Этот «Легион отчаянных» насчитывает в своей истории много славных страниц и до сих пор приводится как пример дисциплины и храбрости.
Получив военное крещение под Сарагосой и Барбастро[6], он вскоре после того был отправлен в Алжир, где шаг за шагом, преодолев неимоверные трудности и после продолжительных стычек, победил неутомимого и стойкого Абд аль-Кадира[7]; затем, отправленный на Восток, он принимал участие в многочисленных сражениях, возбуждающих в душе каждого солдата живейшее восхищение.
В Иностранном легионе искали убежища люди различных классов и профессий, и все они, образованные и неученые, бедняки и бывшие богачи, некогда блиставшие в европейских столицах, – все попадали в одинаковые условия.
Многие поступали в легион, ища забвения или смерти в песках Сахары или болотах Тонкина[8]; многие – чтобы скрыться и порвать со всем, потому что, завербовавшись, человек обрывал последнюю связь с жизнью и писал «конец» всякому горю или ужасной драме.
В 1885 году Иностранный легион, состоявший из пятнадцати тысяч человек, почти постоянно находился в Алжире; он разделялся на два полка: первый стоял в Сиди-Бель-Аббесе, а второй – в Сайде.
Вербовались в легионеры обычно от восемнадцати до сорока лет, но попадались и шестнадцати… и шестидесятилетние.
Франция не отказывалась от помощи иностранца, кто бы он ни был, лишь бы служил ей против туарегов великой пустыни и беспокойных негров Сенегала и Нигера или «Черных знамен» Аннама и пиратов Красной реки.
Многие немецкие юноши, еще не знающие жизни, гонимые нищетой, шли во Францию только потому, что слышали о ее богатстве и что там хлеба и работы найдется на всех.
И вот, едва переступив границу, эти несчастные встречались лицом к лицу с ужасной задачей: или возвращаться домой, или становиться бродягами. И у всех у них оставалась одна надежда – Иностранный легион. Как утопающий хватается за соломинку, так и они искали в нем спасения и поступали в легионеры. И в один прекрасный день все эти несчастные, потерпевшие крушение в жизни, оказывались в Марселе и отправлялись в Алжир, а оттуда в Сиди-Бель-Аббес.
Тут были люди веселые и печальные, были франты, еще носившие свои цилиндры и перчатки, и были оборванцы, все достояние которых состояло из рваной рубашки и измятой шляпы.
Конечно, не все легионеры были образцовыми людьми. Это могут засвидетельствовать арабы Сиди-Бель-Аббеса, боявшиеся их как чумы.
Железная дисциплина не всегда могла обуздать эти разнородные элементы, в груди которых рядом с добрыми зачатками находились и дурные.
Часто на тесных улицах арабских городов встречались десятки легионеров, бродивших средь белого дня, покачиваясь, или стоявших, прислонясь к стене, а не то просто спавших в канаве после неумеренного потребления вина. А чтобы напиться, не останавливались ни перед чем, даже перед кражей, обкрадывая друг друга, если не могли обкрадывать начальство.
Но между этими несчастными, искавшими смерти, были и хорошие люди.
Как-то во время смотра молодых солдат полковник, пораженный интеллигентным лицом одного из них, спросил у него:
– Какой вы профессии?
– Я был учителем французского и немецкого в Праге.
– Как вы попали сюда?
– Я люблю войну и предпочел ружье ученикам.
В этом «Легионе отчаянных» попадались даже князья. Один итальянец, князь Русколи, поступил в легионеры и затем исчез неизвестно где и как.
И сколько геройских поступков совершили эти отчаянные! Мы уже видели образец этого в мексиканском эпизоде.
Или вот еще пример.
Однажды два батальона Иностранного легиона, посланные в Тонкин, заняли позицию, называемую «семь пагод», считавшуюся очень трудной для защиты. Губернатор Хаи-Джунга, озабоченный опасным положением солдат, предложил послать за подкреплением, но генерал Негрие сказал, улыбаясь:
– Предоставьте это дело легиону… Вы его не знаете…
И ни один отряд «Черных знамен» не прорвался через линию легионеров…
В Дагомее[9] легион совершил настоящие чудеса, и во Франции еще помнят телеграмму, отправленную генералом Додсом после осады Абомея, священного города: «Никогда я не имел чести командовать такими великолепными солдатами».
