Гражданин убегающий - Маканин Владимир Семенович 3 стр.


— Заткнись.

Витюрка вмешался:

— Да бросьте лаяться на новом месте.

— Но, Витя, мы же по душам поговорили. И бутылку с ним выпили…

Витюрка остался рассудительным:

— Если уж мы будем лаяться, что будет?.. Вы заметили: здесь одни сопляки вокруг — нас только трое взрослых.

— Почему трое?.. А поварихи? — и Павел Алексеевич кивнул в сторону Томилина.

— Издеваешься! — Томилин, взвизгнув, кинулся с кулаками.

Павел Алексеевич несильно оттолкнул, а оступившийся Томилин потерял равновесие и плюхнулся на собственную кровать. Те двое засмеялись, а Томилин затравленно вскрикнул. Он вскрикнул тонко, как осенняя чайка. Место было новое, и кровать была новая, но жизнь старая; суровые и деревянные приятели так и остались суровыми и деревянными — не понимали его. Именно от бессилия, от невозможности понять их и объяснить им себя Томилин ткнулся в подушку лицом, вцепился в нее руками и заплакал, нервный и слабый человек.

Павел Алексеевич, усмехнувшийся и мигнувший Витюрке: проследи, мол, за нашим чудиком, отправился «потоптаться на стройке», однако, вскинув от подушки злое, заплаканное лицо, Томилин успел крикнуть вслед:

— Издеваешься? Людей гонишь?.. Погоди — скоро сам побежишь…

И еще крикнул:

— Сам без оглядки помчишься… В пятой комнате парень уж больно личиком на тебя смахивает, не сынок ли твой?

Павел Алексеевич был в дверях, уже закрывал за собой дверь, но и в еле заметную сжимающуюся дверную щель слова протиснулись и нагнали, сердце екнуло. Сыновья преследовали Павла Алексеевича куда злее, чем женщины.

Спокойствия ради, а также учитывая, что всегда лучше знать, чем не знать, Павел Алексеевич, конечно, уже не мог не зайти в пятую комнату. Он шел по коридору — глядел в окна с правой стороны. Он шел, и сердце скисало, как, вероятно, скисало оно у Томилина, когда тот уткнулся лицом в подушку. Он почувствовал себя пустым. Усть-Тура, давно забытая и потому вроде бы новая, диковатая, разом потеряла свою новизну.

— Можно? — Павел Алексеевич толкнул дверь. Парень был один, валялся в сапогах на кровати.

Валявшийся не был сыном Павла Алексеевича, это было видно. Но его соседи по комнате дружно отсутствовали, что и настораживало, так как сыновья обычно держались вместе и преследовали Павла Алексеевича стаей. Помедлив в дверях, Павел Алексеевич на всякий случай спросил — что-то нужно было спросить:

— У вас тут свободной койки нет?

— Нет. Занято.

Павел Алексеевич еще спросил:

— А кто здесь поселился?

— Не знаю.

— А сам откуда?

— Чего тебе надо, дядя? — грубо рявкнул тот. — Чего ты такой любопытный?

— Да так.

— А то ведь я за «так» и вломить могу.

Парень был не в духе.

Павел Алексеевич пошел на стройку — дорога была скверная, а подвозы еще хуже. Зато карьер, где брали глину для кирпича, обнаружился почти рядом. Ели застыли. Летом смиришься с чем угодно, и с плохими дорогами тоже. Скопившееся тепло дня просилось в душу, хотелось расслабиться. Верхний, верховой ветер, ровный и сильный, не издерганный сменой гор и долин, не порывистый, налегал на макушки деревьев, топорща иглы, — там начиналось натяжение, от которого дерево мало-помалу гнулось, пружинило, а ближе к комлю, недвижное, как колонна, огромное, дерево начинало звенеть дрожью, петь.

Но расслабиться не удалось: помешали. Возле Павла Алексеевича (заметив, что на стройке человек кружит в задумчивости, и быстренько смекнув) появились и теперь вышагивали рядом три девчушки в перемазанных и перелатанных джинсах, пошептались, похихикали и, наконец осмелев, стали напрашиваться: «Товарищ бригадир, как вас зовут?.. Товарищ бригадир, не возьмете ли нас?» — а Павел Алексеевич ответил им, недовольства не пряча: бригада укомплектована, да, полностью. (Нужнее были мужчины, этих горожанок он всегда найдет.) Девчушки еще сильнее заулыбались и засверкали глазами, девчушки на ходу закурили; зная свое просительное дело, они не отставали:

— Ну товарищ бригадир, ну не будьте сукой… Ну никто же нас не берет!.. Мы работать хотим. Мы знаете откуда приехали!..

