Это было в 1933 году.
Она вскоре родила троих детей, одного за другим, и после третьих родов у нее начались какие-то неполадки. Портер был порядочный человек и с этого времени почти перестал ее трогать.
Дом, в котором жили Беки, стоял на земле Портера, но не Портер перекупил у них землю. Он приобрел землю и дом Альберта и Дорри у человека, который купил все это у них. Так что, строго говоря, Альберт и Дорри арендовали бывший свой дом у Портера. Но никаких денег Портер с них не брал. Пока Альберт был жив, он приходил поработать денек, когда предстояла важная работа – например, если заливали цементный пол в сарае или укладывали сено на сеновал. Дорри тоже приходила по такому случаю и еще когда Миллисент рожала или устраивала в доме генеральную уборку. Дорри была удивительно сильная, она таскала мебель и могла делать мужскую работу, например приколачивать ставни на окна на случай бури. Приступая к трудному делу – если, допустим, предстояло содрать старые обои в целой комнате, – она расправляла плечи и вздыхала. Это был долгий, счастливый вздох. Она излучала решимость: большая, крепкая, с тяжелыми ногами, каштановыми волосами, широким застенчивым лицом и темными веснушками, похожими на бархатные точки. Один местный житель назвал в ее честь лошадь.
Несмотря на то что Дорри получала такое удовольствие от уборки, у себя дома она убиралась не часто. Дом, где жили они с Альбертом – и где она после смерти Альберта жила одна, – был большой и красивый, но почти без мебели. Мебель иногда возникала в рассказах Дорри – дубовый буфет, мамин гардероб, кровать с точеными столбиками, – но к этим упоминаниям неизменно прибавлялась фраза «пошли с молотка». «Молоток» казался чем-то вроде природной катастрофы, бурей и ураганом, роптать на которые бессмысленно. Ковров тоже не осталось. И картин. Только календарь из бакалейной лавки Нанна, где работал Альберт. В отсутствие обычных вещей – и в присутствии других, таких как капканы и ружья Дорри и доски, на которых она растягивала кроличьи и нутриевые шкурки, – комнаты лишились своего назначения. Теперь сама мысль о том, что в них можно убираться, казалась странной. Как-то летом Миллисент увидела на верхней лестничной площадке собачью кучку. Кучку оставили явно не сегодня, но она была относительно свежей и резала глаз. На протяжении лета кучка меняла цвет, превращаясь из коричневой в серую. Она каменела, приобретала некое достоинство, стабильность – и, как ни странно, все меньше казалась Миллисент чем-то неуместным, будто обретала право находиться тут.
Кучку оставила собака Далила. Черная, помесь лабрадора. Она гонялась за машинами и под колесами машины в конце концов и погибла. Возможно, после смерти Альберта обе – Дорри и собака – чуточку съехали с катушек. Но это не бросалось в глаза. Сначала дело было в том, что некого стало ждать с работы, а потому отпала нужда готовить ужин к определенному часу. Не стало мужской одежды, которую надо было бы регулярно стирать, и регулярная стирка тоже прекратилась. Не стало собеседника, и потому Дорри стала больше разговаривать с Миллисент или с ней и Портером сразу. Она говорила про Альберта и про его работу – он развозил товары из бакалеи Нанна, сначала в фургоне, потом на грузовике. Он был не какой-нибудь тупица, он учился в колледже в свое время, но вернулся домой с Великой войны не совсем здоровым и решил, что ему нужна работа на воздухе, так что устроился развозчиком к Нанну и проработал там до самой смерти. Альберт был чрезвычайно общительным человеком и не ограничивался доставкой продуктов. Он подвозил людей в город. Он привозил пациентов из больницы. У него на маршруте была одна сумасшедшая тетка – однажды он привез ей продукты и как раз выгружал их, и тут его словно что-то подтолкнуло обернуться. И за спиной оказалась та тетка с топором. Она уже начала замах, и, когда Альберт увернулся, она не успела остановить топор, и он врезался в ящик с продуктами и разрубил пополам пачку масла. Альберт после этого продолжал возить тетке продукты – у него не хватило духу сдать ее властям, потому что ее посадили бы в сумасшедший дом. Она больше не кидалась на него с топором, но все время угощала его кексами, которые были посыпаны какими-то страшными на вид семечками. Альберт брал их, доезжал до поворота и выкидывал в траву. Другие женщины – не одна, а несколько – показывались ему нагишом. Одна поднялась из ванны, наполненной водой, – эта ванна стояла у нее посреди кухни, – и Альберт поклонился ей и сложил продукты к ее ногам. «Правда, удивительные люди бывают на свете?» – спросила Дорри. А потом рассказала про холостяка, у которого дом кишел крысами, так что ему приходилось держать продукты в мешке, подвешенном к балке потолка на кухне. Но крысы пробегали по балке, прыгали на мешок и раздирали его когтями, так что хозяину дома в конце концов пришлось класть продукты с собой в постель.