Но с некоторого времени и легионеры изменились, как будто выродились. Хотя надо сказать в их защиту, что они поступали в легион, чтобы идти на войну; гарнизонная же жизнь делала их нервными, больными, раздражительными, а казарменная дисциплина была для них убийственна.
Для легионера не существует страха ни перед жестокостью, с которой иногда к нему относятся офицеры, ни перед военным трибуналом. Бунты – явление не редкое. Точно так же, как дезертирство. Когда легионеры не в состоянии больше переносить жестокости и унижения, они бегут за марокканскую границу, где падают под выстрелами длинных ружей ужасных горцев-рифов.[10]
Михаю Чернаце, графу Сава, пришлось испытать много превратностей в жизни.
Оставшись двадцати лет сиротой, обладателем роскошного замка в Карпатских горах и несметных табунов лошадей, пасшихся в пуште, он бросился в свет, исполненный жажды удовольствий и впечатлений. В Монако его постигла судьба сотен тысяч людей, оставляющих на зеленом сукне все свое состояние.
Туда пошли великолепные табуны; за ними замок и леса – главное богатство графов Сава – и в один прекрасный день молодой магнат оказался без гроша в кармане.
Что было делать? Михай слышал об Иностранном легионе, где столько несчастных искали прибежища в надежде найти геройскую смерть на поле чести, а не в кустах Ментоны или Бордигеры.
Он слышал, что люди, некогда блиставшие в европейских столицах, искали забвения среди этих солдат, составлявших гордость Франции и, не будучи французами, геройски умиравших за Францию… И он завербовался, надеясь найти смерть в Мексике или в Алжире, где в то время разгоралась война.
Но смерть, которой он так жаждал, не хотела брать его, и он вернулся из Мексики украшенным медалью «За храбрость».
По окончании кампании мадьяра отправили обратно в Алжир, в Бель-Аббес, но его горячий темперамент не вынес гарнизонной жизни и железной дисциплины: подобно многим легионерам он стал непокорным и раздражительным…
Однообразная, монотонная гарнизонная жизнь изо дня в день подорвала его здоровье.
Его преследовала тоска по родине. Посетить зеленеющую пушту, родной Дунай, Будапешт, цепь Карпат, Париж, Монако – одним словом, еще раз увидеть весь свет стало мечтой, смущавшей его даже во сне.
У него остались богатые родные в Венгрии, он мог рассчитывать на кое-какое наследство. И в один прекрасный день граф дезертировал с твердым намерением пробраться в Тунис, а оттуда… в Фиуме.[11]
Но на этот раз удача изменила ему: через три дня его поймали спаги и вернули в полк.
Командир Иностранного легиона не шутил с дезертирами, и несчастный магнат, несмотря на свою медаль, был приговорен к трем годам дисциплинарных рот в бледе Айн-Таиба, где жизнь хуже ада. Как мы сказали, алжирские дисциплинарные роты – это ад, вселяющий ужас во всех, приговоренных к ним. Царящая там утонченная жестокость оставляет позади себя измышления любого инквизитора, хотя бы самого Торквемады.[12]
Тут пускаются в ход все пытки, как физические, так и нравственные; все подстраивается с самым утонченным коварством, чтобы погубить несчастных; применяется все, что могут придумать в своей праздности и скуке люди, для которых мучение других – наслаждение.
Выдержать жизнь в уединенном лагере, затерявшемся почти у подножия Атласа, засыпаемом песками Сахары, имея перед глазами пустынный пейзаж, с однообразием, лишь изредка нарушаемым несколькими чахлыми пальмами, жизнь без всякого другого общества, кроме таких же несчастных, осужденных на ежедневную пытку, – такую жизнь могут выдержать только истинно железные характеры. При всем сознании невозможности бежать – бегство может осуществиться только при помощи какого-нибудь араба, и дело это очень трудное – в дисциплинарных скоро зарождается потребность перемены места во что бы то ни стало и под каким бы то ни было предлогом, доходящая буквально до мании.
