— Что? — переспросил он.
— Ну, везет (вязет) тебе, Борисыч, что задешево, хороший дом, крепкий, крыша не текет, он как въехал, сам ее починил, крышу, и я его еще спрашиваю, как крыша-то, не текет, он говорит, нет, Бабакатя, не текет больше, Пална шифер покупала еще при Брежневе, тогда плохо не делали…
Каждый информационный кластер она дублировала, словно бы обкатывая его и тем самым утверждая прочнее в сознании собеседника, он давно замечал уже за Homo Unreflectus такую особенность.
— Да, — он поморщился, радуясь, что в сумерках его гримаса не видна. От удерживаемого раздражения у него началось что-то вроде зуда, — да, наверное. Не делали. Так я пошел, Бабакатя. Спички в следующий раз уже.
— К жене молодой торопишься, — сказала Бабакатя сладенько.
Джулька наверняка сделает яичницу, потому что это быстро, к тому же ей хочется доказать ему, что яички из-под курочки вкуснее и полезнее, чем те, которые продаются в «Алых парусах», хотя те, которые в «Алых парусах», дешевле в два раза, правда, они не такие свежие, потому что из-под фабричных кур, а их неизвестно чем кормят, какой заразный способ мышления, это ж надо!
А яичницу я на самом деле не люблю. И Джулька ее не умеет жарить.
Она вообще мало что умеет жарить, если честно.
— Ленивая она у тебя, — проницательно сказала Бабакатя, — Все они молодые, теперь ленивые. Вот я, пока мой был жив, как придет, я ему сразу горяченькое. И супчик, и вермишельку. И котлетку.
У Бабыкати был когда-то какой-то «мой», надо же. Жизнь все-таки удивительная штука.
— Я пошел, Бабакатя, — повторил он, — спокойной ночи.
Запах неизвестного ему мокрого растения накатывал волнами из угасающих сумерек.
— И скажи ей, чтобы на закате не спала. Нельзя.
— Почему это?
— Умом тронется, — сурово сказала Бабакатя,
— Это еще почему?
— Мозг оно высасываеть, когда на закате спять.
Закат, думал он, шлепая по раскисшей тропинке и задевая плечом мокрые глянцевые ветки, лезущие через серые изгороди буйных ничьих садов, время мистическое, граничное, прореха между днем и ночью. Тысячи поколений смотрели, как закатывается старое солнце, а хрен его знает, взойдет ли новое.
Из чердачного окна смотрело черное толстое дуло. Он вздрогнул и остановился. Потом в дуле влажно блеснуло, словно бы пузырь слюны в кругло раскрытом рту, и он понял, что это раструб школьного телескопа.
— Добрый вечер, дядя Коля!
Он еще в кампусе приучился здороваться со знакомыми и незнакомыми. Кампус, в сущности, тоже деревня. Или наоборот, деревня — это тоже кампус.
Он, впрочем, не совсем был уверен, что здоровается с дядей Колей, поскольку окошко было темным, а дядя Коля плохо связывался в его сознании с телескопом, даже школьным.
Дядя Коля, тем не менее, отозвался.
— Ты не думай, Борисыч. Если нужно, я отдам.
— Вы о чем? — не понял он.
— Да телескоп этот. Эти, которые до вас жили, съехали, я смотрю, он во дворе стоит. Я подумал, непорядок, что во дворе.
— Ничего, дядя Коля. Нам не нужен телескоп. Пользуйтесь на здоровье.
— И то правда, — согласился дядя Коля из темноты, — зачем молодоженам телескоп?
Ему почудилась в дядиколином голосе чуть заметная издевка, словно бы говорил не дядя Коля, а кто-то другой, ехидный и злой, и очень умный и хитрый, только притворяющийся для порядка безобидным дядей Колей. Кстати, а ему сколько лет? Ровесник Бабыкати? Старше? Младше? Его ровесник?
А откуда известно, что там, наверху действительно этот самый дядя Коля? Не видно же ничего.
Самому стало неловко, что думает такие глупости.
Потому спросил как бы в шутку:
— Инопланетян высматриваете?
— Инопланетян? — бледное пятно в чердачном окне чуть качнулось. — Зачем? Кому они нужны? Тут, Борисыч, инопланетяне уже у всех вот как. Нет, я вон ту наблюдаю. Вон, висит.
