Сказки для самого себя - де Ренье Анри 4 стр.


Она стояла в своем разорванном и запачканном пеплом платье, закрывавшем ее босую ногу, которою она столкнула возмутивший воду камень. Необычайное любопытство побуждало меня заговорить с этой нечаянной гостьей. Мне казалось, что мне нужно только что-то вспомнить, чтобы услышать то, что она могла мне сказать. Наши судьбы должны были соприкоснуться устами и руками, прежде чем разлучиться для какого то обратного обхода, где они, наконец, встретятся снова в одной из точек их существования. Они были половинами одна другой, и моя печаль могла быть лишь разумением ее молчания.

Да, сын мой, продолжал Гермоген, она со мной заговорила. Она рассказала мне, как она покинула город. Жизнь, какую там вели, была полною болтовни, напыщенной и суетной; сон бесполезен. Бдение не приносило на другой день плодов, и всякий день губил свои скоротечные цветы. Этот город был обширен и многолюден. Его бесчисленные улицы перекрещивались в тысячах изгибов, и все они заканчивались, посредством нескольких улиц, в которые они вливались, большой центральной площадью, выложенной мрамором. Благовонные деревья росли там и сям между расселинами плит и рисовали на них восхитительную тень; там били свежие воды во влажной тишине хрустального воздуха. Но эта площадь была всегда пустынна; было запрещено останавливаться на ней и даже проходить через нее. Там можно было бы грезить под деревьями, пить воду, пребывать в уединении, - а между тем надо было, чтобы толпа беспрерывно блуждала по лабиринту пыльных улиц, между высокими каменными домами с бронзовыми дверями, среди несходных лиц и бесполезных речей. О, печальный город! Там люди безнадежно блуждали в поисках самих себя, - те, по крайней мере, кого не удовлетворяли споры на перекрестках, разглагольствования с высоты межевых столбов, торговля за прилавками или танцы под звуки тамбурина.

Большинство этим довольствовалось. Они шли и возвращались, соединяясь только чтобы заключить сделку или удовлетворить желание. Несколько мудрецов прогуливались там, с зеркалом в руках. Они упорно всматривались в него, пытаясь стать одинокими, но вздорные дети разбивали ударами камней свидетельствующее зеркало, и толпа смеялась тому, что таким путем торжествовал авторитет ее деспотизма...

По мере того, как она говорила, мне казалось, что видение, которое она с отвращением вызывала, утверждалось во мне. Я слышал как бы его отдаленный внутренний гул. Из моего прошлого вставали памятные сходные шумы, и я также повторил, как чужестранка: "Бросим город, бросим суетную и пустую жизнь"...

Она бросила его однажды утром, устав бродить среди пестрой и однообразной толчеи, среди пыли сандалий и пота лиц. Она встретилась в подземном выходе с теми, которые шли извне увеличить число живущих здесь и, выйдя за стены, она услышала, как на дереве поет птица. Гордость от ощущения, что она одна, опьянила ее, и она почувствовала, что растет по мере того, как уединяется.

Ее платье задевало за цветы, и очаровательными дорогами она спустилась к морю. Его окаймляли песчаные берега, розовые на заре, цвета расплавленного золота в полдень, а в сумерки становящиеся лиловыми. О, сумерки первого дня грез! Ее тень на песке говорила ей о том, что она была одна и что остаток ее самой был лишь призраком у ее ног; и в жертву тени своей принесла она вечером, бросив в море, драгоценные камни своего ожерелья, которые звякали друг о друга мелодичнее, чем слезы. Ее ожерелье было составлено из трех родов камней, которые были между собою равны, подбор же их был бесценен. И всю ночь была звезда над морем, до самого утра была звезда над морем!

Но еще более применил я к себе рассказ чужестранки о том, как сатиры и фавны ограбили ее и оставили нагую в лесу. Я понял, что ее действия и судьбы изображали каждую из моих мыслей. Я понял, как я внутренне жил эмблемами ее приключений. Это от них возникала моя печаль.

Сатиры сначала окружили ее, танцуя. Высокие цветущие травы скрывали их до половины туловища, и животная природа их топтала ногами, меж тем как руки их предлагали гроздья винограда, плоды и благовонные яблоки; но их руки скоро осмелели.

