Буланый мерин медленно прошел дальше. Веревкин поравнялся с высокой крытой арбой, за ней тоже слышался разговор:
— …все это прекрасно, даже героично, — узнал он излишне громкий от волнения голос Марины Георгиевны, — но что могут сделать наши безоружные Маруды, деды Рынди, тетки Параски с десантом немецких автоматчиков? Ведь их перебьют, как… как воробьев, а заодно нас и бедных детей. Веревкин в роли Кутузова — это бесподобно!
— Н-да, — послышался голос самого Кулибабы.
Осип Егорыч придержал буланого, с бьющимся сердцем прислушался.
— А знаешь, — продолжала Марина Георгиевна, — Галя ведь тоже не так интеллигентна, как мы с тобой сперва решили. Нет слов, правдивая, старательная девушка, но… в ней много того «бодрячества», которым, как ты говорил, пропитана вся современная молодежь. Она, например, не видит ничего ужасного в эвакуации и считает это «нормальными трудностями», представляешь? И знаешь, где она сейчас? Взяла ружье Упеника и пошла на пост… как будто женщина в самом деле может быть солдатом! Уж если нас, мирных жителей, отрезали от своих… смешно, ведь не обязательно выстраиваться под пули? Между прочим, Апоша, я, признаться, что-то мало верю в немецкие зверства: газеты всегда преувеличивают.
Кулибаба некоторое время молчал.
— Ладно, — сказал он. — Горик спит? Надо получше смотреть за вещами, может подняться паника. Ты, Мара, можешь прилечь, я подежурю.
Голоса умолкли. Веревкин чмокнул на мерина и поехал дальше.
Везде его то и дело окликали караульные. На одном участке вместо обычного пароля, тихо спросили:
— Вы?
Оказывается, Веревкин и сам не заметил, как вновь подъехал к Гале Озаренко. (А может, он именно этого и хотел?) Девушка, словно боясь, что он не остановит коня, быстро задала, видимо, заранее приготовленный вопрос:
— Скажите, вы это серьезно?
— Что? — Веревкин придержал мерина.
— А вот давеча… что в плен сдадитесь?
Месяц уже побелел и светил настолько ярко, что везде легли тени. Лицо Гали казалось призрачным, фиолетовым, глаза были затенены, куртка, надетая на теплый шерстяной свитер, сливалась в одно черное пятно с лошадью, а рука девушки, державшая уздечку, как бы жила обособленной жизнью.
— Ах, вы все вон о чем! — засмеялся Веревкин. Почему-то ему стало легко. — Мы с вами смотрим на вещи с разных возрастных точек зрения. Для вас подвиг — красивый поступок? А для меня — терпение. Понимаете? Это пусть японские самураи делают харакири, они верят в то, что являются носителями божественного духа Бусидо, а я сын и внук хлебопашца. Для меня всякий самоубийца — это, в первую очередь, трус. Если ты уверен в своей правоте, имей мужество не бояться самых тяжелых условий борьбы. Помереть же… тут и враг поможет.
— А вы твердо верите, что мы победим?
Веревкин засмеялся еще задушевней:
— Вот тут бы я застрелился. Человек без веры — труп. Да разве вы не видите сами, как народ приготовился к борьбе? В какой другой стране возможна такая организация и в таких колоссальных масштабах? Ведь вывозится все: промышленное оборудование, институты, сельское хозяйство. Нам даны точные маршруты, по пути следования мы получаем продукты, медикаменты. А как себя ведут наши совхозники? Кто из них не знает, что каждая корова, которую мы гоним, и вон тот заводик, возле которого идет перестрелка, — все это наше, народное, добытое четверть века тому назад кровью отцов и собственной кровью. И разве они откажутся от борьбы? Пока же человек не пал духом, он непобедим.
Галя слушала, приоткрыв рот. Но, казалось, ее не столько удивила речь, сколько сам оратор, которого она точно и не узнавала. Веревкин вдруг спохватился, слегка насупился, обычным тоном проговорил:
— Вы ступайте-ка отдохните, вон кстати и смена идет.
На прощанье Галя первая подала ему руку. Веревкин поехал к табору. Скоро должно было рассветать: утки-казарки на озере уже подали голоса — покормятся и полетят дальше, на юг. «Выходит, отбой, опасность миновала?»
