Андрейка то и дело начинал смеяться. С бригадиром и Сытиным совсем не было страшно, не надо было думать о Марье Петровне, и жажда прошла, потому что Строкач научил, как нужно слизывать воду с породы.
Теперь совсем не страшно еще и потому, что видно друг друга: Строкач разрешил на минуту зажечь карбидку, пока шла перевязка сытинской ноги.
Когда Андрейка в первый раз зажег карбидку, Строкач и Сытин долго не могли открыть глаз: от света веки сделались тяжелыми, а глазные яблоки стали очень сильно чесаться, и покатились слезы.
Андрейка тогда тоже смеялся, а Строкач и Сытин смеяться не могли, потому что ужасно резало глаза и по щекам катились слезы. Они не смеялись, а только вертели головами, словно филины, и все время хмыкали себе под нос какие-то удивительно одинаковые слова.
Глаза привыкали к свету постепенно, а когда наконец привыкли, то Строкач заметил, что зрение его стало много зорче, чем раньше. Он теперь замечал крохотные, совсем незаметные вещи. Нет, не вещи даже, а просто штрихи, на которые раньше никогда бы не обратил внимания. Хотя раньше он не обращал внимания, потому что просто-напросто не обладал таким острым зрением, как сейчас.
— Я раньше не понимал, — сказал Строкач, попросив Андрейку затушить карбидную лампу, — почему все слепые такие гордые люди.
Он снова начал долбить ломиком породу и продолжал рассказывать:
— Я просто даже удивился, когда узнал, какие они гордые. И только теперь понял, почему они такие гордые.
— Они обыкновенные, — сказал Сытин, — такие же, как и все.
— Не знаешь — не говори. Я одного ученого видел, в Москве, когда в университет ездил, на заочный поступать. Он рядом за столом сидел, в столовой. Там у них на Моховой улице столовая есть. Я там обедал, и он рядом со мной сидел. Сидит, на меня уставился и расспрашивает: откуда я, как работа на руднике, туда, понял, сюда... Глазищи у него голубые, раскрыты широко и блестят, будто он двести граммов водки выпил. Меня выспрашивает, поверх моей головы смотрит, а сам ложкой по тарелке осторожно водит, мясо ищет. А суп набирает, как мой Колька, — будто озорничает. Потом второе нам принесли. Он невзначай по тарелке вилкой шарит, картошки кусок нащупает, мяса кусочек осторожно подцепит и ко рту быстро несет. Только смотрю, раза два картошкой он себе по носу попал. Я засмеялся и говорю: «Вы на еду смотрите, я вам после про себя расскажу». Он вспыхнул весь и замолчал. Потом поднялся и пошел, а сам на столы налетает. Я тогда подумал: «Вот, даже в университете эту водку пьют». А потом узнал, что он слепой, этот человек-то. Большой ученый — и слепой от рождения. А все время с молодежью. Как тут быть слепому, а? Он понимает, что ему хуже всех на земле, ну и боится свою боль показать. Вот и подделывается под зрячего.
— Это ты к чему? — спросил Сытин.
— Да так... Просто вспомнил. От радости, наверно.
— Какой радости?
— Какой, какой! — передразнил его Строкач. — От радости, что вижу, вот какой! Оттого, что карбидка у нас есть, понял?
— Как сейчас, интересно, тяга? — вдруг подумал вслух Сытин. – И потом сегодня наши с благовещенскими в футбол должны были играть. И голуби некормленые, черт! И снасти я не развесил просушить.
Строкач вдруг засмеялся.
— Ты чего? — удивился Сытин.
— Ничего... — сказал, смеясь, Строкач, — ты просто, как женщина!
— Что?!
— У нас в батальоне переводчица была, — по-прежнему смеясь, начал рассказывать Строкач, — старушка хорошая, умная. Учительницей до войны работала. Так вот она вроде тебя говорила. Начнешь с ней говорить — все верно вроде, а понять ничего не поймешь.
— Это я сейчас не понимаю ничего, — сказал Сытин, — ты объяснил бы...