И настает такой момент, когда наиболее мужественные и выносливые пытаются каким-нибудь отчаянным поступком положить конец этой жизни, хотя бы под расстрелом…
Нередки случаи, что дисциплинарные калечат себя, чтобы только немного отдохнуть в госпитале бледа.
Жажда подышать иной атмосферой хоть несколько дней, пусть бы за это пришлось заплатить жизнью, побуждает к возмущению, следствием чего бывает отправка под военный трибунал.
В этом случае дисциплинарным помогают их надзиратели и в то же время мучители, которые тоже не прочь совершить путешествие на берега Средиземного моря и вырваться из ада, называемого бледом. И вот между обеими сторонами как бы заключается род молчаливого соглашения. Являются на сцену не слишком важные преступления, не влекущие за собой смертную казнь, мелкие проступки вроде порчи казенных вещей, ухода с караула, оскорбления сержанта в минуту возбуждения и тому подобное.
Во время путешествия в Алжир, где заседает военный трибунал, дисциплинарный, предоставивший надзирателю возможность совершить такую увеселительную поездку, пользуется многими удобствами – он может курить, может есть досыта за счет своего стража, не жалеющего денег, которые он скопил в бледе, где их не на что тратить.
Но при всем своем безвыходном положении и деморализации не все дисциплинарные идут на подобные уступки своим начальникам, платя за нежелание совершить в их обществе путешествие в Алжир несколькими годами одиночного заключения.
Горе же тем, кто отказывается! Надзиратели без всякого зазрения совести раздражают их и самым коварным, жестоким образом доводят до возмущения. Средств для этого всегда находится достаточно.
Например, при раздаче одеял и коек на ночь надзиратель, точащий зуб на какого-нибудь беднягу, с изумительной стойкостью выдерживающего все придирки, бросает ему рваное, изодранное, совершенно негодное к употреблению одеяло.
Дисциплинарный, естественно, протестует, чтобы не быть обвиненным на другой день в порче казенной вещи, что подвело бы его под военный трибунал. Надзиратель отвечает ему насмешками. Дисциплинарный выходит из себя и возражает в том же тоне.
Вот и оскорбление налицо! Обвиненный в оскорблении начальника отправляется в карцер, пока его не перешлют в Алжир. И надзиратель достиг своей цели, не скомпрометировав себя.
Другой способ вывести из себя дисциплинарного и таким образом довести его до путешествия в Алжир состоит в том, чтобы проткнуть дыру в боку жестяной чашки, в которой подается обед.
Дисциплинарный замечает, что чашка течет, и следовательно, весь его обед вытечет прежде, чем он донесет его до своей казармы.
Его протесты, конечно, разбиваются о невозмутимое равнодушие кашевара и надзирателя, так что, потеряв наконец терпение, несчастный бросает чашку кому-нибудь из своих мучителей в физиономию.
Мотив великолепный, цель достигнута. Факт налицо – и такой, что может подвести прямо под расстрел!
Очевидно, что первыми мучителями дисциплинарных являются унтер-офицеры, но, как это ни грустно, такими их часто делают их начальники, офицеры.
Есть между ними люди гуманные, но есть и ужасные, может быть, сделавшиеся такими от климата и отчужденности, в которой они живут в этих затерянных поселениях пустынной полосы Алжира.
– Есть тут несколько человек, от которых хорошо бы отделаться, так они мне антипатичны, – говорил однажды один из таких господ сержанту после одного из описанных нами «учений». – Найдите мне какой-нибудь предлог, чтобы подвести их под трибунал. Я беру на себя остальное, и мы очистим роту.
И после отчаянного бега несчастных этот образцовый капитан указал на одного из них, совершенно выбившегося из сил:
– Вот этот мне особенно надоел.
Ничего не стоило довести беднягу, лицо которого не понравилось офицеру, до совершения какой-нибудь глупости.
Другой капитан проявлял в своих действиях утонченное лицемерие. Он понял, что, доводя человека рядом незаслуженных наказаний до остервенения, уже нетрудно подтолкнуть его на что-нибудь серьезное.