Звезда водрузила себя на черную верхушку ели, точно рождественская елочная игрушка.
В колеблющемся, прогретом за день воздухе, что поднимался от земли, ему показалось, что она шевелит лучами, словно щупальцами.
— Красивая, — сказал он на всякий случай, — это что, Вега?
Кроме Веги он помнил еще несколько звездных имен, все почему-то на «А». Альтаир, Альдебаран, Антарес…
— Какая еще, на хрен, Вега? — обиделся дядя Коля. — Это Ригель.
— Красивая, — повторил он, — и название красивое.
— Бело-голубой сверхгигант, — похвастался дядя Коля, — скоро взорвется на хрен.
— Ну, наверное, еще не скоро. Я имею в виду, применительно к истории человечества.
— Вот-вот взорвется, — веско повторил дядя Коля, — я читал. Они, когда взрываются, сбрасывают оболочку. И она все расширяется, расширяется. И, когда до Земли доберется, мы тут все на хрен сгорим, слышь? Может, уже взорвалась, просто мы еще не знаем. Но скоро узнаем. Ригель на расстоянии тыща световых лет от солнца, даже меньше. Так что я вот стою, мониторю.
— На наш век хватит? — осторожно предположил он.
— Может не хватить, — сухо сказал дядя Коля, — так не нужен тебе этот телескоп, Борисыч?
— Нет, — он покачал головой, хотя в темноте этого дядя Коля видеть не мог.
— А раз не нужен, ты, Борисыч, иди. Не мешай мониторить.
— Если я поеду в Чмутово, что-нибудь взять для вас, дядя Коля?
— Так сегодня ездил уже, — флегматично отозвался сверху дядя Коля, — что ж не спросил-то?
— Ну, на будущее.
— Будущего — сказал дядя Коля, — у нас нет.
* * *
— Тебе не понравилось? — огорчилась Джулька.
— Нет, почему. Очень вкусно.
У яичницы были ломкие коричневатые края, фестончиками.
Джулька смотрела, поэтому он подобрал остаток желтка тяжелым серым хлебом. Хлеб был почти как при Андропове. Или при Брежневе.
— Правда, лучше, чем из супермаркета?
— Гораздо, — сказал он.
Положил тарелку в помятый алюминиевый таз, прыснул «Фэйри», ополоснул. Аккуратно ладонью смел крошки с потертой клеенки, стряхнул в мусорное ведро. Чугунная сковородка, в которой Джулька жарила яичницу, так и осталась на конфорке, и теперь распространяла запах горелого.
Он помедлил, ухватил сковородку за скользкую ручку и вынес на крыльцо.
— Протру золой, — пояснил он Джульке.
С крыльца была видна дальняя полоска леса, как бы выгрызающая край зеленоватого неба, и три медленно заворачивающихся внутрь себя полупрозрачных облачка. В одном из облачков, подсвечивая его как бы намеком, как бы не всерьез, висел этот самый Ригель. Светлый самолетный след, чуть розовея, перерезал небо наискосок.
Он вздохнул и спустился с крыльца. Прямоугольник матраса так и остался лежать в траве, уносить его в дом не было никакого смысла. Зола, которую он зачерпнул проволочной мочалкой, тоже была мокрой и смешалась с землей. Надо будет устроить площадку для костра, камнями ее обложить, что ли. Он тер сковородку, морщась каждый раз, когда мочалка скрипела по чугуну.
Руки были сплошь в саже и пригоревшем жире; он долго отмывал их под тоненькой струей, льющейся из смешного умывальника с пимпочкой, извел почти треть бумажного полотенца, но когда сел за комп, пальцы все равно липли к клавишам. Особенно почему-то к delete.
Википедия очень, очень нахваливала Ригель. Яркая околоэкваториальная звезда, β Ориона, бело-голубой сверхгигант, диаметр около 95 млн. км (то есть в 68 раз больше Солнца), абсолютная звездная величина −7
В почте ничего не было. Даже спам иссяк, словно адрес стерли из всех ресурсов общечеловеческой памяти.
— Есть новости? — он не очень-то любил, когда Джулька заглядывала ему через плечо, но боялся сказать, вдруг обидится.
— А как же, — сказал он жизнерадостно, — скоро взорвется Ригель.
— Это звезда? — уточнила Джулька.
