Этими словами Анна Поцце, сидя рядом с Захарией на ограде Понте делле Тетте, начала рассказывать свою историю:
– Чтобы оградить население от содомии, власти, обеспокоенные падением рождаемости в Венеции и ее окрестностях, разрешили публичным женщинам здесь, на этом мосту, привлекать прохожих, демонстрируя свои прелести и обнажаясь. Так мост получил то самое имя, которое и осталось у него по сей день, – мост Сисек.
При этих словах Анна Поцце сбросила со своих плеч шаль и предстала перед Захарией во всем великолепии красоты. Ее платье имело такой вырез, что обе ее груди были обнажены и не моргая глядели прямо в глаза Захарии, который, напуганный такими дарами, едва сдержался, чтобы снова не броситься в бегство, как это было в первый день на площади Святых Иоанна и Павла. Остановили его слова Анны:
– Не удивляйся тому, что я тебе показала. Ты не мог не заметить, что сегодня большинство женщин в Венеции носит грудь так, словно она на витрине, но я свою показываю не из-за моды. Посмотри хорошенько: если она тебе понравится, то станет твоей, правда не сейчас. В один прекрасный вечер, если будешь меня слушаться и не будешь бросать из-за «более важных» вещей, ты получишь ее в подарок.
При этих словах Захария привлек Анну к себе и поцеловал, а она спросила:
– А ты прочитал мои губы?
– Разве губы можно прочитать?
– Разумеется. Как любой поцелуй. Я твои прочитала.
– И что было написано?
– Я тебе это уже сказала. Все вы, что приезжаете с того берега Венецианского залива, который вы называете Адриатическим морем, люди тяжелые во всех отношениях. Вас тяжело научить радости и любви. Но зато и меня синьор должен будет кое-чему научить. У меня пока не было опыта отношений с мужчинами. Я видела, как мальчишки с борта лодки мочатся в канал Святого Луки, но этого все же недостаточно. Я хочу, чтобы ты мне показал, что у тебя есть. Но не сейчас. Дай мне немного времени. Женское время течет не в ту сторону, в какую течет мужское. И я надеюсь, мой синьор понял, что здесь, на мосту, он провел время лучше, чем если бы сидел над плохими стихами, которые к тому же нельзя петь…
Изумленный и смущенный, Захария замер на месте. Он не знал, что за всем этим последует.
– Ты ведешь себя так, словно еще не заплатил, – пошутила она и, поцеловав его, снова набросила на плечи шаль.
Витрина закрылась. Захарию мучил вопрос, не совершил ли он какой-нибудь ошибки; они возвращались в свою часть Венеции, Кастелло, когда он неожиданно и глупо спросил ее:
– Почему в пять двадцать шесть?
– Как почему?
– Я не понял, почему на мосту Сисек мы должны были быть в пять часов и двадцать шесть минут.
– Потому что я хотела показать тебе себя ровно во время твоего рождения. Насколько я знаю из твоих дорожных документов, ты родился в тысяча семьсот двадцать шестом году, так? И я решила, что было бы хорошо, если бы ты увидел меня в семнадцать часов и двадцать шесть минут, то есть в твой каждодневный день рождения. А мост Сисек был моим подарком тебе на день рождения. Если будешь меня слушаться, то каждый день будешь получать от меня подарки и в это время, и после этого времени тоже. Но запомни, если ты любовь поставишь на последнее место, после всех других своих дел и обязанностей, то она и в самом деле станет самым последним делом в твоей жизни. И последним делом на свете.
3. Приют неизлечимых
– Какой беспорядок, Dio mio, какой беспорядок! Свечи догорели до самых подсвечников, в зеркале ничего не видно от дыма, настольный колокольчик и Анна Поцце забыты; синьор Сакариас потратил еще две свои драгоценные венецианские ночи, трудясь над каким-то новым замыслом, над какой-то толстой книгой на странном языке degli schiavoni[2], которого не понимают даже сербы, что на нем говорят. А в это время за стенами дома лежит прекраснейший на свете город, царит мир, наш могущественный флот стоит на якоре, дож Мочениго отбыл на Лидо, бросить перстень в лагуну и обвенчать море с Венецией. Весь город сейчас там. Поедем туда и мы. Маэстро Джеремия заказал для нас гондолу, и она уже ждет внизу, на канале Чудес. Так что, синьор Сакариас, просыпайтесь и вставайте, тем более что мы не одни. Моя подруга Забетта решила нанести вам визит. Не надо нас стесняться, мы уже видели все, что можно было увидеть, потому что синьор Сакариас изволит спать голым…
Именно эти слова из целого потока фраз Анны Поцце заставили Захарию все-таки проснуться, и он как ошпаренный выскочил из постели, но ввиду вышеупомянутого обстоятельства немедленно нырнул обратно и натянул одеяло до самого подбородка. Перед ним стояли две красавицы, каждая с тремя лицами. Ближе к нему была незнакомая девушка с обнаженными плечами. Ее щеки были покрыты румянами точно ниже воображаемой линии нос – ухо, что придавало чертам ее лица резкость. У нее за спиной он увидел Анну. У обеих на груди было по две маскарадные маски. У незнакомой девушки Солнце и Луна, а у Анны два страшилища с клювами. Через приоткрытый рот каждой маски виднелся сосок груди, он напоминал кончик высунутого языка или пальца. Захария сразу заметил, что у Забетты соски гораздо крупнее, чем у Анны, и тут же молниеносно нанес ответный удар. Перепоясавшись полотенцем, он выбрался из постели со словами:
– Неужели, Анна, ты не ревнуешь меня к синьорине Забетте? Не боишься, что она может отбить меня у тебя?