Павел Алексеевич знал, откуда они приехали, или почти знал.

— Идите на кухню.

— Были. Там занято все. Тетки нас лопатами прогнали…

Девчушки приотстали, но все еще шли.

Обойдя карьер, Павел Алексеевич уже возвращался, вокруг притихло, и тут сердце Павла Алексеевича, поплыв, екнуло второй раз, — у зеленой стены ельника, камень камнем, как будто он стоял здесь и осенью, и зимой, и в весеннюю грязь, возник Василий.

— Здорово, батя! — Василий стал заметно плечистее, здоровее, а лицо сделалось квадратным, как у его матери якутки. В глазах еще была, теплилась детскость, но никакой детскости не было в том, как он стоял. Он не переминался с ноги на ногу. Он стоял как каменный столб. Каким следом он разыскал Павла Алексеевича, было неясно, но было ясно, что разыскал и что очень этим доволен.

Целоваться он не лез — пожал руку. И с ходу грубовато сказал:

— Я на мели, батя, дай-ка для разбега деньжат.

Привычка упрощала, не первый раз Василий ловил Павла Алексеевича и не первый раз выбирал у него деньги. Дело было из налаженных: он выбирал сколько мог, а мог он много, и надо было бы озлиться однажды, обрубить и пресечь, однако и Павел Алексеевич не всегда и не все мог обрубить и пресечь. Своя слабинка, все более определяющаяся и обнаруживающаяся с годами, отыщется у всякого. Мало чего в жизни Павел Алексеевич конфузился или стеснялся, как конфузился и стеснялся рыщущих за ним следом сынков. Даже не конфузился, нет, однако делалось ему от их неунывающего вида тоскливо и муторно, — сложное чувство. Когда-то он платил алименты, теперь он платил неизвестно что.

— Держи.

Павел Алексеевич дал ему пока двадцать рублей: знал, что начало — это начало. Василий тоже знал.

— Маловато, батя. Мог бы дать больше, а?

И он тут же начал валять ваньку:

— Я, батя, хочу быть таким же романтиком, как ты. Настоящим таежником! — Он обернулся к нагнавшим их девчушкам. Он любил, чтобы слушали. Как и всегда, он приобщил окружавших к своему полуглумливому трепу. — Ну-ка поглядите, какой у меня папаша! Вот вам таежник! Настоящий! А ведь еще ничего мужик, а?

Он засмеялся:

— Однако держите с ним ухо востро… Знаете, сколько он нас наплодил!

— Я ведь дал тебе денег, — криво усмехнулся Павел Алексеевич, — заткнись же, ей-богу.

— … Однако очень мне хочется быть романтиком, как ты! — не умолкал Василий. Отчасти и впрямь восхищаясь отцом, вскрикивая, хлопая себя ладонью по ляжке, он перечислял, сколько исхожено рек и гор (Урадная, Борзунь, Серебрянка, Усаяк — когда-то Павел Алексеевич перечислял их маленькому Василию и его неморгающей матери, теперь, спустя много лет, слова возвращались), Василий перечислял, Василий с жаром рассказывал, как много бродяжил Павел Алексеевич, какую носил с собой коллекцию камней, алтайских амулетов, старинных гребней, монет, вывороченных вместе с землей тупым ножом бульдозера; захлебываясь в болтовне, Василий умолчал лишь о том, что все амулеты и камни давным-давно растерялись и растаяли вместе с молодыми годами Павла Алексеевича, и теперь взамен растерянного ничего не было, как не было ничего взамен молодости. — Я тоже буду таким, как папаша! — закончил Василий.

Девчушки в латаных джинсах захихикали. Они так и держались стайкой. Игривые, они не забыли цель и, едва дождавшись, когда Василий замолк, вновь заулыбались Павлу Алексеевичу, заговорили наперебой:

— Мы вас любим, Павел Алексеевич, — к нам приходите в гости, мы в восьмой комнате.

— Приходите в восьмую, мы вас чаем напоим с вареньем, а вы нас в бригаду возьмете!

Щебеча, они смелели. Они все больше оживлялись, смеялись, и едва ли они разделяли, чтобы властвовать, когда косились на Василия.