– Альберт всегда говорил, что люди, живущие в одиночку, достойны жалости.
Дорри словно не понимала, что теперь и она одна из таких людей. У Альберта отказало сердце – он успел только съехать на обочину и заглушить мотор. Он умер в прекрасном живописном месте, где в низине росли черные дубы и ручеек с прозрачной вкусной водой бежал вдоль дороги.
Дорри рассказывала и эпизоды из истории семьи Беков, которые слышала от Альберта. Как они – два брата – приплыли по реке на плоту и основали лесопилку у Большой Излучины, где были только дикие леса. Теперь там тоже только леса, да еще развалины лесопилки и плотины. Ферма у братьев была скорее для развлечения. Они построили большой дом и привезли мебель из Эдинбурга. Изголовья кроватей, кресла, резные сундуки – все, что потом «пошло с молотка». Дорри рассказывала, что это все привезли на корабле вокруг мыса Горн, потом через озеро Гурон и вверх по реке.
– Ох, Дорри, этого не может быть, – сказала Миллисент и принесла завалявшийся у нее школьный учебник географии, чтобы разъяснить Дорри ее ошибку.
– Ну тогда, наверно, по каналу, – сказала Дорри. – Я помню, там был какой-то канал. Панамский?
Миллисент сказала, что, наверно, это все же был канал Эри.
– Ну да, – сказала Дорри. – Вокруг мыса Горн и прямо в канал Эри.
– Дорри – настоящая леди, кто бы там что ни говорил, – заявила Миллисент Портеру, который с ней и не спорил. Он уже привык к ее непререкаемым суждениям о людях.
– Она во сто раз больше настоящая леди, чем Мюриель Сноу, – сказала Миллисент. (Мюриель Сноу была, пожалуй, ее лучшая подруга.) – Это я тебе говорю, а я всем сердцем люблю Мюриель Сноу.
Это Портер тоже уже слышал.
– Я всем сердцем люблю Мюриель Сноу и буду стоять за нее, что бы там ни было, – говаривала Миллисент. – Я люблю Мюриель Сноу, но это не значит, что я одобряю все, что она делает.
Курение. И словечки вроде «черт», «мать его за ногу», «описаться». «Я чуть не описалась от смеха».
Будь воля Миллисент, она не Мюриель Сноу назначила бы лучшей подругой. В ранние годы своего брака она замахивалась на большее. Жена адвоката Несбитта. Жена доктора Финнегана. Миссис Дауд. Они взваливали на нее львиную долю работы в женском кружке при церкви, но никогда не приглашали к себе на чай. Она не бывала у них дома, разве что там устраивалось собрание. Портер был фермером. Не важно, сколькими фермами он владел, – фермер, и все тут. Миллисент могла бы и сразу догадаться.
Она познакомилась с Мюриель, когда решила, что ее дочь Бетти Джин будет учиться играть на пианино. Мюриель была учительницей музыки. Она преподавала в школах и давала частные уроки. Поскольку времена были тяжелые, она брала всего по двадцать центов за урок. Она также играла на органе в церкви и руководила хором в нескольких местах, но кое-где – забесплатно. Мюриель и Миллисент сразу так поладили, что скоро Мюриель стала проводить у Миллисент едва ли не больше времени, чем Дорри, хотя ее визиты были совершенно иного рода.
Мюриель, разменявшая четвертый десяток, еще ни разу не бывала замужем. О замужестве она говорила открыто – шутливо и жалобно, особенно в присутствии Портера. «Ты что, Портер, не знаешь никаких мужчин? – спрашивала она. – Не можешь подыскать мне хоть одного подходящего?» Портер на это отвечал, что, может, и подыскал бы, но они ей вряд ли подойдут. Летом Мюриель уезжала к сестре в Монреаль, а однажды поехала в гости в Филадельфию к каким-то кузинам, которых никогда не видела – только переписывалась с ними. Вернувшись, она первым делом рапортовала, как там обстоит дело с мужчинами.
«Жуть! Они все женятся молодыми и все – католики, а жены у них никогда не умирают – слишком заняты, непрестанно рожают».
«Да, они мне кого-то подыскали, но я сразу поняла, что от него толку не будет. Он из этих, с мамочками».