— Ну, вот начнешь с ней говорить о книгах. «Ах, Островский! Чудесный писатель. Весь Малый театр на нем держится. У меня в Малом театре приятельница работала, Марья Михайловна. У нее дети были — Сережа и Миша. Сережа теперь в Заполярье. Там холодно. Интересно, там можно вырастить цветы? У меня до войны в доме была китайская роза. Красная такая. Таких красок сейчас нет. Вы знаете, красный цвет очень любил один мой знакомый художник. Он умер от туберкулеза. Какая ужасная болезнь! Жаль, сейчас не работают легочные дома отдыха. Интересно, сколько после войны будут стоить путевки в санаторий?»
Строкач не смог договорить: и он сам и Андрейка с Антоном дружно грохнули со смеху.
Строкач отсмеялся, вытер со лба пот и подумал: «Ребята здорово держатся. Просто чудо, как держатся мои ребята».
ПОНЕДЕЛЬНИК, 7.25
Новиков поджег бикфордов шнур и отбежал в укрытие. Всегда перед тем, как должен был произойти взрыв, Новиков не мог совладать с волнением. Он провел не одну сотню взрывов, но каждый раз, поджигая бикфордов шнур, волновался до дрожи в коленях и каждый раз ничего не мог поделать с собой.
Внешне, правда, никто бы и не заметил его волнения. Как обычно, он был нетороплив и хмур. Только очень близкие Новикову люди, проработавшие с ним в спасательной службе пятнадцать лет, могли заметить, как у начальника начинали подрагивать уголки глаз и правую бровь временами стягивало к переносью. А сразу после взрыва Новиков садился: это у него вошло в привычку с сорок пятого года, когда двух людей, стоявших рядом с ним в донбасской шахте 18-бис, которую восстанавливали после немцев, убило кусками породы, а самого Новикова так ударило в поддых, что он сел и потерял сознание. С тех пор он каждый раз после взрыва садился на корточки и никак не мог отучиться от этой привычки. Он понимал, как это было смешно для посторонних: здоровенный дядька, начальник горноспасателей, приседает после взрыва, словно новичок на фронте. И поэтому, стоя в укрытии рядом с Гордейчиком, Новикову захотелось обязательно сразу же после взрыва рассказать этому замечательному проходчику о том, почему он садится после взрыва, и даже — в подтверждение — показать восемь орденов: три за фронт и пять за горноспасательские работы.
И действительно, сразу же после того, как в штольне гулко ухнул взрыв, Новиков присел, а Гордейчик, стоявший рядом, от внезапности расхохотался. Новиков услышал, как Гордейчик расхохотался в тот самый миг, когда из штольни, где произошел взрыв, после глухого шума осыпающейся породы донесся нечеловеческий страшный вопль.
Никто еще толком ничего не понял, а Новиков, будто подброшенный с земли пружиной, уже несся к штольне. Он бежал на этот страшный вопль, спотыкаясь о куски породы, а острый луч фонаря, укрепленного у него на каске, метался по зловещим зубчатым стенам штольни веселым солнечным зайчиком.
Когда штольня сузилась, Новиков стал на корточки и пополз среди кусков породы, пахнущей паленым. Он полз на вопль, который становился все страшней и явственней.
Внезапно вопль замер. Новиков остановился и сразу же почувствовал сзади чье-то осторожное прикосновение. Обернувшись, он увидел Аверьянова. Главный инженер был весь белый, и глаза под очками стали совсем круглыми от ужаса. И Новиков, и Аверьянов, и Гордейчик, и горноспасатели, и проходчики — все, слыхавшие взрыв и вопль, сейчас думали только об одном: «Неужели взорвало людей?»
— Не может быть, — хрипло сказал Аверьянов, — обвал случился за час до пересменка.
— Тогда кто же кри...
— О-о-о-о! — снова донеслось из штольни.
Аверьянов почувствовал во всем теле слабость и закрыл глаза. Ему почудилось, будто это был голос Строкача, Никиты Строкача, его друга. А он сам отдал приказ Новикову взрывать породу, чтобы скорей освободить Строкача и его ребят, а на самом деле убил их. Он, Аверьянов, главный инженер. Он, Аверьянов, убийца! Он погубил людей, замечательных людей, таких людей, каких больше нет на белом свете! Он, Аверьянов, негодяй, погубил их! И нет ему пощады!
Аверьянов снял очки, зачем-то протер их, близоруко сощурился, посмотрел на Новикова и сказал:
— Я, пожалуй, пойду.
— Куда?
— Ну, заявлю куда-нибудь.
— Не будьте тюфяком, главный инженер! — зло прошептал Новиков. — Ваши люди услышат, позорище какое!