— Приходите, — сказала рослая, — к нам в восьмую и влюбляйтесь, в кого хотите влюбляйтесь, не из пугливых мы, а вот сынка вашего с собой, пожалуй, не приводите, мешать будет, болтун…

— Сынок-то грубоват, — добавила самая маленькая из них и самая беленькая. — И не породистый. Куда хуже отца!

— Ну, вы! — взревел Василий, любивший покуражиться, но над собой насмешек не терпевший. — Ну вы, хохотушки! Вы сначала узнайте, не ваш ли он, однако, отец, не с папашей ли в жмурки играете!

— Дурачок!

— Какой он глупый!..

Павел Алексеевич молчал.

Балагуря, сошли с дороги и свернули к общежитию. Там стоял Георгий — он караулил Павла Алексеевича надежности ради у самого входа, и, конечно, Павел Алексеевич заметил и узнал его сразу, как замечают и узнают ожидаемое.

— Вот он, веду! — заорал Василий брату издали. Они были от разных матерей, но они часто и охотно держались вместе, когда им нужны были деньги.

— Молодец, Васька! — с расстояния и весело закричал Георгий. — Привет, отец. Потрясем мы тебя маленько — ты уж нас извини.

— Да я уж потряс его для начала — пусть в себя придет.

И оба захохотали.

Подошли к общежитию — на крыльцо спешно вышел, выскочил Томилин в сморщенном и слежавшемся пиджаке: бедняга не был злопамятен и уже терзался, что накликал Павлу Алексеевичу появление его бедовых сынков. Жестом он показывал: я, мол, не виноват. Те приостановились. Закурили. Василий и Георгий, не теряя и не расплескивая веселых минут, заигрывали с девчушками: они говорили, не выпить ли им вместе, сейчас же. В приманку они обещали, что Павел Алексеевич примет девушек в бригаду, непременно, и сегодня же примет! И как это он может отказать, если они, сыны, этого пустяка пожелают!

— Да мы его сейчас за жабры возьмем, — распинался Георгий, — — как это он таких красоток не примет?!

Василий уже подмигивал им, полукровка, он сделался вдруг красивым, он улыбался и вторил:

— Мы можем!.. Мы все можем!

Томилин прошелестел негромко и ядовито Павлу Алексеевичу: «Ну как?» — он понимал, что тому несладко, но теперь можно было понять больше: ему, Томилину, тоже будет несладко, пока жизнерадостные вымогатели не улетят, пока он не увидит эти рубленые лица через плексигласовое стекло вертолета. «Ну как, Павел?» — еще раз спросил он, теперь уже готовый сочувствовать.

— Хреново, — сказал Павел Алексеевич.

Глаза Томилина вмиг налились жалостью, голос дрогнул:

— А ты думал, Павел, только мне бывает хреново.

— Ничего я не думал.

— Павел…

Но Павел Алексеевич, перебив, произнес почти шепотом:

— Вот что. Перескажи Витюрке, что я подамся через плато на восток — как можно восточнее.

Томилин кивнул. И спросил:

— А мы?

— Решайте сами… Если хотите со мной, еще день-два повертитесь здесь, но на работу не устраивайтесь, понял?

Георгий тем временем успел сбегать за бутылками, ларек чернел в двух шагах; Георгий разливал по стаканам розовый с пузырями портвейн и, как бы продолжая треп Василия (тот уже несколько выговорился), рассказывал всякую живописную мелочишку из жизни отца-таежника:

— А я был совсем махонький. И папаша, прежде чем смыться, пригладил мне чубчик. «Сынок, не осуждай меня — я люблю тайгу и свободу» — так он говорил. Тайга, мол, зовет. Когда, мол, вырастешь, поймешь и простишь.

— Про тайгу и мне говорил, — важно и с весом уже высказавшегося подтвердил Василий.

— Во-от, — продолжал рассказ Георгий. — И заметьте, девушки, говорились эти слова в самое разное время. В самых разных городишках. Детям от самых разных матерей — вот это таежник!

— А как же вы познакомились? — спрашивали девчушки.

— С Васькой? Чистая случайность…

И, промочив горло портвейном, Георгий вновь рассказывал. Василий поглаживал молодые усы.

Что и говорить, его мальчики. По-своему любя Павла Алексеевича, они тем сильнее старались на людях поносить его, ерничая и выставляя себя и одновременно красуясь в общепонятной роли брошенных когда-то детей. В праздники или выходные дни, как только было настроение и не было денег, они пристраивались к вертолетчикам и начинали его разыскивать. Привыкшие к сравнительно близкому его существованию, они не спеша искали его и — находили.