С тех пор она жила, блуждая, вся занятая таинственной и безнадежной задачей: в поисках волшебного напитка, который создал бы души для волосатых тел бродячих козловакхов. Она поднимала своими хрупкими руками огромные камни и вместо бальзама или талисмана там спали жабы или загнившие воды; змеи скользили между сухими листьями, и орланы вылупливались из яиц, где она предполагала павлинов или голубок; яд закипал, когда она готовила целительный напиток.

- Сын мой, - сказал мне Гермоген, - я узнал, наконец, происхождение и сущность моей тоски, благодаря всему тому, что рассказала мне чужестранка. Нужен был ее приход ко мне, чтобы я познал чрез нее мое ничтожество. Оно показалось мне огромным и смутным, я нашел его чрезмерным, но, рассмотрев его лучше, я признал, что заслужил его.

Однажды потеряв себя, больше себя не находишь, и любовь не возвращает нас самим себе. Почему не был я одним из тех предусмотрительных мудрецов, которые в городе шли, неся в руке зеркало, чтобы попытаться быть одними лицом к лицу с самим собой, ибо надо жить в присутствии самих себя!

Таков был рассказ господина моего Гермогена о встрече его с чужестранкой. Он почерпнул из нее любопытные уроки, потому что ум у него был рассудительный, но он любил оживлять свои мысли аллегориями. Быть может, он хотел более меня поразить? примешав басню к своему наставлению.

Его нравоучение было тонким и, конечно, осталось не бесплодным, потому что я воскликнул: "Счастливы те, кто, как Гермоген, благодаря посредничеству сна, встречают себя на жизненном пути, но еще счастливее те, кто никогда с собой не расставался и кому их собственное присутствие заменило целый мир!"

Ночь пришла; лошадь моя ступала по сухим листьям и спотыкалась о пни. Я не знал, как найти выход из леса, и я искал по звездам, между деревьями, путь зари.

РАССКАЗ ДАМЫ СЕМИ ЗЕРКАЛ

Жану де Тинану

Дряхлая старость моего отца длилась годы. Его затылок трясся, плечи его сгорбились. Мало помалу он совсем согнулся. Его ноги дрожали. Он угасал.

Однако каждый день он выходил один в сад. Его шаги влачились по камешкам площадок, по плитам террас, по гравию дорожек. Его можно было видеть в глубине аллей, крошечного и сморщенного, в ермолке из тонкого сукна и в просторном шелковом плаще на меху, прокалывающего концом своей длинной трости упавший лист, или, возле цветников, поднимающего мимоходом стебель какого-нибудь цветка.

Он медленно совершал обход вокруг бассейнов. Там были бассейны четырехугольные с бордюром из розового порфира; круглые, окаймленные яшмой оливкового цвета; также овальные, с каймой из голубоватого мрамора. Самый большой был окружен брешианским мрамором в крапинках, и в нем скользили золотые отсветы линей. Другие бассейны хранили в себе красных сазанов, карпов и странные сине-зеленых рыб.

Однажды отец мой оказался не в силах выйти па свою обычную прогулку. Его посадили в большое кресло рыжей кожи и стали катать перед окном. Колесики скрипели по квадратам мозаики, и старик долго рассматривал обширную перспективу садов и вод. Солнце, алея, заходило над монументальной позолотой ноября. Парк казался неприкосновенным и кратковременным зданием из воды и деревьев. Порою лист падал в один из бассейнов, на песок аллеи, на балюстраду террасы; один из них, влекомый легким ветром, прижал к голому стеклу свое крыло ободранной птицы, и в эту же минуту летучая мышь оцарапала своим угловатым полетом потемневшее небо.

Когда настали сумерки, больной медленно вздохнул. Снаружи, в ближней аллее, слышны были шаги; черный лебедь бил плавниками потемневшую воду бассейна; сорока, стрекоча, слетела с дерева и села, подпрыгивая, на край вазы; собака хрипло выла в конуре. В комнате, большой молчаливый шкаф глухо затрещал своим скелетом из черного дерева и слоновой кости, и ремень бича с роговой ручкой, положенного па стул, размотался и свесился до паркета. Из старой груди не вылетало более дыхания; голова склонилась на руки, сложенные на черепаховой табакерке. Отец мой был мертв.

В течение всей зимы я жила в судорожном оцепенении этого траура. Мое одиночество окостенело в молчании и сожалении. Дни текли. Я проводила их в тщательном внимании к этому горестному воспоминанию. Время шло, но ничто не могло рассеять моей мучительной и погребальной грезы. Только приближение весны пробудило меня от самой себя, и я начала замечать, что меня окружали странности, превосходившие то, что мне о них сообщали.

