Смятение - Янка Брыль 4 стр.


Чеся глядела все так же молча, как будто знала уже и об этом.

- Чего вы хотите? Неужели не ясно, что наши не остановятся до самого Берлина? Что будет Польша, но только Польша не та, какой вы ждете?.. Поймите же хоть вы, панна Чеся.

Она молчала. И он, после паузы, молча поглядев на нее, заговорил конкретнее:

- Я пришел к вам как друг. Поверьте мне, пока не поздно. Я предлагаю вам передать брату, что командование бригады "За родную Беларусь" последний раз протягивает вашим аковцам руку. Еще не все потеряно, они еще могут вернуться на путь истинных патриотов. Вот!

Он положил перед ней запечатанный конверт.

- Пускай пан Францишек передаст это Зигмусю.

Только потом он понял, что о Щуровском сказал зря.

Однако она и на это не ответила, будто ничуть не удивившись. И тут на выручку ей пришел неожиданный стук в стекло занавешенного окна. Стук этот подозрительно повторился два раза подряд... И голоса не слыхать... Лепя чуть не вскочил с места, машинально перехватил из левой в правую руку автомат. Так же машинально отодвинулся от окна, против которого сидел. Не успел ей сказать о письме - она сама спрятала его под свитер.

- Это свои - Ядвися с Франеком.

Но он все же вышел за нею в коридор.

Щуровский явился один.

- Она осталась с детьми, - сказал про Ядвисю. - А за мной кто-то едет. Двое. Видно, товарищ Живень, ваши...

С неприятной улыбкой, лысый, сегодня побритый, пан Францишек аккуратно разматывал с шеи самодельный шарфик, снимал куртку, вешал ее - тоже военное опрощение! - на гвоздь, нарочно по-мужицки вбитый у порога в панскую стену. Тягостная настороженная пауза, словно перед неминуемой бедой...

Леня только успел взять себя в руки, собрался начать с какого-нибудь пустого вопроса Щуровскому, как за окном послышались топот и шум. Леня был почему-то уверен, что это свои, и стоял посреди комнаты в почти спокойном ожидании. И вот раздался стук в окно и голос:

- Хозяин... Открой!..

Слова эти сопровождались столь же понятным Лене бормотанием.

Отворить пошел пан Францишек. Вскоре оттуда, один, без Щуровского, вошел низкорослый вояка в кепке с непомерно длинной за его плечами винтовкой, Сашка Немец из конного взвода. Пьяный, гад, даже ноги не держат.

- А, Живень! Привет разведке! Так ты и правда за паненкой ухлестываешь! Так и запишем! Кто тут шел перед нами? Документы на стол!

- Немец, брось!

- Стой, Живень! Допрос мы сделаем по форме. Восемь месяцев в милиции... Ты думаешь... это тебе... пустяки?

- Это шурин мой шел, проше товарища. Был у детей, в Горелице.

- Ага, в гарнизоне! С полицией, с черными бобиками снюхался? Так и запишем! Ты, пане, с кем - с полицией, с панской бандой или с нами?

- Немец, брось цепляться. Тут люди свои.

- Может, кому они и свои, а я... на грош им не верю! Я их таким, брат, зорким оком... Навылет, как ранген!

Лене нестерпимо хотелось взять этот "ранген" за шиворот и выкинуть вон. Однако он превозмог себя и, чтоб верней достигнуть успеха, через силу спокойно сказал:

- Пойдем, Сашка, отсюда. Поздно.

- Поздно? У нас вся ночь впереди! У меня тут с ними еще делов! Я, брат, получше разведчик, чем ты! Так и запишем!

- Сашка, одно только слово. И вернемся опять. Мне, брат, надо с тобой посоветоваться.

- Со мной? Что, и комбриг так сказал? Со мной посоветоваться? Ну, коли надо, так я... Я, брат, могу!

Когда они вышли из комнаты в темный коридор, Леня скорее почувствовал, чем увидел, еще одного. Включив фонарик, поймал лучом его лицо под кудлатой зимней шапкой: белесые ресницы, заморгавшие, словно в испуге, толстый нос, пористый от оспы, и недобрая кривая усмешка...

- И ты тут, Мукосей? Ну что ж, поехали.

А на дворе в упор и шепотом от злости спросил:

- Ты Немца напоил?

- А что, без меня он, по-твоему, не может?

- Ты напоил?

- А если я, так что?