«Я с одним познакомилась, но у него был роковой недостаток. Он не стриг ногти на ногах. У него на ногах были огромные желтые ногти. Ну? Вы не хотите спросить, как я об этом узнала?»
Мюриель всегда одевалась в оттенки синего. Она говорила, что женщина должна выбрать цвет, который ей по-настоящему идет, и носить его все время. Как духи. Это все равно что личная подпись. Все думают, что синий идет только блондинкам, но это неправда. Блондинки в нем часто выглядят белесыми, еще более бесцветными, чем обычно. Синий больше всего подходит к коже теплого оттенка – вот как у Мюриель. К коже, которая легко загорает и долго сохраняет загар. И к каштановым волосам и карим глазам, как раз таким, как у нее. Она никогда не экономила на одежде – если женщина так делает, это большая ошибка. Ногти у нее всегда были накрашены – каким-нибудь сочным, броским цветом: абрикосовым, кроваво-рубиновым или даже золотым. Мюриель была маленькая и кругленькая и делала гимнастику, чтобы не расползтись в талии. Спереди на шее у нее была темная родинка, словно кулон на невидимой цепочке, и другая, как слеза, в углу глаза.
– Тебе не подходит слово «хорошенькая», – сказала однажды Миллисент и сама удивилась. – Подходит «колдовское очарование».
И покраснела от смущения за эту вспышку, зная, что слова прозвучали излишне эмоционально, по-детски.
Мюриель тоже слегка покраснела, но от удовольствия. Она упивалась чужим восхищением, откровенно выпрашивала его. Однажды она заехала к Миллисент по дороге на концерт, в Уэлли, на который она возлагала кое-какие надежды. На ней было голубое платье цвета льда. Оно переливалось.
– Платьем дело не ограничилось, – сказала она. – На мне надето все новое и все шелковое.
Нельзя сказать, что она не могла найти себе мужчину. Они попадались ей все время, но, как правило, такие, что в гости с собой не приведешь. Мюриель находила мужчин в других городах, куда ездила с хорами на большие концерты, или в Торонто на фортепьянных вечерах, на которые иногда возила способных учеников. Иногда мужчины подворачивались и в домах самих учеников. Это были их дядюшки, отцы, деды, а причина, по которой они не могли прийти на ужин к Миллисент и лишь махали рукой – кто скупо, кто залихватски – из припаркованной машины, заключалась в том, что они были женаты. Жена, прикованная к постели, пьющая, сварливая? Возможно. Иногда о ней не упоминалось вообще. Призрак жены. Эти мужчины сопровождали Мюриель на музыкальные мероприятия – интерес к музыке служил удобным предлогом. Иногда кто-нибудь из учеников или учениц Мюриель, выступающих на этом концерте, присоединялся к ним в качестве дуэньи. Эти мужчины возили Мюриель ужинать в ресторан в мелкие городки куда-нибудь подальше. В разговоре Мюриель именовала их «друзьями». Миллисент ее защищала. Что тут может быть дурного, если все происходит открыто, у всех на глазах? Впрочем, это было не так или не совсем так и кончалось раздорами, резкими словами и взаимной неприязнью. Предупреждение от школьного попечительского совета. Мисс Сноу следует задуматься о своем поведении. Дурной пример. Или телефонный звонок от жены – «Мисс Сноу, к сожалению, мы вынуждены отказаться…». Или просто тишина. Он не являлся на свидание, не отвечал на записку. Его имя больше никогда не произносилось вслух.
– Я же совсем немногого прошу, – говорила Мюриель. – Я хочу, чтобы друг был надежным. А эти заявляют, что всегда будут на моей стороне, но только запахнет жареным, растворяются в воздухе. Почему так?
– Ну, понимаешь, Мюриель, жена есть жена, – ответила однажды Миллисент. – Дружба и все такое – это прекрасно, но брак – это все же брак.
Услышав это, Мюриель взорвалась. Она заявила, что Миллисент, как и весь город, во всем видит дурное. Что плохого, если Мюриель иногда хочется развлечься? Совершенно невинно причем. Она со всей силы грохнула дверью и, выезжая со двора, смяла клумбу с каллами, явно нарочно. Миллисент целый день ходила с пятнистым от слез лицом. Но размолвка оказалась недолгой, и Мюриель вернулась – тоже в слезах, обвиняя во всем себя.
– Я вела себя как дура с самого начала, – сказала она и ушла в гостиную играть на пианино.
