ВОСКРЕСЕНЬЕ, 17.01
«Если рано утром весной пройтись по городу, то не успеешь плевать через левое плечо, потому что все время дорогу будут перебегать кошки. Люся раз сказала: «Они как разведенные жены». Я помню, у какого-то американского писателя есть рассказ про кошку, которая сидела под дождем, и про женщину, которая смотрела на нее из окна гостиницы и плакала, потому что ей было жаль кошку, и еще, наверное, потому, что она совсем не любила своего мужа. И привыкла от безделья подолгу копаться в самой себе. Поэтому и плакала. А вообще женщина всегда выдумывает себе причину, чтобы поплакать. Особенно когда причин никаких нет и быть не может.
Мы стали часто ссориться с Люсей. Я люблю ее очень — это уж точно. И нашу Маришку очень люблю и Кольку. А особенно Люсю. Любая другая женщина кажется мне хуже ее. А мы все равно ссоримся. Она мне сказала: «Ты теперь знатный бригадир, о тебе пишут, тебе дают ордена, я теперь совсем даже не нужна тебе». Я удивился сначала. Я не смог ей ничего ответить. Что же ей отвечать? Я просто спросил: «Что ты такое говоришь, Люся?» Она ответила: «Ты стал грубым. Ты невнимателен ко мне, потому что тебе неинтересно. Я уже пять лет нигде не работаю из-за Маришки и Кольки. А в наше время не любят тех женщин, которые сидят дома. В наше время любят умных, работающих жен...»
Ну что мне было сказать? Что я люблю ее? Я это говорю каждый день. И каждую ночь, когда она рядом, когда я чувствую ее так, как чувствовал на Лозовой. А нам тогда было по восемнадцати лет. Это самое главное — любить женщину так, как любил ее в первый день. Я все так же хочу целовать ее губы, я хочу все так же быть с ней и чувствовать ее рядом, близко, совсем близко, как только можно. Она говорит, что я груб и невнимателен. Это ведь совсем неверно. Просто я раньше думал только о ней одной и еще о ребятишках. А теперь я думаю обо всех наших в бригаде. Я раньше так не думал о них, пока не начали свое дело ребята с Москвы-Сортировочной. Раньше мы просто работали и получали зарплату. А сейчас я должен знать, как соблюдает режим дня Андрейка. Я обязан знать это, потому что он здорово очень танцует... Я должен знать, как дела у Ермоленко, не балуется ли он с четвертиночкой по вечерам. Кому же знать об этом, как не мне, бригадиру? И поэтому приходится много думать, а когда много думаешь, тогда совсем мало говоришь. Когда думаешь, тогда надо молчать, потому что слова всегда мешают думать. Может быть, я не прав, черт его знает. Но ведь Люся должна понимать меня. Ведь если она будет понимать меня совсем, по-настоящему, тогда я еще больше буду благодарен ей за то, что она всегда и во всем со мной. А она ведь очень умная. Она никогда не говорила мне, как многие жены: «Куда ты уходишь? Что я буду делать дома? Почему ты идешь один?» Она понимает, что у меня есть друзья, что у нас есть свои, мужские, разговоры — в шалаше в субботу, во времена осеннего перелета уток или в хмурый летний день, когда особенно хорошо берет окунь в озере. И я всегда был очень горд тем, что она верила мне, когда я уходил, не оправдываясь унизительно, не испрашивая разрешения, не докладывая, куда ухожу, на сколько времени и зачем. А сейчас мы стали часто ссориться. Она все время говорит, что я груб. А я не груб. Я очень устаю. Но я люблю ее по-прежнему, а может быть, даже и больше. Даже наверняка больше, чем раньше...»
Строкач сидел рядом с Сытиным и думал о Люсе. Сытин спал, положив голову на плечо Строкачу. Во сне он часто стонал.
Перед тем, как снова взяться за ломик, чтобы пробиваться дальше к Андрейке, Строкач тихо сказал:
— Когда нас откопают, я скажу ей все, что сейчас передумал.
И он взял ломик и ударил по породе. И снова стал считать удары:
— 2811! 2812! 2813!
Сытин проснулся и спросил:
— Ты как, Никита?
— Хорошо.
— Поспал?
— Поспал.
— Я что-то плохо выспался.
— Почему?
— Не знаю. Просто никак не мог уснуть.
