во дворе звали его Хамчик, даже родная мать. Сашенька сжала кулаки и кинулась к Хамчику, но мать братьев, жена погибающего в Ивдель-лагере Шумы, тоже выбежала из флигеля, черноглазая, большеносая, с золотыми зубами. Она схватила Зару и двух сыновей и потащила их по тропинке в дом, испуганно оглядываясь. Хамчик яростно сопротивлялся, рвался из рук, кровожадно пытаясь из-за материнской спины достать Сашеньку ногой. Когда вся семья укрылась в своем флигеле, Сашенька постояла посреди тропки, чувствуя солоноватый привкус на губе и устало дыша, потом наклонилась, приложила снег к разбитому носу и, нащупав в кармане шубки ключи, побрела к себе, тяжело поднялась по лестнице и вставила ключ в замочную скважину. Однако дверь была заперта изнутри на крючок. Сашенька вспомнила об Ольге и постучала.
5
Ольга встретила ее радостная, умытая, с мокрыми распущенными волосами и в халате матери.
— А Вася-то вернулся, — шепнула она Сашеньке, словно приглашая радоваться вместе и сообщая весть, которую Сашенька давно с нетерпением ждала, — выпустили, слава Господу…
Кухня была сильно натоплена, и на полу стояло несколько лоханей с грязной водой, и чувствовался запах хозяйственного мыла, видно, недавно здесь производилось купанье. На кухне появились какие-то новые бумажные салфеточки, вырезанные из газеты, с зубцами, старый хозяйственный столик со знакомыми зазубринами, на котором мать готовила еду и который Сашенька любила нюхать, потому что он вкусно пах котлетным фаршем, этот столик исчез, а вместо него был новый, прочно сработанный из свежих досок. И вообще что-то незаметно изменилось, точно Сашенька пришла в чужую квартиру. Вася сидел не за своей перегородкой на кухне, а в комнате, за столом, и, увидав Сашеньку, он улыбнулся ей приветливо, но без испуга, как раньше. Наоборот, Сашенька испытывала теперь какую-то робость, войдя, она присела на валик своего диванчика, который натирала боками в душные, полные мечты и желаний ночи, однако сейчас и этот диванчик показался ей чужим.
— Садись к столу, — сказала Ольга и поставила перед Сашенькой голубую миску, из которой обычно ела мать. В миске лежало два больших черных вареника, и Сашенька начала жадно есть их, хоть знала, что они добыты Ольгой на церковной паперти в виде подаяния. В варенике была начинка из всякой всячины. Здесь был мак, рис, сушеные сливы, морковка, лук, и все это показалось Сашеньке очень вкусным, она подумала об Ольге с благодарностью, и всякий раз, когда Ольга выходила на кухню, а потом снова заходила, Сашенька смотрела с надеждой, не принесла ли Ольга еще что поесть. Но Ольга больше ничего не дала, лишь убрала миску и вытерла стол. Посреди стола стояла хлебница с кусками черствого церковного кулича, и Ольга убрала его в буфет, от которого у нее теперь были ключи. Сашенька заметила, что на полках в буфете уже стояли какие-то Ольгины мешочки, торчали деревянные ложки, выстроганные Васей, и лежала непочатая свежая буханка хлеба.