- Завтра узнаешь что. Чего вас сюда принесло?

- Мы-то мы... Мы хоть вдвоем. Другие шепчутся в одиночку... С глазу на глаз...

...Как же это все нелепо вышло!

Правда, он не дал им там остаться. У маленького Немца настроение вдруг неожиданно смягчилось, и он согласился вскарабкаться на коня и уехать. А тот белобрысый, с пористым, как губка, носом, двинулся следом сам, молча - так и ехали всю дорогу до Углов. Дальше, домой, в пущу, они отправились одни, без Живеня и Мартына.

Часа через три, на рассвете, чтобы проверить недоброе предчувствие, Леня заскочил с Хомичом в Устронье.

Двор и дом были пусты.

На столике, за которым они сидели с Чесей, стояла початая баночка вишневого варенья, на ней ложка.

- Может, стрихнин какой насыпали, - говорил Мартын, при свете Лениного фонарика склонившись над столом. - Нате вам, мол, наш подарочек.

Леня светил и молчал.

"Какой же я дурак! Какой недотепа!" - думал Леня, глотая горькую злобу.

А потом он поставил эту баночку на правую ладонь и, оглядев комнату, выбрал мишень.

То самое линялое и бездарное полотно - память былого величия, перед которым сентябрьскими вечерами хохотала над "какими-то голыми бабами" освобожденная деревня.

Партизан размахнулся и ахнул баночку в одну из этих томно почивающих красавиц.

Казалось, поставил последнюю точку в летописи панского гнезда.

8

С того утра прошло больше тринадцати лет.

После неожиданной встречи - пять дней.

Сеяли кукурузу на картофельном поле возле Устронья. Как раз подъехал Буховец. И Леня спросил, что если она на такой площади да уродит не хуже, чем в прошлом году, - куда им девать силос?..

- Пускай только уродит, - как всегда озабоченно, ответил Адам. - Куда девать? А яма стоит у тебя да пасть разевает, который год пустая.

- Где?

В ответ Адам ткнул культей, спрятанной в рукаве пальто, в ту сторону, где виднелось имение. От него остался, правда, только дом, четыре липы, сирень и целая плантация репейника, зимой - продовольственная база для всех окрестных щеглов и чечеток. Эх, кабы всё так родила земля!

- А-а, ты про их погреб? Поехали, взглянем.

- Только мне и дела, - ответил Адам. - Сам посмотришь как-нибудь. Погреба у помещиков были отменные. Ну, бывай!

По расчесанной боронами пашне он заспешил к своей "Победе", оставленной им на дороге.

А Леня улыбнулся от мысли, которая возникла сразу же и как будто совсем неожиданно: "Ну и пусть едет!.."

Он перекинул поводья через голову Метелицы, сел в седло и направился по той же дороге, но в другую сторону, туда, где липы, репейник и... она, что как с неба свалилась в этот никем не взятый на учет заповедник панской старины.

И сегодня был самый обыкновенный рабочий день, а ему, бригадиру, взрослому мужчине, представилось вдруг живо и ясно, что он тот самый конник, хозяин темных, грозящих опасностью ночей, полный сил и жадного волнения юноша, каким он был... черт возьми, уже так давно!..

Стыд боролся в нем с чувством острого, много сулящего любопытства.

И боролся... не слишком настойчиво.

"Нужна же мне яма для этой "политической" культуры", - улыбнулся Леня, словно какой-нибудь юнец, словно был здесь кто-то, перед кем надо было так улыбаться - для маскировки.

Подъехав к заросшей бурьяном и полуразрушенной яме панского погреба, на совесть сложенного когда-то местными мастерами из отборного камня, Леня с седла посмотрел на него почти мимоходом... Да, только бросил взгляд, потому что борьба этих двух чувств - стыда и любопытства - уже изрядно растревожила и накалила его. Как мужчине, солидному человеку, стыдно было за это ребяческое красование на коне перед знакомым окном, из которого тебя, наверно, видят, и, словно мальчишке, приятно было и любопытно: а видит ли она, в самом деле, выйдет ли на порог с тем же и притворным, и бесхитростным, и милым, как некогда, удивлением: "Ах, это вы?.."

И пани Чеся вышла. Когда Леня, как будто его окликнули, повернулся к дому, он увидел ее на том самом крыльце, где вместе с поцелуями вошла в его душу когда-то - и неожиданно так надолго! - сладкая, неодолимая зараза.