— А нога не болит?
— Нет. Сейчас почти совсем не болит.
— Ну и то хорошо. Я поработаю малость, а потом ты снова у меня прикорнешь — может, получится вздремнуть по-хорошему...
Строкач ударил ломиком по породе и подумал: «Нет, все-таки я ничего не скажу Люсе. Это может обидеть ее. Пусть лучше она сама все поймет. А ей нужно все понять. Мы теперь в таком возрасте, когда нужно все понимать. И не только для нас с ней. Она должна понять для Маришки и Кольки. А это очень важно, важней всего на свете!»
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 17.07
Начальник спасателей Новиков был человеком пунктуальным. Именно поэтому Аверьянову он казался медлительным, равнодушным и каким-то твердолобым. Вообще пунктуальные люди казались главному инженеру равнодушными копушами, которые никогда и ничего не могут толком сделать.
Аверьянов несколько раз смотрел на часы, стараясь хотя бы этим показать Новикову, как много времени уже прошло. Но тот сидел и спокойно курил, разглядывая при этом пепел.
Наконец, не выдержав, Аверьянов сказал:
— Леонид Петрович, время вышло.
Новиков покачал головой, осторожно стряхнул пепел и ответил:
— Только восемь минут прошло. А я дал людям на отдых десять. Разве за восемь минут отдохнешь?
— А за десять?
Новиков убежденно ответил:
— Еще как! Медицина точно утверждает. Вы, между прочим, как-нибудь попробуйте. Присядьте, расслабьтесь и по часам засеките. Десять минут пройдет — вы весь обновленный будете.
Аверьянов слушал Новикова, не глядя на него и все более раздражаясь. Потом он сказал:
— Слушайте, у вас все-таки сердце есть?
Новиков затушил сигарету, хмыкнул себе под нос и ответил:
— Медицина утверждает, что без сердца люди не могут жить. — Он поднялся, застегнул спецовку и спросил: — Вы меня простите, товарищ главный инженер, а вам завалы когда-нибудь приходилось раскапывать?
— Нет, не приходилось.
— А я девяносто шесть человек откопал. Ясно?
Аверьянов посмотрел на Новикова и сказал:
— Простите меня.
Тот, помолчав, ответил:
— Ничего. Это все ерунда.
После десятиминутного отдыха Новиков сказал спасателям:
— Товарищи, тут штука вот какая... Если нам к пострадавшим пробиваться молотками, суток семь пройдет, не меньше. А может, и больше. Здесь порода монолитная, ее молотками не очень-то пройдешь. Так вот, главный инженер предлагает отпаливать породу. Полегоньку, не спеша, по-умному, как говорится. Хотя это вам и без меня прекрасно все известно. Теперь так: я думаю, перед тем как начнем палить, надо бы провести три небольшие штольни, чтоб развернуться фронтом пошире. Итак, начинайте подготовку к взрывработам. Ясно?
— Ясно, — ответили спасатели.
— Теперь у меня к вам просьба, Иван Егорыч, — обернувшись к Аверьянову, сказал Новиков. — Давайте ваших самых лучших проходчиков. Им карты в руки — бить штольни.
Аверьянов бросился к клети. Он поднялся наверх, вышел на площадь перед рудоуправлением, и его сразу же окружили горняки. Аверьянов заставил себя улыбнуться и сказал:
— Значит, вот какие дела, товарищи... Сейчас мне нужны Пустовалов, Фоменко и потом этот новенький, рыжий такой, здоровенный...
— Гордейчик! — сразу же подсказали Аверьянову.
— Он, точно. И пусть эти товарищи подберут себе помощников по вкусу: надо срочно пройти три штольни.
Первым к Аверьянову пробился Гордейчик — рыжий огромный детина — с двумя помощниками, едва доходившими ему до плеча.
— Мы тут, — сказал Гордейчик девичьим голосом и покраснел.
— Хорошо. Давайте вниз.
— Молотки там есть?
— Там все есть.
— Пошли, титаны! — скомандовал Гордейчик и тяжело побежал к рудоуправлению.
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 20.26
«Как там Петухов? Успел он спуститься в квершлаг или его тоже завалило? — думал Строкач. — Может быть, я зря прогнал его. Ведь я боялся за Антона. Если бы узнал Антон, он бы рассвирепел».