Как если бы присутствие отца внушало вокруг себя живым существам и вещам известное поведение, - результаты его исчезновения сразу сказались на окружающем. Все распалось. Невидимые скрепы треснули в каком-то тайном смешении. Самые старинные слуги умерли один за другим. Лошади в конюшнях почти все погибли; старых гончих собак находили застывшими навсегда, с остеклевшими глазами и мордами, спрятанными между мохнатых лап. Замок разрушался; кровли разваливались; фундаменты оседали; деревья в парке валились, загораживая аллеи, обламывая букс; от мороза раскололся камень водоемов; одна статуя упала навзничь, и я очутилась в непривычном одиночестве пустого жилища и разрушенных садов, словно пробудившись после векового сна, как в сказке.

Весна пришла с тихими и ранними ливнями, с сильными ветрами, которые потрясали закрытые окна. Одно из них распахнулось от наружного толчка. Запах земли и цветов проник душным порывом. Окно било крылом, как птица. На стене затрепетала обивка с мифологическими сценами. Фонтаны на гобеленах заколебались, и морщина материи заставила неожиданно улыбнуться тканых нимф и усмехнуться шерстяные лица сатиров. Я медленно дышала и выдыхала всю усталость зимы; моя онемевшая молодость встрепенулась, и я спустилась по лестнице террасы, чтобы пройтись по саду.

Он был чуден в своей весенней силе, и каждый день, час за часом, я присутствовала при расцветании его красоты. Листья густели на верхушках деревьев; золотые плавники линей шевелили поднявшуюся воду бассейнов; голубоватые карпы кружились вокруг позеленевшей бронзовой фигуры, которая в центре извивала в металле стройность своего сладострастного изгиба; жирный мох взбирался по гладким ногам статуй и прятался в тайниках их мраморного тела; растрескавшиеся пьедесталы герм украсились гирляндами, и пустые глаза голов забархатились тенистым взглядом; птицы перелетали с дерева на дерево, и сложное очарование весны слилось в один аккорд с красотою лета.

Мало помалу юная лазурь неба потемнела и тяжело повисла над простором парка, над строгой тревогой листвы, над осторожной мечтой вод. Волна иссякших водоемов сочилась капля за каплей в молчании. Со дна бассейна поднялись на поверхность высокие многолетние травы и обвились вокруг одиноких водяных цветов; цветники захватили часть дорожек; ветви деревьев сплелись над аллеями; зеленые ящерицы ползли по теплой балюстраде террас, и отовсюду поднимался тяжелый запах растительности. Некая преизобильная жизнь одушевила беспорядочный сад. Стволы скручивались почти как человеческие фигуры. Появились зайцы; кролики плодились; лисицы показывали свои тонкие мордочки, свою косую поступь и султаны своих хвостов; олени целились своими рогами. Старые сторожа, умершие или параличные, не истребляли больше гадов, безвредных или губительных. Зима разбила ограды, отделявшие сады от окружающей местности, необычайно лесистой, выбранной моим отцом именно по причине ее пустынности, обеспечивавшей пустынность его уединения. Она окружала его твердыней огромных деревьев, невозделанных земель, незнакомых мест.

Я блуждала по аллеям. Лето пылало; тень моя на солнце была так черна, что казалось предо мною был вырыт силуэт моей фигуры; трава на аллеях доходила мне до пояса; насекомые жужжали; стрекозы своими отражениями ласкали опаловую воду. Ни малейшего ветерка; и в неподвижности своего оцепенения, или в позе ожидания, вещи, казалось, жили внутренней жизнью. День сжигал свою красоту вплоть до глухого тления заката. Каждый день, оказывался все более жарким, и в медленных сумерках замирал конец его душной истомы.

Какая-то слабость овладела мной: я ходила медленнее; я спрашивала у дорог, куда мне направиться, в какую сторону свернуть; томительные круглые площадки останавливали меня в центре своих излучин, и, не идя дальше, я возвращалась назад.