ПОНЕДЕЛЬНИК, 11.17
Андрейка и Строкач работали попеременно, пробиваясь к колодцу, по которому шла лестница, соединявшая блок с 218-м квершлагом. Строкач думал, что колодец не могло весь завалить, а если и завалило, так только мелкими кусками, а это, в общем-то, и не так страшно.
Строкач прислушался к тому, как работал ломиком Андрейка, и сказал:
— Ты спокойней бей, а то измотаешься быстро.
— Скорей бы к колодцу.
— Тут уж недолго.
— А мне кажется, половины еще нет.
— Нет, совсем немного осталось.
— Может, включим карбидку, посмотрим?
— Не надо, — быстро ответил Строкач, — сейчас не надо.
— Почему?
— Не надо. И так карбида осталось совсем немного. Свет нам еще понадобится. А сейчас не надо. Я же говорю: до колодца осталось метров семь, не больше.
— Врешь, Никита, — тихо сказал Сытин, — зачем ты говоришь неправду? До колодца еще очень много. Мы прошли метра два с половиной, а надо пройти пятнадцать.
Сытин говорил медленно. Ему с каждым часом становилось все хуже. Нога распухла и беспрерывно кровоточила. Сытин уже шесть раз терял сознание. Строкач приводил его в чувство тем, что сильно бил двумя пальцами по щекам, дул в нос и потом тер ладонями виски.
Каждый раз, как только Сытин терял сознание, Андрейка начинал работать еще лихорадочнее. Он задыхался и что-то бормотал себе под нос, а это очень сердило Строкача.
— Работай спокойно, — каждый раз, когда Сытину делалось плохо, говорил Строкач. — Не нервничай! Разве можно сейчас нервничать?
И Андрейка переставал бормотать себе под нос и работать начинал спокойнее и медленнее.
Но сейчас, когда Сытин сказал, что до спасительного колодца еще очень далеко, Андрейка совсем перестал долбить ломиком породу.
— Что ты говоришь глупости?! — сказал Строкач и больно ударил Сытина пальцами в ребра. — Что ты говоришь такое? Осталось совсем немного.
Сытин долго молчал, а потом спросил:
— Андрейка, ты что, испугался?
— Я не испугался.
— А я думал, ты испугался, когда я сказал, что еще далеко до колодца. Еще очень до колодца далеко, это я тебе точно говорю.
«У Антона нет детей, — подумал Строкач, — поэтому он может так поступать с Андрейкой. И он прав. А я не был прав, когда хотел обмануть парня. Но я отец. А все отцы одинаковы. Они все хотят, чтобы их дети не знали ничего плохого. А это, конечно, неправильно. Мы сами создаем неравенство: для нас, отцов, все труднее, а для них, детей, все легче. Все самое легкое. А потом дети говорят нам: «Вы лгуны. Все, что вы говорили, на самом деле не так. Все куда трудней и сложней». И они правы, когда так говорят. Ведь мы не приучили их к тому, что и трудности и сложности — все это прекрасно и важно, все это создает человека».
— Никита Павлович, — спросил Андрейка, — вон Антон говорит, что еще очень далеко до колодца.
Строкач ответил:
— Возьми карбидку, запали ее и посмотри сам. Пожалуй, Антон прав. Я, по-видимому, ошибся. Так что лучше возьми карбидку и посмотри сам.
Андрейка достал спичечный коробок, вздохнул, повертел его в руках, потом спрятал в карман и снова начал работать, так и не запалив карбидки. Он работал размеренно, не спеша и не задыхаясь.
— Антон, — окликнул Сытина Строкач, — тебе давно пора жениться и родить детей. Они у тебя вырастут очень хорошими людьми.
— Никита Павлович, — спросил Андрейка, работая, — а вдруг 218-й квершлаг завалило?
Если 218-й квершлаг действительно засыпан, тогда все. Тогда помощи вообще ждать неоткуда. Это понимал Строкач, это понимал Сытин, это сейчас только понял Андрейка. Сытин и Строкач ни разу не говорили об этом друг с другом. Андрейка, как только подумал, так сразу же спросил.
— Может быть, и завалило, — ответил Строкач, — хотя, в общем-то, не думаю. Ну, а если завалило, тогда что? Петь молитвы? Или как ты предлагаешь?