Действительно, в головном гурту Веревкин застал разведку. Омелько Лобань сообщил, что в местечке и на кирпичном заводе все спокойно, а это километрах в трех, у лесных овражков, немецкий самолет сбросил на парашютах диверсионную группу, но местная милиция и ополченцы их окружили, едва ли кто выскочил. Вот эту перестрелку херсонцы и слышали.
XV
Давно позади осталась Запорожская область. Потянулись каменистые донецкие степи с рудничными копрами, островерхими терриконами, похожими на черные сопки, с редкими кучками домишек без заборов. Обоз только что стал на привал. Голодную, истощенную скотину пустили на скудные выпасы. Веревкин, сидя на своем мешке, обрывком телефонной проволоки чинил разбитый, прохудившийся сапог. К нему подъехал сумрачный Гаркуша в сопровождении Омельки Лобаня и бельмастого разведчика на заморенном коне.
— Чеботарюете? — сказал Гаркуша. Он спешился, опустился рядом на жесткую траву.
— А что такое? — поднял Веревкин лицо.
— Вот хлопцы привезли худые вести, Осип Егорыч. Есть признаки: ящюрь на дороге.
Сапог так и остался у Веревкина недочиненным. Он быстро встал:
— Откуда сведения? Видали больной скот?
Оба разведчика тоже слезли с коней. Омелько Лобань, невзрачный, кривоногий, точно это был и не он, ответил:
— Оно даже и видали. Заезжаем мы с Хведьком в село Лыньки, отсюда километров с девять, выспрашиваем водопои, выпаса добрые, а животновод колхозный и говорит: «Вы тоже у нас зачиврелый скот бросите? Гнали тут перед вами, трех коров по акту бросили». А это же «Маяк» попереду нас идет. Мы тогда разом: «Заболел, что ли?» А он, животновод: «Кто ее разберет? Не ест, морду опустил. Може, приустал, а може, и ящюрь. На отдельном базку держим».
Веревкин тревожно задумался и тут же распорядился вызвать ветеринара и ближних бригадиров. Кулибаба приехал, как всегда, подтянутый, даже сапоги были очищены от грязи и наваксены. В дороге он загорел, рыжая борода отросла, заметнее бросался в глаза высокий лоб, и весь он поздоровел и выглядел солидней.
— Что сейчас можно сделать? — сказал он. — Инкубационный период ящура длится до шести дней, и за это время диагноз поставить невозможно. Просто надо быть осторожней и осторожней, тщательнее чистить скот, не останавливаться на выпасах, где до этого стояли чужие гурты, поить только из рек, притом не затененных от солнца: в них меньше вируса. Конечно, лучше всего изменить маршрут, но ведь, небось, нельзя? Да и еще Осип Егорыч обидится: опять, скажет, ветеринар, как и в совхозе, заговорил о маршруте…
Он поднял глаза на Веревкина. За начальника ответил Мару да:
— Изменишь — вернут обратно, да еще оштрафуют. Ведь скоро конец Донбассу, и, как завсегда перед новой областью, веткомиссия будет осматривать скот. Так что не одной нашей — всем колоннам придется править к назначенному месту.
Кулибаба мизинцем почесал бровь, стряхнул пыль с рукава прорезиненного плаща.
— А в общем, — заговорил он раздумчиво, — ожидать эпизоотии, если не ящура, то другой болезни, все равно надо было. Соблюсти зоогигиену в условиях, когда через одни и те же пункты гонят сотни тысяч голов скота, почти невозможно. Впрочем, и об этом я предупреждал перед эвакуацией директора Козуба, Осипа Егорыча, — и он насмешливо поглядел на Веревкина, — но тогда меня чуть ли не в паникерстве обвинили. А теперь гурты попали в очень серьезное… боюсь, прямо безвыходное положение.
— Вы оказались правы, Аполлинарий Константинович, — угрюмо сказал Веревкин. — Но уж в такие условия нас поставила война. Все это мы когда-нибудь запишем немцам в счет. А пока сделаем то, что в наших силах. Правительственный маршрут мы, конечно, изменить не имеем права, но и центральной трассой идти тоже не станем, а давайте свернем на проселки. Будем давать километра по четыре крюку, зато безопаснее.