— Выпустили, — улыбаясь, обнажая десны, сказал Вася, — вчистую освободили…
На Васе была свежая полосатая рубаха, которую Ольга, наверно, нашла в том отделении шкафа, где лежали вещи Сашенькиного отца. Однако ни Вася, ни Ольга не испытывали по этому поводу ни малейшего смущения, и Сашенька тоже почему-то не возмущалась, то ли у нее не было для этого сил, то ли Сашенька чувствовала, что жизнь ее вдруг изменилась так, что возмущаться она теперь права не имеет. Ольга и Вася смотрели друг на друга, гладили друг друга, похлопывали друг друга и улыбались Сашеньке, точно приглашая и ее разделить их радость. И Сашенька вдруг улыбнулась, чтоб Васе и Ольге было приятно, хоть улыбаться не хотелось и после двух вареников еще сильнее хотелось есть. Только теперь, освоившись немного с новой обстановкой и своим положением, Сашенька заметила, как Вася переменился за эти несколько дней. Раньше это был здоровый, сильный, с мощной круглой грудью и тупым, вечно испуганным лицом мужик. Теперь же перед ней сидел изнеможенный, с бритой головой человек, с кругами под глазами, с запавшими щеками, кожа на черепе его была голубоватой, и он похож был на арестанта, которого Сашенька видела в кабинете майора, шея его также похудела и побледнела, так что ворот отцовской рубахи был велик, и, хоть рубаха застегнута была на верхнюю пуговицу, видны были костлявые Васины ключицы. Вместе с болезненностью лицо Васи приобрело какой-то покой и некоторое осмысленное выражение, точно за эти несколько дней в тюремной камере он что-то понял и мог даже смотреть сам на других свысока и поучать их, так бывает иногда после тяжелой болезни либо беды, окончившейся благополучно. Человеку вдруг начинает казаться, что он великий молодец и понял, в чем суть всякого явления.
— Ты к Кайгородцеву сходи насчет матери, — сказал Вася, — тебя будут к помощнику направлять, к майору, ты не ходи… Скажи, я лучше подожду… Я лучше в другой раз… Я человек подневольный, обязан был подчиниться, я только глянул, понял… Ни-ни… К такому не попадай… Крут, ой крут… Но работа у него тоже нервная, с нашим братом повозись… А я думаю, главное потерпеть… Начальник другой придет повыше, разберется… И сразу разобрался, дай ему Бог здоровья… Ученый, видать… Полковник… Ты, говорит, не виновен, а виновен только, что не явился сам по месту жительства для разбора, раз на тебя подана бумага… Ты, говорит, советской власти не доверился… Виноват, говорю, ваша правда… А бумагу на меня Анна подала… Я у ней на квартире жил… Как пьяный мужик к бабе, так она ко мне… Я председателю сельсовета говорю: извините, почему же меня не предупредили, что такой человек, почему ж вы меня к ней поставили на квартиру? Вот Анна и подала на меня, что я полицаем был, а я ж водовозом просто в комендатуре работал… Случайно узнал, дай Бог здоровья… Народ всюду есть хороший… Да… Полковник, он сразу разобрался… Дай Бог здоровья… Ты насчет матери к нему… — Вася вдруг остановился с полуоткрытым ртом, с выпученными глазами, прижал руки к горлу, лицо его исказилось, и он закашлялся, словно захлебнулся воздухом. Кашлял он долго, надрывно, роняя изо рта мокроту с красными прожилками на свежий ворот рубахи Сашенькиного отца, торопливо, скрюченными пальцами расстегнул пуговичку под горлом, будто она его давила, хоть ворот был велик и провисал. Ольга заметалась вокруг Васи, застучала ему кулаком по спине, точно он проглотил кость, и крикнула Сашеньке сердито, требовательно:
— За водой на кухню сбегай, чего сидишь…
Сашенька вскочила и покорно побежала на кухню. Когда она вернулась, кашель у Васи уже прошел, он сидел, улыбаясь, вытирая слезы, и Ольга сидела подле него успокоенная.
— Уже не надо, — ласково сказала она Сашеньке, — захворал вот наш Вася, — добавила она, точно Вася был так же дорог и Сашеньке, — ничего, вылечим… Ты кружку на кухню-то поставь…
— Ничего, — сказал Вася, — легкая кондрашка прохватила, главное, я теперь вольная птица… Полностью оправдан… Теперь работать буду… На перчаточную фабрику устроюсь…
В Ольгины волосы сзади воткнута была изогнутая гребенка, Вася вытащил ее и принялся расчесывать Ольгу, он осторожно подхватывал влажные ржаные пряди снизу левой рукой и проводил по ним гребенкой, расчесал посреди Ольгиной головы белый вымытый пробор. Ольга жмурилась от наслаждения, терлась рябой щекой о Васин подбородок и похожа была на старую, обрюзгшую кошку, которую давно не ласкали.