Строкач вспомнил лицо Петухова, когда тот спускался в колодец. У него было жалкое лицо. Жалкое, но все-таки очень злое.
«Конечно, злое. А что ж, добрым оно должно было быть? Ведь я ударил его. Все молодые злятся, когда их бьют, даже если за дело. А я все ж не должен был прогонять его. Надо было оставить его, а потом взять как следует в оборот. Конечно, противно, когда он весь трясся из-за того, что нашел самородок. Откуда это в молодом парне? И все же я плохо сделал, что прогнал его. Когда нас откопают, я разыщу его и верну в бригаду. Он молодой, его переделать можно».
Строкач услыхал, как вздохнул Антон. Он вздохнул тяжело.
«Умница какой парень! — подумал о нем Строкач, продолжая размеренно долбить ломиком породу. — И добрый очень. Добрый и умный. Самое хорошее сочетание в человеке. С таким сочетанием или очень счастливыми бывают, или несчастными. Антон счастливый: его все любят. Если б не он, пил бы Ермоленко по-прежнему. А он Ермоленко стал на рыбалку с собой брать, в клуб с собой водить, тот и отвык от четвертинки. Вот уж год, как не пьет. И всё Антон. Как там Ермоленко? Неужели завалило? Он один. И Петухов один. Им там каково, если завалило... Нам с Антоном что! Вдвоем все нипочем. А как он там один? И Петухова я зря прогнал. Семь раз отмерь, один раз отрежь. Я не отмерил, а резанул. Это я плохо сделал. Но он в безопасности, он все же успел добраться до квершлага. Ничего. Я его разыщу потом и верну к нам в бригаду. Только б он с Ермоленко выбрался из колодца...»
— Никита, — негромко позвал Сытин, — может, я тебя подменю?
— Погоди, придет время — подменишь.
— Слушай, — спросил Антон еще тише, — как думаешь, Ермоленко выбрался?
— Думаю, да.
— А как Андрейка? Думаешь, ничего? В порядке?
— Думаю, в порядке, — ответил Строкач, продолжая работать. — Думаю, в полном порядке.
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 21 час.
Андрейка подумал о Марье Петровне, и у него затряслись губы. Она должна была ждать его сегодня в семь часов на площади. «Она теперь не простит мне, — подумал Андрейка, — ни за что».
Эта мысль была такой страшной, что его даже на минуту перестала мучить жажда.
«Скажешь, что в завале сидел, — засмеет ведь, — думал Андрейка. — В завале только дураки сидят. А я и не сижу даже. Я стою, как столб какой. И пить нечего».
Как только Андрейка подумал о воде, так сразу же в уши застучало это проклятое «Кап! Кап! Кап!».
— Кап! Кап! Кап!
И вдруг он услышал другой звук. Он услышал:
— Хап! Хап! Хап!
Андрейка замер. От этого еще сильнее задрожали колени. Он постарался расслабить колени, но не смог: сразу же начало сводить икры.
— Кап!
— Хап!
«Бьют! Точно, бьют! Может, успею? Тогда она не осердится. Хотя какое там! Чумазым-то не пойдешь, а помыться не успею все равно. А может, и не бьют вовсе?»
Андрейка снова прислушался. Нет, раньше этого «хап» не было.
«Не может быть! Рано еще. А она пусть тогда катится к черту, если не поймет. Не могут меня еще откопать. Рано».
В школе, перед тем как идти отвечать, Андрейка всегда убеждал себя, что наверняка «схватит пару». Он в глубине души был твердо уверен, что получит не меньше четверки, но все равно заставлял себя думать: «Пара обеспечена. Теперь мать вопить будет!»
Так и сейчас. Он верил, что его откапывают, что это далекое «Хап! Хап!» — удары лома, но он все-таки старался думать, что это ерунда, еще рано, не может быть, чтобы его так быстро откопали. Он боялся поверить, что его уже откапывают, хотя ему очень хотелось в это верить.
Андрейка вспомнил, как в ресторане один дядька, пьяный и добрый, говорил: «Болезнь нашей молодежи — это боязнь всякой веры».
Тогда Андрейка смеялся и кивал головой: ему хотелось быть галантным перед Марьей Петровной. А сейчас, вспомнив эти слова толстого пьяного человека, он вдруг понял их смысл. И Андрейка, жестоко ощерившись, прошептал:
— Вот ведь гад!