Миллисент уже знала, чего ждать. Когда у Мюриель только появлялся новый друг и она была счастлива, она играла грустные лирические песни, вроде «Лесных цветов». Или вот эту:
Я падаю, Джимми, падаю, таю, Кровью из сердца я истекаю. Джимми, о Джимми, как ты жесток: Как ты со мной поступить этак мог…[1]
А разочаровавшись в очередном друге, она быстро и сильно била по клавишам и пела презрительно:
Ты мастер говорить слова, Посмотрим: сила какова! Как рябчик, согнанный с гнезда, От нас побежишь ты утром![2]
Иногда Миллисент устраивала званый ужин (хотя, конечно, среди ее гостей не было ни Финнеганов, ни Несбиттов, ни Даудов). Тогда она любила приглашать и Дорри с Мюриель. Дорри помогала мыть кастрюли после ужина, а Мюриель развлекала гостей игрой на пианино.
На этот раз Миллисент устроила ужин в воскресенье и позвала англиканского священника – просила прийти после вечерни вместе с другом, который, как она слышала, у него гостит. Священник был холостой, но Мюриель давно уже поняла, что здесь ловить нечего. Ни рыба ни мясо, сказала она. Такая жалость. Миллисент священник нравился – в основном из-за голоса. Ее воспитали в лоне Англиканской церкви; позже она перешла в Объединенную церковь, к которой принадлежал Портер (по его собственным словам; в нее также ходили все важные и богатые люди города), но все равно ей нравились англиканские порядки. Вечерня, колокольный звон, торжественное – ну, насколько получится – шествие хора по проходу, с пением… Совсем не то, когда все просто вваливаются в церковь толпой и рассаживаются как попало. А лучше всего – слова богослужения. «Но ты, о Господи, помилуй нас, заблудших. Прощение и оставление грехов даруй нам. Восставь на путь правый кающихся, да сбудется реченное в Писании…»
Портер однажды сходил с ней на англиканское богослужение, и ему страшно не понравилось.
Приготовления к званому ужину были делом нешуточным. На свет появлялись камчатная скатерть, серебряный половник, черные десертные тарелки, расписанные вручную маргаритками. Скатерть надо было выгладить, серебро – начистить, и Миллисент все время боялась, что останется крохотный мазок серой полировальной пасты – на зубьях вилки, на гроздьях винограда, украшающих ободок чайника, подаренного ей на свадьбу. Все воскресенье Миллисент раздирали противоречивые чувства – наслаждение и агония, надежда и страх. Потенциальные катастрофы множились. Что, если баварский крем не застынет? (У них еще не было холодильника, и если нужно было что-нибудь охладить летом, то блюдо ставили на пол в погребе.) Что, если «ангельский бисквит» не поднимется как следует? Или поднимется, но пересохнет? Что, если сконы будут отдавать залежалой мукой или из салата выползет слизняк? К пяти часам она уже так себя накрутила, что рядом с ней на кухне никто долго не выдерживал. Мюриель пришла заранее, чтобы помочь, но сначала порезала картошку недостаточно мелко, а потом стала тереть морковь на терке и ободрала костяшки пальцев. Миллисент отругала ее, назвав бесполезной, и отправила играть на пианино.
Мюриель была одета в бирюзовый креп и пахла испанскими духами. Священника она списала со счетов, но гостя его еще не видела. Должно быть, он вдовец или холостяк, раз путешествует один. Богатый, иначе не мог бы путешествовать вообще или не поехал бы так далеко. Одни говорили, что он из Англии. Другие – что из Австралии.
Она пыталась сыграть «Половецкие пляски».
Дорри опаздывала. От этого все шло наперекосяк. Разноцветное желе пришлось унести обратно в погреб, чтобы оно не подтаяло. Сконы, которые разогревались в духовке, – вытащить, чтобы не зачерствели. Трое мужчин сидели на веранде – Миллисент собиралась сервировать ужин там, а-ля фуршет, выставив все блюда сразу, чтобы гости сами себе накладывали. Мужчины пили шипучий лимонад. Миллисент изведала всю пагубность пьянства – ее отец умер от алкоголизма, когда ей было десять лет, – и потому перед свадьбой взяла с Портера обещание, что он больше никогда не притронется к спиртному. Он, конечно, пил – бутылку он хранил в хлебном амбаре, – но когда пил, то прятался от жены, и она искренне верила, что он держит обещание. Такое часто встречалось в те годы – во всяком случае, среди фермеров: в сарае пьяница, дома трезвенник. Более того, если бы женщина не установила такое правило в семье, большинство мужчин решило бы, что с ней что-то не так.