Сытин откашлялся и сказал:
— Это еще не безвыходное положение. Безвыходное положение было у моего старикана, когда его хотели снять с егерской работы.
— Это когда инспектор в патроны сыпал порох стаканами?
— Нет. То — другое. А этот случай старик никому не рассказывает. Тогда у него действительно безвыходное положение было. Понимаешь, приставал к нему один инспектор, — это давно было, еще лет пятнадцать назад. Ну и устроил начальника под субботу: знал, чем старика пронять. Начальник сердитый. «Охотиться, — говорит, — хочу. Слыхал я, что ты в своем озере всю утку повыбивал». А утки как на грех нет. Не будет охоты — погонят с егерей. Вот где безвыходное положение! Тут взял мой старик, отвел начальника в шалаш и по зорьке всех своих подсадных уток с другого конца озера-то и выпустил. Они, дуры, знают куда плыть — все к шалашу гонят. Начальник их восемь штук как одну перелупцевал. А одна, самая старая подсадуха, прямиком к берегу прет, никак начальник в нее попасть не может. А она на берег вышла, отряхнулась — и в шалаш идет к нему, к начальнику. У того ружье в руках затанцевало. Сначала он растерялся, а потом понял, что к чему. А как понял, так сказал старику: «Глупый ты дурак. Что я, барин, чтоб меня бояться?» Уехал, а назавтра две сотни прислал, чтоб старик купил новых подсадных. Ясно? Вот безвыходное положение: утки нет, а утку подай — и то люди выходили!
Строкач сказал:
— Хороший у тебя старикан.
— Никита Павлович, — спросил Андрейка, — а вы кино про Свердлова помните?
— Нет.
— Я помню, — сказал Сытин.
— Помнишь, Антон, там Свердлов стихи говорит?
— Помню. Рыцарские стихи, хорошие.
— Я их помню с начала. Прочесть?
И, не дожидаясь ответа, Андрейка стал читать:
Через лес широкий,
Зеленью одетый,
Всадник быстро скачет,
Бешено несется.
Строкач подвинулся к Андрейке, взял у него с колен ломик и начал долбить породу. Андрейка продолжал читать стихи, но теперь уже громко, во весь голос, потому что Строкач бил породу что есть силы, нахмурившись и сжав зубы.
ПОНЕДЕЛЬНИК, 11.47
Кричал страшным голосом Толик Петухов.
После взрыва его вместе с породой снесло вниз и сильно оглушило. Поэтому он продолжал кричать и после того, как его откопали и вытащили на 218-й квершлаг.
— Где люди? — спросил его Аверьянов. — Где остальные люди? Они в блоке?
Толик ничего не отвечал, потому что его била дрожь. Он мотал головой, заикался и смотрел на всех огромными глазами, в которых застыл ужас.
— Где люди?! — закричал Аверьянов. — Ты можешь ответить, где остальные?!
Толик поднял глаза вверх и пробормотал:
— Т-т-там!..
— Где «там»? В блоке? Или они тоже лезли вниз по колодцу?
— Н-н-не з-знаю...
— Как не знаешь?! Ты не можешь не знать!
Сейчас решалось все. Если Петухов объяснит, где люди — остались ли они в блоке или спускались по колодцу, — тогда в зависимости от его ответа можно будет безопасно и втройне быстро продолжать спасательные работы.
Петухов не может не знать, где остальные, сейчас он расскажет, где они, что там случилось, — и все станет ясным.
Аверьянов повторил:
— Ну, говори, от тебя все сейчас зависит!
Толик замотал головой и сказал:
— Ч-ч-ч-естно, не з-з-знаю!..
В глазах у Толика постепенно что-то теплело. Это было видно по зрачкам. Когда его откопали, зрачков в глазах вообще не было. Были пустые глаза, без зрачков. А теперь в глазах появились зрачки, и поэтому с ним теперь было не так страшно разговаривать.
Аверьянов закурил и, заставив себя улыбнуться, спросил:
— Ну, давай, объясни, дружище, как там все было и где люди?
Толик повторил, по-прежнему заикаясь:
— Ч-честно, не знаю...
— Он еще не отошел, — сказал Гордейчик, — все еще трясется. Я когда начал его откапывать, так тоже весь трясся. Руки трясутся, молоток трясется — страх! Потом смотрю: порода тоже трясется. У меня аж в глазах помутнело. А пригляделся — это подошва его сапога трясется.