— … Ты куда это, Пал Алексеевич?

— Ладно, ладно. — Павел Алексеевич хлопнул Георгия по каменному плечу. — Болтайте про отца дальше, а отцу надо подумать о работягах.

И с несколько нарочитым вздохом, тяжела, мол, бригадирская кепка, Павел Алексеевич втиснулся в дверь общежития, оставив на крыльце и сынков и всех прочих.

Он быстро вошел в комнату. На столе стояли три пустые бутылки. Витюрка, блаженно полуоткрыв рот, сидел, склонившись к гитаре, тонкая счастливая нить слюны сползала на струны: он спал. Говорить что-либо сейчас ему было бесполезно, и Павел Алексеевич не стал тратить малого своего времени.

Павел Алексеевич легко и даже как-то молодо прихватил вещи — он их еще не разбирал, только и вынул теплые носки, взамен промокших. Носки Павел Алексеевич сунул в карман. Он вылез через окно, там сразу начиналась тайга, и уже со второго шага он ступил в прелую чащу.

Он шел быстрым, привычно прихрамывающим шагом. Завтра же с похмелья Василий и Георгий для начала будут ему плакаться на матерей, которые в детстве их не любили, не пускали в кино («Про меня ни гугу, а сама замуж норовит!») — и завтра же, опохмелившись, они будут рваться на охоту и просить Павла Алексеевича купить или добыть им патроны. Они будут клянчить на патроны, на ружьецо, будут гулять с девчонками, пить, спаивать, а когда попадутся на глаза начальнику стройки и тот скажет — убирайтесь! — вновь сгодится расцвеченный рассказ про отца-таежника, про отца-беглеца; не моргнув, они прилгут, что прибыли сюда, чтобы трудиться, чтобы устроиться в бригаду Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич, отец родной, их, мол, не берет. Тут они особенно будут грубы, лживы и безжалостны. Начальник кликнет Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич, опытом зная, чего его сыны стоят в строительной работе, пустится в долгое, и тяжкое, и пошлое объяснение, начальник, впрочем, быстро возьмет сторону отца, чутко отличая подонка, который хотя бы умеет вкалывать, от нормальных и честных парней, которые вкалывать, однако, не умеют, и опять скажет им — убирайтесь! — и, уже притихнув, собрав рюкзаки, они будут клянчить и выдергивать у Павла Алексеевича последние рубли. Но и тогда улетят не сразу… Павел Алексеевич, невидный, шел, держась опушки, лесом, чтобы к вертолетной площадке выйти как выскочить.

Слегка завалив винты на левую сторону, сидели два вертолета, один тарахтел — повезло! — и Павел Алексеевич, прихрамывая сильнее обычного, заспешил напрямик через взлетный зеленый выкос. Но спохватился. Человек шесть пассажиров, что вышли из вертолета, уходили по тропе от Павла Алексеевича, и среди них, замыкающей и последней, — молодая женская фигурка. Она могла оглянуться. Могла оказаться Олей, и Павел Алексеевич живо представил, как Оля оглядывается, затем быстро идет к нему: «А вот и я!» — гордая и взвинченная своей взрослой небанальной любовью. Вот она вся — стоит в шаге от него, независимо помахивает чемоданчиком и смеется молодыми глазами.

Переждать нетрудно. Павел Алексеевич закурил, пять минут — это пять минут. И чтобы в будущем не пугало это обилие любви, которое будто бы присуще всякой женщине. Мужики с рюкзаками уже скрылись. Оля, если это Оля, шла сейчас по тропке, минуя открытое пространство; и вот-вот она скроется, исчезнув в мелколесье, как должна разом исчезнуть молодая длинноногая фигурка женщины с легким чемоданчиком в руке.

Павел Алексеевич подошел к вертолетчику.

— А-а, Павел Алексеевич, здравствуйте, куда путь держим?

— Подальше.

Вертолетчик рассмеялся: это, мол, я и сам знаю. Они все его знали.

— … До старой базы лечу.

— А за плато не махнем?

— Не дотянем, Павел Алексеевич, что вы!

— Добрось тогда до базы, а там, даст бог, я на другой перелезу.

Вертолетчик присвистнул:

— И на третий придется… Теперть вкруговую, это далеко. И ведь скучно — туда вертолеты раз в полгода летают.

— Меня устраивает.

Назад Дальше