— Если б не выпустили, — сказал Вася, — сегодня б в Гайву отправили… Ты с матерью-то попрощалась? Их в двенадцать отправлять будут…
— Я болела, — сказала Сашенька. — Я сейчас…
Она торопливо надела шубку и выбежала на улицу. Возле лестницы Сашеньку поджидали сыновья Шумы со снежками. Глаза тринадцатилетнего Хамчика горели упрямо и фанатично, снежки его были хорошо утрамбованы, слегка согреты в ладонях, а потом опять заморожены, так что превратились в круглые, со свистом рассекающие воздух ледышки. Младший же сын Шумы пяти лет лепил снежки неумело, они рассыпались в пыль, и это его веселило, лицо младшего было круглое, розовое, а глаза не свирепые, а озорные. Сашенька так спешила, что ей некогда было отмахиваться от Хамчика, он гнался за ней до конца переулка и два раза больно попал ледяными снежками, один раз по ноге, а второй раз в затылок между воротником и шапочкой, видно, Хамчик бил с толком, ни один снежок его не попал в пальто на ватной подкладке, он целил либо в голое тело, либо туда, где тело было наиболее плохо защищено.
Когда Сашенька подбежала к трехэтажному зданию, верхние этажи которого были окованы цинком, ворота уже были распахнуты и провожающие родственники на другой стороне улицы волновались, видно, сейчас арестантов должны были вывести. Сашенька узнала женщину в каракулевой шубке. Она стояла, жадно вытянув шею, глядя на ворота, и в руках ее опять была вкусно пахнущая корзина. Тут же был и высокий крестьянин, он стоял, опершись на забор, спокойно покуривая. Старушка, у которой не принимали передач, тоже была здесь, глаза ее слезились, она поминутно доставала сизыми, обмороженными пальцами из-за пазухи завязанный узелком платок, проверяя, на месте ли. В самом конце толпы стоял «культурник» в подбитом мехом танковом шлеме. Сашенька едва не столкнулась с ним и торопливо спряталась за спину. Из ворот вышел знакомый Сашеньке белобрысый дежурный. Дежурный был в полушубке, на ремне у него висел маузер в большой кобуре. Дежурный с беспокойством посмотрел на толпу и сказал:
— Граждане, ведь предупреждал, никаких передач приниматься не будет… На то было время в отведенные часы, как положено…
— Товарищ начальник, — дрожащим от уважения голосом сказала женщина в каракуле, — а я приготовила продукты мужу… Как же быть?…
— Продукты можете выслать посылкой… Адрес скажут в бюро пропусков… Острые режущие предметы и спиртные напитки не принимаются, — привычно и скучно ответил дежурный, — значит, граждане, предупреждаю, если будете создавать беспорядки, охрана применит силу… В ваших же интересах… В общем, ясно?
Несколько секунд длилось молчание.
— Ясно, чего там, — спокойно ответил за всех высокий крестьянин.
— Ну вот и хорошо, — сказал дежурный и, обернувшись к воротам, крикнул:
— Диденко, пошли!