— Да. В созвездии Ориона. Она вот-вот станет сверхновой. Может, уже стала. Просто мы еще не видим, свет не дошел.
— Мы сгорим?
— Не обязательно. Она довольно далеко. Зато он будет светить на все небо. Представляешь, зрелище?
— Я думаю, — сказала Джулька, — это будет очень страшно. Когда две луны — это страшно. Это неправильно. Это как во сне. Ты куда? Зачем на чердак?
— Рыжая, нам же надо на чем-то спать. Матрас совсем мокрый. А я на чердаке одеяла видел. Сложим пару одеял, уже легче.
Хотя одеяла эти тоже наверняка отсырели и прогрызены мышами.
На чердаке пахло слежавшимся прошлым. Здесь, утрамбованные в картонные коробки из-под телевизора «Рубин», из-под обуви «Скороход», из-под вентилятора с резиновыми лопастями и камина-рефлектора, спали печальные обломки кораблекрушения, реликвии утонувшей в толще исторических вод страны…
Оловянные солдатики, поздравительные открытки с первым мая и седьмым ноября, ржавая, вихляющая, если кому придет в голову ее запустить, юла, фотографии с фестончатыми краями, пудовые резиновые сапоги, черно-зеленые, как тулово морского змея… И журналы, пахнущие мышами, иногда даже чуть-чуть обгрызенные по углам, с желтоватыми разводами сырости.
Как-то, застряв осенью в дождь на родительской даче, уж сейчас и не вспомнить, почему, то ли с Натахой опять поссорился, то ли отец болел, то ли мама, он вот так, сидя на чердаке, перелистывал старые номера «Юности», вглядывался в серенькие офсетные фотографии молодого губастого Вознесенского и молодого аскетичного Евтушенко. Бог мой, что за дичь мы тогда читали и даже помнили наизусть!
И все это как бы ждало, что еще когда-то сможет пригодиться, и эти страшные резиновые сапоги, и вентилятор с пластиковыми лопастями, и старый гамак, и пальто с торчащими из прорех клочьями ватина, и все это могло пригодиться только в случае всеобщего обрушения, вселенской катастрофы, гибели цивилизации.
Одеяла лежали в углу, он помнил, он, как приехал сюда, первым делом сунулся, было, на чердак в поисках не пойми чего. Быть может, того времени, когда мама и отец были живы, а Натаха после очередной ссоры чувствовала себя виноватой, и опять все налаживалось… Но это был чужой чердак, тут все было другое, он вляпался сначала в паутину, потом в мышиный помет, крохотное окошко было сплошь засижено мухами — и что делать мухам на чердаке?
И воняло сырыми тряпками, а не старой бумагой.
Голая лампочка, свисающая с перекрученного провода, еле тлела рубиновым сердечком, то ли собиралась перегореть, то ли с проводкой что-то…
Два шерстяных одеяла, сложены вчетверо, одно, коричневое с бежевыми полосками, сверху, другое, красное с бежевыми цветочками, под ним, вроде, лежат немножко не там, где он помнил. Вроде бы. И примяты посредине, как если бы кто-то легкий сидел на них, а потом быстро и легко встал и ушел.
Он присел на корточки и потрогал одеяло, словно оно еще могло хранить тепло того, кто легко встал и быстро ушел. Шерстяное одеяло и правда было теплым, шерстяные всегда теплые. Под завернувшимся уголком того, что сверху, и выпрямленным уголком того, что снизу, белело.
На выдранном из тетради листочке в клеточку цветными фломастерами была изображена страшная оскалившаяся баба с окровавленным ножом. Маленькая пушистая (очень маленькая и очень пушистая) мертвая кошка лежала у широко расставленных, носками наружу, ног в огромных ботинках. За спиной у страшной бабы лепестками расцветали языки пламени. В самой их сердцевине чернел дом с двумя косыми окошками.
Тихо тикало невидимое насекомое. Пильщик? Древоточец?
Скатав одеяла, неловко спустился с лестницы. Одеяла кололись.
Джулька так и сидела, обхватив колени руками и уставившись в темное окно. Это ему не понравилось.
— Хочешь зажечь печку? — великодушно разрешил он, — валяй. Только окно открой.
— Нет, — Джулька мотнула рыжей головой, — она опять прилетит.
