Сашенька торопливо спряталась за чужие спины и, чтоб озлобить себя, начала думать, как мать ударила ее и как она опозорила героическую память отца, а квартиру отдала двум нищим, выгнав на улицу родную дочь. Раньше мысли эти наполняли все тело, особенно голову, быстрой, кипящей от злобы кровью, так что сердце не поспевало вослед и стук его отдавался всюду — в висках, в ногах, под горлом, в ушах. Теперь же Сашенька думала обо всем этом вяло и скучно и сама не знала, чего хочет, у нее сильно болели нога и затылок, в которые Хамчик попал ледяными снежками.
Лицо «культурника» при виде Сашенькиной матери тоже изменилось, стало мягким и нежным до смешного, на лбу его у бровей были следы от брызг расплавленной брони, навек застывшие, собравшие кожу в губчатые пористые пятна. Теперь же вокруг пятен появились морщинки, какие бывают у человека с ямочками на щеках, когда он хочет рассмеяться.
— Катя, — сказал «культурник» ласково, хоть шея его стала красной от напряжения, так как правым локтем он удерживал высокого крестьянина, пытавшегося протиснуться вперед, левый бок сжала впавшая в отчаяние «каракулевая» женщина, а грудью он сдерживал давление конвойного, гнущего в три погибели.
— Катя, — сказал «культурник», — ты не волнуйся, все будет хорошо… Я напишу своему генералу… Я ходатайствовать буду… О смягчении ходатайствовать… Учитывая твое… в общем…
«Культурник» держался с трудом, раненая нога его буксовала по утоптанному скользкому снегу.
— Сашенька как, Саша? — крикнула мать, привстав на цыпочки, так как ее заслонял упитанный крестьянин-арестант.
— Хорошо, — почти падая уже под всесторонним напором, крикнул «культурник», — у жены ответработника она… Имя забыл… Хорошо ей…
— Увидишь, — еще более привстав и вытянув шею, крикнула мать, — передай, пусть простит… Пусть простит свою мать… Что я ее родила, но не обеспечила и опозорила…
По лицу матери текли слезы, оно сразу поблекло, стало старым и больным.
— Мама, — вдруг неожиданно для себя крикнула Сашенька и начала рваться вперед с таким ожесточением, что мгновенно уперлась в казенно пахнущую спину милиционера, стоя в распахнутой, с оторванными пуговицами шубке.
— Сашенька, — отчаянно крикнула мать, — Сашенька…
— Я здесь, — испуганно лепетала Сашенька, уговаривая, успокаивая мать будто маленькую, — я здесь, мне хорошо… Ты вернешься… Искупишь вину… Я буду работать… Я на перчаточную фабрику устроюсь…
— Сашенька, — продолжала кричать мать, — Сашенька…
Она повторяла только это, будто забыла разом все остальные слова или не хотела тратить дорогие секунды на другие слова, на длинные фразы, на придаточные, сказуемые и глаголы, которые Сашенька в школе тоже никак не могла запомнить… А тут в одном слове было все: и то, как она боится не вернуться из заключения и не увидеть больше дочь, потому что не спит уже седьмую ночь подряд, в камере тридцать человек, душно, мысли не дают покоя и болит сердце постоянно, так что даже стало привычно. А время от времени, особенно под утро, ноют суставы, шелушится кожа на распухших от мытья котлов руках, после суда будут тяжелые земляные работы, как у всех осужденных без квалификации. Хорошо, если удастся устроиться на кухню. И про свою неудачную жизнь рассказать хочется, кому ж еще, как не дочери… Как хотела она любить, как тосковала одна ночами столько времени, как уходила молодость, как от тяжелых котлов испортилась фигура, как забыла запах пудры, помады и одеколона, как отяжелели ноги в кирзе и у ступней появились костяшки-выступы, так что большой палец правой ноги вовсе вогнулся внутрь и теперь уж нельзя даже мечтать о туфлях на высоком каблуке. А дочь выросла красивая, но злая и нервная, и за это нет ей, матери, прощенья. И еще была одна вещь, которой хотелось поделиться, потому что давила она сердце, но поделиться этим нельзя было с родной дочерью, а скорее с человеком случайным, но понятливым, лучше с пожилой женщиной, легче бы стало, однако в камере не нашла она ни одной такой, с кем бы можно было о том поговорить. Впервые после Сашенькиного отца имела она мужчину, и теперь ей было тяжело без него. Пять лет ждала она мужа, сдерживала себя, стонала ночами, мяла о подушку сохнущие груди, а теперь разом все излила в два месяца, ей было тоскливо и стыдно от пробудившихся острых желаний, терзавших ее нездоровое, быстро стареющее тело, и было обидно оттого, что не удалось насытить его перед концом, пока оно заглохнет окончательно и состарится, потому в ее возрасте каждая секунда дорога, а уйдут месяцы и годы на нарах в одиночестве. Об этом дочери сказать нельзя было, однако хотелось, чтоб она поняла эту ее тоску, хотя бы неясно для себя, вернее, именно неясно для себя, так лучше, но простила б и пожалела.