Однажды я блуждала целый день и, сев возле бассейна, я стала рассматривать в зазеленевшей и полной рыб воде смутные медузьи лики, которые там чернелись рябью и змеиными волосами трав: текучие горгоно-ликие медали, еле улавливаемые и расплывающиеся, бронзированные отблесками грозных и беглых зеленовато-золотых сумерек. Статуи глубже внедрялись в уголках среди букса. Молчание прижалось устами к устам парализованного эха. Вдруг издалека, очень издалека, где-то там, прозвучал гортанный крик, смягченный расстоянием до степени тонкого, почти внутри ощущаемого звука, крик звериный и в то же время сказочный. Это было нечто отдаленное и необычайное, как бы пришедшее из глубины веков. Я слушала. Ничего больше; лист незаметно шевелился на верхушке дерева; вода сочилась капля за каплей чрез трещину бассейна и увлажняла кругом песок; ночь спускалась; и мне показалось, что кто-то смеется позади меня.

На другой день, в тот же самый час, крик повторился уже более отчетливый, и я слышала его затем почти каждый день; он приближался. На целую неделю он умолк, как вдруг опять разразился, грозный и потрясающий, совсем рядом со мной, сопровождаемый шумным галопом; было еще светло, и я увидела наклонившийся над кустарником торс нагого человека и лошадиную ногу, бившую копытом аллею. Все исчезло, и я услышала в своем вспоминании необычайный голос, казалось, соединявший в своей двойственности смех и ржание.

Кентавр спокойно ступал по аллее. Я посторонилась, чтобы дать ему пройти; он прошел мимо, храпя; в сумерках я различала его пятнистый лошадиный круп и человеческий торс; на его бородатой голове был венок из плюща с красными ягодками; он держал в руке узловатый тирс, оканчивающийся сосновой шишкой; стук его иноходи заглушался в высокой траве; он обернулся и исчез. Еще, в другой раз, я увидела его, пьющего из бассейна: капельки воды покрывали жемчужинами его рыжую гриву; и в этот же день к вечеру я встретила фавна: его ноги, обросшие желтою шерстью, были скрещены; маленькие рожки заострялись над его низким лбом; он сидел на цоколе статуи, упавшей зимою, и с сухим шумом постукивал своими козлиными копытами одно о другое.

Я видела также нимф, живших в источниках и бассейнах. Они высовывали из воды свои голубоватые бюсты и снова погружались в нее при моем приближении; некоторые из них играли на краю бассейна водорослями и рыбами. На мраморе были видны следы их влажных ног.

Мало помалу, как если бы присутствие кентавра оживило древнее сказочное население, парк незаметно наполнился необычайными существами. Сначала они недоверчиво прятались, завидев меня. Фавны проворно убегали, и я находила на примятой траве, где они сидели, только тростниковые флейты, надкушенные плоды и початые медовые соты. Вода бассейнов быстро покрывала плечи нимф, и я угадывала их только по водяной ряби в том месте, где они нырнули, и по их волосам, подымающимся со дна среди трав. Они следили за моим приближением, прикрыв своими маленькими руками глаза, чтобы лучше видеть, с уже обсохшей кожей, но с мокрыми еще волосами.

Другие также осмелели; они кружились возле меня или следовали за мной издали; однажды утром я даже нашла одного сатира лежащим на ступеньках террасы; пчелы жужжали над его мохнатой кожей; он казался огромным и только притворялся, что спит, потому что, когда я проходила, он схватил волосатой рукой край моего платья; я вырвалась и убежала.

С этих пор я больше не выходила и оставалась в пустом замке. Чрезмерная жара этого ужасного лета оказалась роковой для моих последних старых слуг. Еще несколько из них умерло. Оставшиеся в живых блуждали как тени; мое одиночество возросло от их потери, и моя праздность увеличивалась от их отсутствия. Просторные залы дома пробуждались под моими шагами, и я жила то в одной из них, то в другой. Мой отец собрал в них пышные диковины: его вкусу отвечали редкие и любопытные предметы. Гобелены одевали стены; люстры свешивали с потолка свой сверкающий как молнии хрусталь; мраморные и бронзовые статуи стояли на постаментах тщательной работы; приземистые ножки высоких золотых консолей сжимали на паркете свои четверные львиные когти; вазы из матового или прозрачного вещества вытягивали жилки своих шеек или надували свое просторное брюшко; ценные материи наполняли шкафы с черепаховыми или медными дверцами. Груды содержимого их ломились наружу. Это были сине-зеленые или винного цвета шелка, затканные водорослями и вышитые гроздьями, мохнатый бархат, морщинистый муар, бледные атласы, блестящие, как омытая кожа, прозрачные ткани, подобные туману или солнцу.

Назад Дальше