– И таким образом нам удастся избавиться окончательно от всего беспокойного элемента, – говорил он.
Третий, допустим, раздраженный климатом и одиночеством бледа, яростно обрушился на одного из более человеколюбивых надзирателей, старавшихся предотвратить случаи, вызывавшие вспышки ярости в дисциплинарных.
Вывод таков: никто не имеет права быть сострадательным.
Как мы сказали, и в дисциплинарных ротах среди офицеров попадаются порядочные начальники. Но достаточно, если какой-нибудь из них смотрит на подчиненных ему людей, как на пешек, которых можно убивать себе на потеху, чтобы дисциплинарная рота или исправительная колония, созданная для исправления и воспитания провинившихся или недисциплинированных солдат, превратилась уже не в каторгу, а в настоящий ад.
III. Палач бледа
– О чем ты думаешь, граф? Об Афзе? Эта красавица-арабка погубила своими огненными глазами двоих: мадьярского магната и каналью-вахмистра. Черт бы ее побрал!
Михай Чернаце поднял голову, смотря на тосканца Энрике, товарища по крошечному вонючему карцеру, помещавшемуся под больницей в белой казарме.
– Ты говоришь, Афза?
– Конечно, здесь, в бледе, и африканка способна вскружить голову нам, высокорожденным, белоснежным европейцам.
– Очень ты расшутился, Энрике.
– Я? Вовсе нет… Адвокаты никогда не шутят.
– А ты разве адвокат?
– Адвокат без дел, без клиентов и даже без диплома, – ответил тосканец с грустной улыбкой. – Отец мой, старый морской волк – краса всех ливорнских моряков – хотел и из меня сделать моряка, но не принял во внимание, что у меня язык длинный. Умирая, он оставил мне бриг, которым я, конечно, не был в состоянии командовать: я в это время вел веселую жизнь болонского студента, которому мало дела до свода законов. Однажды ночью – не могу сказать, прекрасной или не прекрасной, – после нескольких выпитых бутылок шампанского, началась игра, и когда я проснулся на следующий день к полудню, брига у меня уже не было. Я проиграл все до последнего якоря, и бриг уплыл к черту.
– Та же история, – со вздохом сказал граф. – Туда же пошли мои лошади и луга, и леса, и замок, потерпевший крушение на зеленом поле в Монте-Карло…
– И вот таким образом оставшись без брига, без ученой степени и без желания приобрести ее, я вспомнил об Иностранном легионе и поступил в него. Оба мы потерпели крушение в жизни.
– Да! – со вздохом согласился граф, с отчаянием сжимая голову обеими руками.
Наступило короткое молчание, но затем у венгерского графа вырвался крик, подобный рычанию:
– И зачем я не умер в Мексике!
– Умрешь в Алжире, – сказал тосканец, не потеряв своей способности шутить. – Неповиновение начальству, разбитый нос, а может быть, и поврежденное ребро, – и кто знает, что там еще напишет в своем рапорте этот скотина вахмистр, – всего этого более чем достаточно, чтобы военный трибунал приговорил к расстрелу… Ну что же! – добавил он, пожимая плечами. – Умереть здесь или в стычке с кабилами, или на берегах Сенегала – не все ли равно. Конечно, я предпочел бы отправиться к господину Вельзевулу, предварительно подстрелив с дюжину арабов или сенегальцев.
– Но пока мы еще живы, – заметил магнат, по-видимому, увлеченный какой-то своей мыслью.
– Что ты хочешь этим сказать, граф? – спросил тосканец, приподнимаясь на нарах, служивших ему постелью, и звеня ручными кандалами, впрочем, не стеснявшими его движений.
– Начальник и его подчиненные не знают всего, что может произойти за эти три недели.
– У тебя, граф, как будто есть какая-то надежда не попасть под расстрел?
– Конечно, есть.
Тосканец даже привскочил.
– Клянусь брюхом дохлого кита, как говорит этот скотина вахмистр, ты хочешь смутить мой сон какой-то надеждой. Я уж было философски покорился перспективе, что мне всадят полдюжины свинцовых орехов в мое тощее тело, а теперь…