Оттого, что Сашенькина мать остановилась, закричала и сбилась с ноги, ряды арестантов сломались и возникла суматоха. Старуха Степанец нырнула вдруг ловко и бойко между цепью конвойных и, не обращая внимания на рвущуюся к ней овчарку, схватила связанного тщедушного паренька, заголосила. Женщина в каракуле пыталась кинуть своему мужу в бобриковом пальто вкусно пахнущую корзинку, но молодой милиционер-конвойный отбросил корзинку ногой, и Сашенька, рванувшаяся к матери, наступила мимоходом на отварной телячий язык, заправленный чесночком, вдавливая его каблуком в снег. Пробежал белобрысый дежурный, что-то крича, и двое конвойных схватили, повисли на высоком связанном арестанте с мутными глазами. Только высокий крестьянин не поддался суматохе, деловито и четко он передал за спиной милиционера своему брату завернутые в промасленную холстину куски сала, две буханки круглого домашнего хлеба и несколько пачек папирос «Беломор». Все это мгновенно исчезло в рюкзаке упитанного арестанта. К матери Сашеньке пробиться не удалось, арестантов оттеснили назад во двор и заперли ворота. Старушку Степанец закрыли в караульном помещении. На крыльцо вышел очкастый майор. Бледный дежурный говорил ему что-то, жестикулируя.
— Составить список, — громко говорил майор, — лишить права передач и посылок… И выяснить зачинщиков…
Он повернулся и ушел назад, не глядя на толпящихся родственников, которые сами теперь были напуганы случившимся.
6
Когда «культурник» подошел сзади к Сашеньке и взял ее за плечо, она рванулась, хотела убежать, но он держал ее крепко, так что от железных пальцев его ныла Сашенькина ключица, И в то же время «культурник» говорил ласково.
— Ты, Саша, не дичись… Я тебе худа не сделал, но если не нравлюсь, не признавай меня посля… А пока матери помочь надо… Я этого дежурного знаю малость… Тоже фронтовик… Подождать надо… Фронтовик фронтовика уважить должон… Майор сухой сердцем, а начальник в разъездах. Один дежурный там ничего…
— Куда вы меня ведете? — сердито спросила Сашенька.
Они шли по каким-то узким проходам, между заборами, среди запорошенных снегом огородов, на которых кое-где шелестели остатки прошлогодней сухой кукурузы.
— Вон там он живет, — сказал «культурник», кивнув на низкую, совсем сельскую мазанку с белыми стенами и соломенной крышей. Мазанки эти сплошь и рядом встречались не только на дальних улицах, но даже в центре, во дворах, за кирпичными домами. Здесь же таких мазанок в два-три оконца раскидано было с десяток среди огородов и вишневых деревьев. Кудлатые непородистые собаки рвались с цепей на чужаков, носились вдоль низких плетеных заборов-тынов. Мазанки эти с одной стороны подступали ко двору восстановленной недавно двухэтажной городской больницы, а с другой — к выстроенным в тридцатые годы красным корпусам, где жили рабочие завода «Химаппарат».
— Давай посидим, — сказал «культурник» и уселся на лавочку, сколоченную у ворот, но не перед домом дежурного, а чуть в стороне, так что подход к этому дому хорошо просматривался.
— Он на обед идти должен… Я уж раз с ним толковал здесь…
— Пустите плечо, — злобно сказала Сашенька.
«Культурник» смущенно разжал пальцы, и Сашенька повращала рукой, разминая похрустывающие суставы. Дурные предчувствия томили ее, а болезнь, неожиданная растерянность перед Васей и Ольгой, внезапная жалость, тоска, даже нежность к матери совсем ослабили Сашеньку, и она поняла, что должна озлобиться, чтоб окрепнуть.