— Я поставлю завтра сетку на раму. Правда. У Ваньки должна остаться еще сетка, — соврал он, — я видел.
— Тогда почему он тебе сразу не дал?
— Ну… может, думал, у нас есть. Ты погоди, я сейчас.
Был давным-давно такой скринсейвер, уютный домик, то одно, то другое окно загорается, появляются и исчезают в окнах темные силуэты, из трубы вдруг вырывается тоненькая струйка дыма, луна медленно движется по темному небу, иногда ее пересекает летучая мышка… Потом началось повальное увлечение заставками, одна другой круче, рыбки какие-то, коралловые рифы… потом как-то быстро сошло на нет… Эта была самой лучшей.
* * *
Посреди горницы стоял верстак, и Ванька что-то деловито на нем выпиливал. У Ваньки всегда были хорошие руки.
Приятно пахло свежей стружкой.
— А… Алена где?
— К Бабекате пошла. Банки Бабкате ставить. Бабекате банки ставить-то пошла. Спину прихватило у Бабыкати.
— Она ж Бабукатю, вроде, терпеть не может.
Ванька пожал плечами.
— Это деревня. В деревне надо со всеми ладить. Не умеешь ладить, вали.
— Но Бабакатя…
— Вот откуда у тебя это чистоплюйство? Бабакатя как Бабакатя. Она тут знаешь, может, тоже не всю жизнь жила. Она, может, только на старости лет сюда перебралась. Она, может, доктор наук на самом деле, Бабакатя. Филолог.
— Что?
Бабакатя — доктор наук? И вся эта ее страшная тупая повадка — просто маска? Но зачем?
— Пошутил я, — Ванька сдул с дощечки нежнейшие белые стружки, — а ты и поверил. Дурачок.
— Да ну тебя, — сказал он сердито.
— А ты чего вообще пришел? — дружелюбно спросил Ванька. — Чего надо?
— Слушай, — он помялся, — дай-ка мне телефон Заболотных.
Ванька перестал делать вжик-вжик и, прищурившись, посмотрел на него.
— Зачем?
— Кое-что хочу спросить у них.
— Что?
— Ты знаешь, мне показалось… кто-то ходил у нас там что ли. И картинка детская. Вот.
Он вытащил сложенный вчетверо листок из кармана ветровки.
Ванька развернул его, отстранил, вгляделся. Похоже, у Ваньки-Каина портится зрение. Возрастное.
— На чердаке нашел, — пояснил он на всякий случай.
— Может, она там с прошлого лета лежит? — предположил Ванька.
— Может, — согласился он неуверенно.
— Думаешь, убежала девчонка? — Ванька вернул ему листок и рассеянно отряхнул треники от древесной крошки. — Сюда? Сама на поезде, потом пехом? Это вряд ли. Да где бы тут она… сам видишь, все на виду.
— Ну, — все так же неуверенно сказал он.
— А только телефон я тебе не дам. Сам позвоню. Мало ли. А то еще напугаешь. Они сейчас, знаешь…
— Позвони, — сказал он, — узнай, ага? И мне звякни сразу. И вот что… у тебя сетки нет? Ну, от комаров, бабочек.
— В «Алых парусах» была, — укоризненно сказал Ванька, — что ж не купил?
— Забыл, понимаешь…
— Ну так нету у меня сетки, — ему показалось или в голосе Ваньки прозвучало что-то вроде торжества.
— Да? — он вздохнул, потоптался еще немного, — жаль. Так звякнешь?
— Звякну, — сказал Ванька и опять сделал «вжик».
— Так я пошел?
— Валяй. Кстати, еще один объект обнаружили. Здоровущий. Прямо за солнцем, — сказал Ванька ему в спину.
* * *
Девчонка, как ее звали, Фекла, ну и дурацкая теперь мода на имена, могла прятаться на чердаке еще прошлым летом. Дети любят прятаться.
Точно, прошлым летом. Потому что как бы она сейчас туда пробралась? В доме все время ведь кто-то есть.
Он, правда, уезжал в Чмутово, но Джулька оставалась. Ну да, Джульке ночью мерещилось, кто-то ходит, но дом старый, половицы скрипят, нагреваются, охлаждаются, сохнут, набухают… К тому же мало ли какая живность тут водится? Звери на самом деле не так боятся человека, как нам кажется.