Обе девушки расхохотались, а Анна грустно ответила:
– Нет, не боюсь. Забетта, к сожалению, больше не спит с мужчинами…
В гондоле, которую Захария неумело приводил в движение, действуя веслом наобум и вызывая этим у девушек взрывы хохота, они продвигались со скоростью улитки от канала Хризостомо в сторону Гранд-канала. Еще садясь в гондолу, Захария увидел в ней нечто такое, что его чрезвычайно удивило. Это была икона святого Себастьяна.
«Может быть, на дне гондолы в соломенной шляпе лежит и бокал со стихом, который продается?» – подумал Захария и ощупал шляпу. Бокала, разумеется, не было.
Учитывая беспомощность, которую проявил в гребном деле их скьявоне, девушки отказались от мысли попасть на Лидо. Остановились и высадились на площади Дзаниполо, где их спутник повел себя самым удивительным образом.
В центре площади стоял огромный бронзовый всадник. Он был готов пуститься галопом. Захария, который еще не видел изваяния, застыл, словно окаменев от его величественного вида. Шедевр сверкал так, будто только что появился на свет. Руками – в одной повод, другая на шее коня – он словно держал в узде все, окружавшее его. Перед этим чудом Захария простоял несколько мгновений в оцепенении, а потом почувствовал, что его, к сожалению, охватывает уже знакомая паника. Что-то похожее на неожиданный приступ болезни. Рядом с таким великолепием красоты на него напал страх, и он бросился бежать. Так же как бежал тогда, встретившись взглядом с глазами Анны, когда впервые увидел ее на этой же самой площади Святых Иоанна и Павла, бежал он и сейчас от красоты конной статуи, а она галопом преследовала его. Захария был охвачен одновременно и ужасом, и бессилием, он несся вперед, забыв о красавицах с тремя лицами, которых оставил где-то далеко и которые теперь пытались его догнать.
Изумленные спутницы с трудом настигли его в каком-то укромном дворике, где находилась корчма, и принялись успокаивать. Здесь они заказали вина, чтобы привести его в чувство, а потом moleche fritte con polenta, причем Захария понял, что это такое, только тогда, когда перед ним поставили жареного краба с полентой. Слушая колокольный звон с ближайшей церкви, они ели, пили и болтали, и девушки постепенно приходили в себя от потрясения и изумления, в которое повергла их выходка скьявоне.
– Итак, что за новый проект родился у синьора корректора типографии греко-славянских книг? – спросила Анна примирительным тоном.
– Я задумал, – с отсутствующим видом ответил Захария, – один журнал. Или календарь.
Ему тоже хотелось, чтобы происшествие, которого он стыдился, как можно скорее осталось в прошлом.
– И как он будет называться?
– «Альманах», «Журнал», «Сербская пчела», что-нибудь в этом роде. Там было бы всего понемногу, на любой вкус. В качестве введения я написал бы эссе, потом некоторые замечания о языке литературных произведений, потом публикации, касающиеся географии, науки о человеке, педагогики, истории, права, и все это с обзором недавно вышедших книг. Можно было бы поместить какую-нибудь восточную историю, пару-другую сонетов, текст в защиту женщин…
При этих словах обе гостьи Захарии зааплодировали и, сбросив с груди маски, принялись обмахиваться ими как веерами. Смущенный, не зная, куда девать глаза, Захария зачастил:
– Кроме того, там могут быть тексты по домоводству, торговле, ремеслам, архитектуре, музыке и изобразительному искусству, особенно по живописи и резным художествам, точнее – по гравировке на медных листах… Я предложил бы читателям присылать мне описания своих самых занимательных снов…
– И вы бы это печатали? – перебила его синьорина Забетта.
– Да, – ответил он.
– И читатели могли бы читать свои сны в напечатанном виде? Какая прелесть! – воскликнула Забетта. – А у вас уже есть чьи-нибудь сны?
– Да нет, пожалуй.
– Что же вы будете делать в таком случае?
– Не знаю.
– Я знаю, – вмешалась в разговор Анна. – Вам нужно опубликовать свой собственный интересный сон. Можно под чужим именем. Вам в последние ночи снилось что-нибудь необычное?