— Гляди, — сказал вдруг «культурник», — вот шельма, тоже пронюхала…
Шарахаясь от рвущихся собак, вдали между заборов пробиралась женщина в каракуле.
— Спекулянтка, — сказала Сашенька, — и муж ее спекулянт. Таких к ногтю надо…
— Нет, — ответил «культурник», — это не уголовная… По 58-й статье ее мужа пускать будут… Враг народа… В пединституте учителем литературы был… Этих мне не жалко… Мы на фронте за родину костей не жалели, а они родиной за иностранные деньги торгуют… Знаешь, какие слухи ходят… Мне дружок говорил, фронтовичек… Умный парень… Девять классов образование… С союзниками нашими не очень чисто… Я и сам англичан не очень люблю… Американцы — те ребята ничего, я от них технику принимал… А англичане советскую власть шибко не любят… Дружок мой, он парень не промах, раз говорит, верить можно…
Женщина в каракуле между тем перебралась через мосток, проложенный над канавой, и, привалившись к плетеному забору, принялась также вглядываться в тропку, вьющуюся среди заснеженных огородов, ноги ее в фетровых модных ботах, видно, зябли, и она постукивала задниками бот одну ногу о другую.
— Перехватит дежурного, — с тревогой сказал «культурник», вот народ… Пройдоха народ… Ты бы здесь посидела, а я с фланга, может, пойду…
Но в этот момент послышался шорох прошлогодних стеблей кукурузы, это шел на обед дежурный, но не по тропке, а огородами сзади, и таким образом жена врага народа в каракулевой шубе оставалась при пиковом интересе. Однако дежурный был не один. Его уже перехватила где-то, очевидно, неподалеку, старушка Степанец. Лицо дежурного было растерянным и усталым, а глаза беспокойно бегали.
— Отстань, бабка, — хрипло, сорванным голосом говорил дежурный, — я чего могу… Судить его будут… Я ж не судья…
— А худой он какой, сыночек мой, — причитала старушка, — каждую косточку видать… Больной весь… Кровью кашляет… Еще до войны кровью кашлял… В область его возили… Прохвессор сказал, в тепле держать… Теплое молоко пить по утрам и перед сном… С медом…
— Чего ты мне голову морочишь, — рассердился дежурный. — К начальнику иди… К майору иди… Убийца сын твой, понимаешь… Он граждан мирных убивал… На него протокол есть… Понимаешь… Когда детей из детдома стреляли… Цыган и евреев… И в районе вашего села он в расстрелах участвовал… Тоже протокол есть…
— Пустили бы меня к нему, — причитала старушка Степанец, словно не слыша, что ей говорит дежурный, и твердя свое, — мне места не надо… Я б возле него на полу спала… Больной он. Может, прибрать что от него надо или подать надо…
— Завтра приходи, — очевидно, чтоб отвязаться, сказал замученный дежурный, — приходи в час дня в канцелярию…
— И справку принести? — спросила обнадеженная старушка, несколько даже повеселев.
— Какую еще справку? — удивился дежурный.
— Где про его болезни сказано, — ответила старушка.
— Хорошо, — махнул рукой дежурный. — И справку принеси…
— Спасибо тебе, — поклонилась старушка и перекрестилась, — добрый ты… На тебя все так говорят… Дай тебе Бог удачи…— Она пошла назад вдоль по тропке.
Стало заметно холодней, подул ветер, сдувая снег с вишневых деревьев и прошлогодних сухих стеблей кукурузы. Чувствовалось приближение метельной, морозной ночи, будто и дня не было, а позднее утро сразу переходило в рано наступающие сумерки.
— Ты что же это, Степанец, — крикнул дежурный вслед старушке, — семь километров сейчас потопаешь?…
— Семь, — оборачиваясь, ответила старушка.
— Пешком?
— Подводы не найдешь, — сказала старушка, — поздно… Это пораньше бы, может, и подвез кто…
— И полем все? — спросил дежурный.