Леня, не думая, дернул повод и, ясно, двинулся навстречу волнующей опасности.

- Добрый день, - остановился он у самого крыльца.

- День добрый, пане Леосю. Как хорошо пан выглядит - опять на коне. Как будто все вернулось - и молодость и война... Ну, милая, ну!..

Она протянула руку и теми же белыми теплыми пальчиками, что гладили когда-то его волосы и обнимали его шею, ласкала серо-голубой, с розовыми пятнами и щекочущими волосками нежный храп Метелицы.

- Пан безжалостен, пане Леосю. Как она тяжело дышит!..

- Смотрел тут ваш погреб. Как раз подойдет нам под кукурузный силос. Ведь он вашей матери, вероятно, не нужен?

- А если бы и нужен был, вы что - не взяли бы его? Мамусе тут больше ничего не нужно: я ее забираю. Вместе уедем.

Он подумал: "По правде говоря, это вам давно надо было сделать". Но вслух сказал:

- Обиды она тут от нас, как вы убедились, не видела. Что всем нетрудоспособным, то давали из колхоза и ей. Да и Зося как-никак стала инженером.

Старая пани осталась здесь с внучкой, дочерью Ядвиси. Было время, когда такие вещи происходили очень просто. Летом сорок четвертого года, когда они всей семьей удирали на запад, бабка с тринадцатилетней Зосенькой отбилась от своих в дорожном аду, наступление обогнало их, и оставалось одно вернуться. В "аду советском", как называла пани нашу действительность, ее удивило прежде всего то, что дом их уцелел. В нем, как воробьи под аистовым гнездом, еще при немцах разместились шесть семей угловских погорельцев. Не менее удивило пани и то, что они не прогнали ее, а потом и вовсе перебрались к себе в деревню, в новые хаты, предоставив ей весь дом. Земля отошла, понятно, в колхоз, но остался огород. Никто не мешал жить ей трудами рук своих, посылать Зосю в школу, а потом отпустить ее в институт, который она в прошлом году и окончила. Даже замуж где-то там вышла.

Однако Чеся, видно, все это понимала по-своему.

Усмешечка передернула ее румяные уста.

- Я весьма благодарна. Но заберу ее. Пускай не мучается, глядя...

Глаза их встретились на миг. Поняли друг друга...

- Пан женат? - сказала она после довольно неловкой паузы. - Утешений много уже?.. Ну, по-вашему, дзетачки, ёсць? Видите, пане Леосю, я еще не разучилась...

Он не отводил взгляда от ее глаз. Он понял, что она заговорила о другом не просто из вежливости или осторожности: в любопытстве ее прозвучала нотка живого интереса. Он почувствовал в себе силу для сладкой борьбы.

- И вы замужем? Повезло кому-то...

- Благодарю, пане Леосю. А о детях пан и не спрашивает. Сын у меня. Мой Ясь.

- Что ж вы его не взяли с собой?

- Школа. В конце концов, бабушку я ему привезу, а все остальное... А потом, будем откровенны, пане Леосю, - хочется выпорхнуть куда-нибудь и одной, почуять свободу, молодость... Встретить свой счастливый случай... Здесь не Балтика и не Татры, конечно, но что ж... "Муви се: трудно, и коха се далей..."* Не так ли?

______________

* "Говорим: трудно - и все-таки любим" (польская поговорка).

Знакомо, как раньше, а то и еще более соблазнительно прищуренные глаза подкрепляли эти слова.

- А пан любит свободу? Хоть немножко свободы, пане Леосю? Правда?.. Есть люди, которые умеют ею пользоваться...

Он - в седле, она - на крыльце, лица их почти на одном уровне. В глазах ее заиграли чертики, а в тоне последних слов послышался острый хмелек той насмешки, что, задевая мужскую гордость, подстегивает нерешительного.

- Что ж, надо ехать, - сказал он неожиданно для самого себя. Однако остался на месте. И показался себе, до жаркого стыда, вахлаком.

- И всегда пан Леось так торопится? То война, то планы... А что же тогда для себя?

Ах, как далеко, позорно далеко были они сейчас - и та жгучая ранка на шее, и та баночка с вишневым вареньем!.. Переполненный, оглушенный другим чувством, он не захотел услышать, как раньше, что ее слова, чужие, исполненные все еще шляхетского гонора, задевают честь самого для него дорогого.