– Снилось, но это не для печати! – заметил Захария.
– Как так? Знаете что, расскажите-ка нам, а уж мы и решим.
– Что бы вы ни намеревались решить, этот сон не для пересказа, а тем более не для публикации в журнале.
– Немедленно рассказывайте! – закричали девушки в один голос.
– Я видел во сне, что иду по вашему знаменитому мосту, который называется Риальто. Не знаю, кто его строил, Микеланджело, Палладио, да Понте или Сансовино, но он прекрасен. Как вы знаете, по обеим сторонам моста тянутся лавки, есть среди них и книжные. Так вот, мне снилось, что я должен пройти по этому мосту в час, когда там больше всего людей и самое большое движение. Я очень спешил куда-то по важному делу и не успел одеться. Таким образом, на мосту я оказался полуголым: на мне была рубашка, а ниже – ничего.
В этом месте девушки рассмеялись и снова замахали масками словно веерами.
– Почему-то я надеялся, что это обстоятельство окажется не слишком заметным. И в таком виде быстрым шагом пробирался через толпу. Когда я был уже на середине моста, какая-то женщина вдруг выкрикнула: «Maledetto!», правда, я не понял, относилось ли это проклятие именно ко мне. Дело усугубилось тем, что в этой давке, среди локтей, кулаков, грудей, задниц и бедер, и мужских, и женских, у меня встало, и, добравшись до конца моста, я рухнул на камень, поэтому, просыпаясь, испачкал свою матросскую койку в зеленом доме маэстро Джеремии…
Конец истории тоже вызвал взрыв смеха, но Анна резко посерьезнела и прошептала:
– Дорогой мой синьор Сакариас, хотите, я вам кое-что расскажу и об этом сне, и о вашем сегодняшнем бегстве? Вы любой ценой хотите убежать от красоты. В страхе вы бежите от всего, что может очаровать, будто здесь, в Венеции, красота угрожает вам, тогда как нужно понять и принять ее как дар Божий. Вы бежите от красоты в камне: как можно быстрее через прекрасный мост, пусть и нагим! Бронзовый всадник Коллеони, кондотьер республики на площади Дзаниполо привел вас в ужас не потому, что он воин, а потому, что прекрасен! Потому что его создал гений Вероккио. Вы стараетесь держаться подальше от колокольчика на столе в вашей комнате, с помощью которого можно вызвать красавицу Анну Поцце! Вы бежите от любви, чтобы забиться в вашу комнатенку, где, не гася свечей, корпите над книгами, пишете то, что не принесет счастья вам и пользы другим людям. Я не говорю о букварях, учебниках латинского языка и прописях для школьников, это необходимые книги, да и вам, корректору в типографии, надо чем-то зарабатывать себе на хлеб. Но это не принесет вам ни любви, ни здоровья, ни счастья. Вы прекрасно рисуете и умеете сочинять музыку. А Венеция мать художников и мать музыки. Оглянитесь вокруг, но не как корректор славяно-греческой типографии кира Теодосия, или как там она называется, а как художник и композитор. Мы обе сейчас здесь для того, чтобы спасти вас. Чтобы предложить вам нечто другое. Впрочем, делайте выводы сами. Мы пойдем в театр «Новиссимо» на оперу Монтеверди, в «Сан Кассиано» послушать Кавалли и кастратов и Чести в опере «Святые Апостолы»… Не бойтесь красоты! Вы тоже принадлежите к миру искусства. Сегодня вечером мы отправляемся на концерт. И не говорите, что вам в это время нужно писать патриотические стихи, которые невозможно петь, или плачи по вашему отечеству, из-за которых, стоит вам их опубликовать, у вас будут большие неприятности не только с киром Теодосием, но и с самим вашим отечеством, и с церковью, и с цензурой в Вене…
* * *
К звукам церковных колоколов, означавшим, что на Кастелло пять часов после полудня, примешался звук чембало, часто звучавшего в зеленом здании. Это разбудило синьора Захарию от послеобеденного сна. Некоторое время он вслушивался в чембало с удвоенным вниманием знатока и хорошо выспавшегося человека. Тому, кто играл, больше удавался мажор, чем минор, legato было сжатым и белым, а двойные терции – результатом высокого мастерства и длительных упражнений. Ритм был смещен неожиданным образом до границы допустимого. В Лейпциге это называлось rubato: первую ноту незнакомец несколько затягивал, отчего композиция казалась написанной в размере три четверти, а не четыре. А затем молниеносное, словно выпущенное из рогатки presto… Играл, несомненно, мужчина. Захария, правда, заметил, что с исполнителем происходит что-то странное. В некоторых местах, а точнее сказать, в отдельных звуках слышалось нечто похожее на усталость, даже казалось, что пальцы музыканта боятся определенных клавиш на клавиатуре чембало, они как будто запинаются, натыкаясь на них. Захария вслушался внимательнее и понял, что даже может определить, на каких именно клавишах это происходит. Оказалось, на