И он перестал заставлять себя выдумывать всякие отговорки. «Это меня откапывают», — решил он и громко закричал:
— А-а!
И сразу же сквозь толщу породы до него донеслось еле слышное, но такое же радостное:
— А-а-а!
— А-а! — завопил Андрейка что было сил.
Ему уже не так хотелось пить. Какое там пить! Ведь рядом люди! А какая может быть жажда, если рядом люди?! Напиться можно будет совсем скоро, наверху!
— На площади, — прошептал Андрейка. — Я напьюсь на площади. Там газировка хорошая, лимонная. Больше такой нигде нет. Ее, говорят, газировщик Арон на Таежной улице сам делает. А может, еще время не пришло ей идти на площадь? Черт, в самом деле, сколько я тут простоял? Может, она еще и не думала идти на площадь?
И Андрейка теперь уже просто из баловства закричал:
— Па-де-де! Жмите скорей там! У меня ноги трясутся!
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 23.15
У Гордейчика, когда он налегал всем телом на отбойный молоток, сразу же начинали трястись продольные мышцы спины. Он был весь мокрый от работы, и поэтому на спине тугие, набухшие мышцы вырисовывались особенно четко. Когда Гордейчик опускал молоток, чтобы дать возможность своим помощникам отбросить породу из-под ног, его огромное тело обмякало и словно бы уменьшалось в размерах. Пока его помощники выгребали лопатами породу, Гордейчик закрывал глаза и садился на корточки. Как только помощники кончали работу, Гордейчик поднимался рывком, словно боксер. В это короткое мгновение подъема он снова весь преображался: тело его становилось собранным, сильным и поджарым. А мышцы на спине вздувались и начинали подрагивать уже перед тем, как он упирался плечом в рукоять отбойного молотка.
Чем дальше Гордейчик проходил штольню, тем сильнее у него набухали мышцы на спине и тем чаще он плевал себе на ладони, чтобы не так болели бугорки от непрерывного соприкосновения с металлом, скользким и тяжелым. Ручка отбойного молотка кажется скользкой и тяжелой во время работы из-за беспрерывной вибрации.
Гордейчик работал на износ — отказавшись от смены, без отдыха, — и поэтому бугорки на ладони затвердевали все больше и все больше болели надсадной, тягучей болью.
Начальник спасателей Новиков заполз в штольню Гордейчика, чтобы осмотреть срез осевших пород. Он сделал для себя пометки в блокноте и занес эти пометки в схему, которую ему дал Аверьянов. Он хотел было вернуться в квершлаг, но, взглянув на Гордейчика, невольно залюбовался его работой. Чтобы удобнее смотреть, Новиков лег на живот и, подперев голову кулаками, несколько минут кряду наблюдал, как работает Гордейчик. Потом, осторожно пятясь задом, он выполз из штольни, разыскал Аверьянова, который изучал срез пород в двух других штольнях, отозвал его в сторонку и сказал:
— Послушайте, Иван Егорович, хотите посмотреть настоящую работу?
Аверьянов поначалу не понял его, а потом, рассердившись, ответил:
— Спасибо, мне не до созерцания!
— Да вы не гневайтесь. Там не просто работа — там черт-те какая работа! Надо бы Гордейчику вашему водки немного дать, а то на исходе парень.
— Сколько он прошел?
— А ваши сколько?
— Очень много: по три с половиной метра.
— Ну, а Гордейчик прошел пять с половиной.
Аверьянов почесал нос, посмотрел на Новикова и заметил:
— Леонид Николаевич, а я не знал, что вы гиперболист.
— Я спасатель. Люди моей профессии не могут быть гиперболистами. А водки парню уж, пожалуйста, пошлите: он себя не щадит совсем, на износ жмет.
— Это вы серьезно?
— Совершенно.
— Ну а где ее взять?
— В магазине «Гастроном».
— Уже поздно. Все магазины закрыты.
Новиков посмотрел на часы и сказал:
— Да. Вы правы. Уже поздно.
ПОНЕДЕЛЬНИК, 2.40
Строкач, Сытин и Андрейка сидели теперь все вместе, тесно прижавшись друг к другу. Строкач осторожно выдолбил породу вокруг ноги Сытина и теперь вдвоем с Андрейкой перетягивал распухшую икру Антона двумя связанными ремнями.