Ему стало неприятно, и он, чтоб отогнать - ради того, что сейчас вспыхнуло, - стыд перед самим собой, пробормотал первое, что пришло на язык:

- Вы там в городе живете или в деревне?

- Ну, если наше Машево город, так в городе. Это, пане Леосю, на освобожденных землях, в Приморье.

- В школе работаете?

- Живем помаленьку, пане Леосю...

- Скучно вам здесь, в этой глуши?

- Особенно вечером, - ответила она, поглядев исподлобья. Еще и улыбнулась: - Никто не заедет, не зайдет...

- Никого, положим, и не приглашают...

Она наконец рассмеялась. По-прежнему, по-девичьи закинула назад золотистую, пышноволосую голову, сощурила голубые, большие, такие призывно грешные глаза.

И этот смех много ему сказал.

- Кое-кто, может, и заехал бы, панна Чеся...

- О-о, пане Леосю! Какая чудесная оговорка - "панна Чеся!". Я напомнила пану то время, когда и в самом деле была не пани, а панна? Пане Леосю, пане Леосю!.. Время так быстро, так безжалостно бежит... А нам с паном есть что вспомнить. Если по-человечески, от сердца, без скучной политики, так даже и добрым словом. Именно здесь, на этом крыльце... Разве не так?

И, опять неожиданно для самого себя, с пьяной решимостью он глухо, полушепотом сказал:

- Вечером... я приду.

Она прикрыла глаза и улыбнулась. Потом, чуть открыв, словно в помощь не только, не просто кокетливой улыбке, поглядела в самую душу, еще дала отведать сладкого хмеля, снова опустила длинные темные ресницы и... заговорщицки кивнула головой.

9

Он был женат, это правда.

Однако правдой было и то, о чем Леня еще никому, даже выпив, не проговорился, - он и до сих пор сам не мог понять, любит он свою Алесю по-настоящему или нет, любовь это или просто так... Тогда, после того как похоронили Сережу, она так плакала, когда они с Леней пошли просекой и остались одни в сыром полумраке сумерек. И он был до слез, до боли сердца опечален. И ему было очень жаль эту черненькую, смышленую и такую, оказывается, еще беспомощную девочку. И он обнял ее, когда она по-детски, как к старшему брату, приткнулась бессильной наболевшей головкой к тронутому холодной сыростью сукну его шинели. Было бы так хорошо и осталось бы в памяти на всю жизнь, если б все кончилось на тех почти братских, чистых поцелуях!.. Но им это так понравилось, что вскоре, при третьей встрече, они оступились...

Алеся его любила. Со всей ясностью он увидал это в ту ночь, когда они стали родными. Как она плакала во тьме пустой, запертой изнутри землянки семейного лагеря, как горячо целовала его, вперемежку со слезами, тихо, от всего сердца, смеялась, восторженно, горячо шепча у самых его губ, у глаз: "И навсегда ты мой, я твоя - навсегда!.."

А он, счастливый, усталый победитель, уже и тогда, на ее девичьей подушке, почувствовал какой-то холод и стыд, вернее - неловкость, что вышло все это так просто, даже слишком просто, именно с ней, Алесей, Сережиной сестрой...

Это ощущение - где-то далеко, чуть слышно, но болезненно - звучит в душе и теперь. Словно некий укор.

Он и женился-то на ней, не видя другого выхода, и в душе гордился своей порядочностью. За двенадцать лет совместной жизни она успела осчастливить его милой, как первый полевой букет, девочкой, затем бойким мальчишкой сыном! - окончила заочно финансовый техникум, отлично работая, сперва в райкоммунхозе, покуда они жили в районном центре, а теперь, третий год, в колхозной конторе. Все шло ладно и в доме и в семье. И она по-прежнему любила его, верила своему Лене и не подозревала, должно быть, что ему всего этого мало...

Иногда он счастливо и как бы с удивлением открывал, что она у него такая хорошая, милая, настоящая, и он с особенной, словно виноватой нежностью целовал ее, по-юношески что-то нашептывал ей, точно прося у нее и... у самого себя прощения. Однако жило в нем и другое.

Как было бы чудесно, думал он довольно часто, если б она была не такая обыкновенная, если б он не только уважал ее, но и любил всей душой, с неостывающим волнением!.. Однако стать другой Алеся не могла. Дети, работа, неприятности, годы...

Назад Дальше