Первыми из ворот вышли два милиционера в телогрейках и кубанках, у одного на кубанке еще сохранилась красная партизанская ленточка наискосок. Милиционер с партизанской ленточкой держал на изготовку трехлинейку без штыка, второй милиционер был с тяжелым немецким автоматом, висевшим у него на груди. Потом потянулись арестанты по четыре в ряд. В одной части здания была милиция, а в другой МГБ, где содержались бывшие полицаи, крупные бандиты и арестованные по политическим делам. Но при отправке на станцию конвой был общий. Арестанты были молодые и старые, высокие и низкие, в основном мужчины, но было и несколько женщин, однако все они были чем-то похожи, голубоватым ли цветом лица или соблюдением порядка, дистанции и правил поведения при следовании, которые незнакомы людям свободным. Арестанты были окружены плотным конвоем и разноцветных шинелях: серых армейских, синих милицейских, а также из английского зеленого сукна. Были также милиционеры в партизанских полушубках и телогрейках. Вооружены конвойные были русскими трехлинейками, автоматами ППШ с круглым диском, немецкими автоматами с тяжелым цилиндрическим, как у пулемета, кожухом и тонким стволом. Дежурный шел впереди, помахивая маузером, который он держал дулом вниз. Была среди арестантов группа, которых вели отдельно, и не в ряд, а кучкой. Кроме конвоя, их сопровождали две большие овчарки. В группе этой шел высокий широкоплечий человек с квадратной челюстью, багровым рубчатым шрамом у уха и мутными глазами. Руки его в двух местах в кистях и у локтей были крепко стянуты за спиной толстой веревкой. Рядом с ним шел тщедушный паренек с впалой грудью, бледный, узкоплечий, но тоже связанный не менее тщательно. Шел в этой группе и Шостак, он не был связан, но, очевидно, согласно арестантскому уставу, держал руки за спиной. Лицо у Шостака было неживого, землистого цвета, его беспрерывно душил кашель, и он время от времени вытирал свои мокрые склизкие губы о плечо. Четвертым в этой группе шел пожилой мужчина в пенсне. На нем было хорошее бобриковое пальто, а на голове никак не гармонирующая с этим пальто, явно чужая рваная ушанка малых размеров, смешно торчащая на темных с сильной проседью волосах, на самой макушке, и не прикрывающая озябших ушей. Мужчина старался держаться подальше от Шостака, брезгливо отворачивался, чтоб брызги при кашле не попали ему в лицо. Он тоже заложил руки за спину. Покосившись по сторонам, мужчина воткнул ладони в рукава, грея их словно в муфте, но молодой милиционер-конвойный заметил и крикнул:
— Ну-ка вынь… Опять балуешь…
Видно, это было не впервой, мужчина торопливо вытащил ладони наружу, шевеля ими, чтобы согреть пальцы. Впрочем, перчатки на нем были вполне приличные, из шерсти двойной вязки.
Сашенькина мать шла в третьем ряду крайней слева, с противоположного конца от тротуара, на котором стояли провожающие. В одном ряду с ней шли две смуглые женщины в длинных юбках, подметавших снег, очевидно, цыганки, шел молодой паренек лет 15-16 и крестьянин, очень похожий на высокого крестьянина, но пониже. Крестьянин этот отличался от других арестантов здоровым цветом лица, и его спокойный вид человека дисциплинированного и умелого работяги говорил, что он на хорошем счету у надзирателей и после суда послан будет не за пределы республики, а в один из ближайших лагерей, может, даже на строительство местного вокзала, разрушенного бомбой.
Сашенькина мать одета была не в свое драное старое пальто, а в теплый армейский бушлат, который Сашенька раньше видала на «культурнике». На ногах у нее были кирзовые сапоги, те самые, в которых она носила замерзшие куски каши, котлеты, пончики, иногда мешочек риса либо сахара, продукты, которые мать утаивала при закладке в общий котел или уже в готовом виде урывала при раскладке за счет уменьшения порций личному составу.
Голова матери повязана была платком по-старушечьи низко, так что лицо ее сделалось для Сашеньки малознакомым, особенно обострившиеся скулы. Странно также Сашеньке было видеть, как мать дисциплинированно и умело выполняет команду конвоя, придерживая шаг, когда колонна поворачивала, и соблюдая дистанцию. Однако, когда колонна полностью вышла из ворот и показались два замыкающих милиционера, арестанты начали проявлять беспокойство, смотреть по сторонам, искать родных, и мать тоже смотрела, не обращая внимания на окрики конвоя. «Культурник», расталкивая окружающих, пробрался к самому оцеплению, хоть ему и мешала раненая нога, и держался он с трудом, так как вокруг толкались другие провожающие. Мать заметила его, и лицо ее сразу расцвело, стало даже красивым, молодым, несмотря на старушечий платок, и она посмотрела на «культурника» с такой любовью, что у Сашеньки больно, недобро и ревниво сжалось сердце.