Гурты потянулись дальше.
Однако идти проселками, несмотря на все усилия, не всегда удавалось. Разложит Веревкин перед собой карту области, наметит: вот этими дорогами двигаться, — а в том краю как раз начинает бомбить немец или строят линию обороны. Приходилось кидаться в противоположную сторону, — такое движение сильно изматывало гурты. Трасса действительно была заражена: разведка «Червонного Херсонца» донесла, что в большой слободе «Маяк» оставил восемнадцать голов скота с явными признаками ящура. С этого времени херсонцы ежедневно слышали: там тридцать, там сорок голов бросил шедший впереди совхоз. Гурты его таяли, как осенний снег.
XVI
Истощенный, уставший скот двигался теперь медленно. Веревкин похудел, глаза его запали, щеки обросли черной щетиной. Днем, когда стали на привал, он по обыкновению пошел проверять гурты. Коровы встречали его тихим мычанием, телята доверчиво протягивали носы, обнюхивали. Вот любимец Веревкина темно-вишневый бычок Важный, — прекрасный будет производитель. А вон рекордистка Клюква: как у всех красностепнячек, ляжки у нее бедны мускулатурой, линия поясницы понижена, зато вымя, как бурдюк с четырьмя кранами сосцов. Клюква по первотелу же стала давать двадцать восемь литров жирного молока, а коровы обычно прибавляют до третьего отела, многого еще от нее можно ждать. Вот гордость совхоза, — племенной бугай Галичанин, огромный, массивный, настоящий апис. До войны пять тысяч стоил, кандидат на золотую медаль. Веревкин знал номер тавра, выжженный на рогах каждой коровы, знал, какой вол какую траву любит, и, поглаживая то одного, то другого по широкому раздвоенному крестцу, беззвучно шептал: «Не выдам. Что бы ни случилось, не выдам». Сын воронежского крестьянина, он еще с детства привык слышать: «Корова на дворе, и харч на столе», — и знал цену скоту.
Возле «кошары», на дороге, Веревкин увидел две пароконных фуры: это Олэкса Упеник привез из придорожного села печеный хлеб и продукты. Возле переднего колеса с веселым и ожидающим видом стояла Галя Озаренко; за повод она держала свою рыжую заседланную кобылку. Фуры, как всегда, окружили доярки, щупали мешки, звонко, со смехом спрашивали:
— Чем угостишь, Олэксынька?
— Конфетов нам не выдали?
— А ухажеров?
Наклонясь над грядушкой, Упеник с загадочным видом рылся в фуре. Белокурые волосы его были красиво подстрижены, кожа на только что подбритых висках подчеркнуто выделялась своей белизной от густо загорелых щек и лба, и это делало его открытое, гладкое лицо как-то самоувереннее, свежее. Он был в новой кожаной куртке на молнии, с меховым воротником, в широких брюках, низко спущенных на подвернутые опойковые сапоги. Вот Олэкса повернулся к Гале и протянул пятигранный шелковый футляр с золотыми кистями. Глаза у девушки заблестели, она открыла его, и доярки, обступившие их, заахали. Здесь были и духи в изящном флаконе, и прекрасная пудреница, и туалетное мыло: целый набор.
— Нравится? — спросил Упеник. Он стоял, заложив руки назад, и улыбался.
Галя только радостно взглянула на него, откинула со лба прядь и продолжала рассматривать футляр.
— В таком случае, — небрежно продолжал Упеник, — оставьте его у себя.
— Оставить? Но у меня сейчас нет таких денег.
— А и не надо. Это подарок. Специально для вас купил в Старо-Бешеве на базаре, одна дамочка продавала. Наверно, эвакуированная с Киева или с Одессы.
Галя зарделась.
— Подарки делают только родственникам да… невестам. Спасибо, нате.
Она протянула ему набор.
— А может, и я на вас жениться собираюсь? — сказал Упеник, по-прежнему держа руки за спиной и усмехаясь. — Знаете поговорку: кого люблю, тому и дарю. Мне понравились ваши поцелуи. Очень сладко. Еще хочу.
Доярки захихикали. Галя стала пунцовой. Только самообладание помогло ей ответить более или менее спокойно:
— Во-первых, не поцелуи, а