— До Райков поле, — сказала старушка, — посля лесопосадка и вниз под уклон… Посля снова поле… Из городу легко идти, а в город тяжельше… Не с горы, а на гору… А пока на гору взберешься, упреешь вся…
— Ты вот что, — сказал дежурный, — ты лучше завтра не приходи… Ты через три дня… Боюсь, начальника не будет, а без него чего можно решить…
— Нет, — сказала старушка. — Я приду… Вдруг будет… Передачу, может, разрешит… Я сыночку пряники с медом напекла… А не будет начальника, я назад пойду…
Она перекрестилась и пошла по проходу между заборами, сгорбленная, часто по-старушечьи семеня огромными валенками, перевязанными по-хозяйски вокруг ступней тряпками, набитыми для утепления соломой. Семеня валенками, дойдет она до окраины города, пойдет ночным метельным полем через спящие Райки будоражить собак, через замерзшую лесопосадку под гору, скользя по укатанному санями снегу, и так семь километров до самого Хажина… А утром в город, к сыну…
Старушка давно уже скрылась, а дежурный все не шел обедать, хоть мазанка его была рядом, все стоял и думал чего-то.
— Подойти сейчас, что ли? — шепнул «культурник» Сашеньке.
Но женщина в каракулевой шубке опередила их. Стремглав, спотыкаясь и даже разок упав очень смешно, так что каракулевый капор съехал ей на ухо, женщина кинулась через огороды к дежурному. Она зацепилась пышным, с буфами, рукавом о ржавый моток колючей проволоки, свисающий со столба, и разодрала рукав так, что лоскутья каракуля повисли. У Сашеньки на мгновенье радостно екнуло сердце, потому что она ненавидела женщину за то, что та тоже красивая, может, красивей Сашеньки и имеет шубку, какой у Сашеньки нет, а также еще за что-то неясное, но, как Сашенька догадывалась, в этом неясном и была главная причина нелюбви Сашеньки к этой женщине. Однако сейчас Сашенька радовалась недолго, потому что недобрые предчувствия томили ей сердце. Может, одним из этого неясного было то, что Сашенька где-то смутно в подсознании начала догадываться: женщина эта знала и успела пожить жизнью, которая не то что не была Сашеньке доступна, но Сашенька даже не умела мечтать о такой жизни, впрочем, может, о той жизни и были легкие, не имеющие формы сны, которые очень редко снились Сашеньке и в которых было не меньше захватывающего дух счастья, чем в ночных физических томлениях, когда во сне они оканчивались диким сладким восторгом, приводящим к покою. В тех редких бесформенных снах, очень редких, так что за всю жизнь Сашенька помнит, может, два или три таких счастливых состояния, а кроме состояния не помнит ничего, ни одной детали, впрочем, однажды она запомнила пейзаж какой-то местности, в которой не была никогда, залитой лунным светом, в тех редких снах тоже был восторг и была сладость, но не было дикости и тоски, и все это не кончалось покоем, который вскоре переходил в скуку, и переходил даже в неприязнь к недавней сладости, потому что покой присутствовал там всегда, и восторг, и сладость в тех снах все время были полны покоя, там ни к чему нельзя было прикоснуться, ни к окружающим предметам, ни к себе, это единственное, что Сашенька помнила твердо.
Женщина в каракуле между тем подбежала к задумчиво стоящему дежурному.
— Товарищ начальник, — сказала женщина дрожащим от уважения голосом.
Дежурный поднял голову и оторопело посмотрел на женщину. Дежурный был молод, и женщина, решив, что он разглядывает ее красивое лицо, кокетливо опустила ресницы, а левую руку, на которой был разодран рукав, спрятала за спину, зажав в ней хозяйственную сумку.
— Я хотела бы с вами говорить наедине, — шепотом, заставлявшим, может быть, биться не одно мужское сердце, проговорила женщина, — главное, выслушайте меня… Я давно добивалась свидания с вами… Именно с вами, — она сунула правую руку за пазуху своей каракулевой шубки и вытащила несколько тетрадей в коленкоровых переплетах.
— То, что произошло с моим мужем, недоразумение, — торопливо, боясь, что ее прервут, заговорила женщина, — может, он резок, может, он иногда гуманно выражается, но это очень талантливый человек… Поверьте… Его не поняли… Я не хочу сказать, что его оклеветали умышленно… Его не поняли… У нас есть много знакомых в Москве… Уважаемых лауреатов… Я написала им, как только это случилось… Я уверена, они прислали характеристики… Либо пришлют… Обратите внимание… Мой муж тяжелый человек, я знаю… Я сама с трудом его временами терплю… Но он талант… Он эрудирован… Он владет четырьмя языками… У него переводы с английского… Он переводил Байрона… И Лорку… Это с испанского… Вот смотрите, слушайте… Это талант…