Ночь проходит - Екимов Борис Петрович


Екимов Борис

Борис Екимов

На шумном станичном базаре в субботу среди бела дня ходила расхристанная-немолодая баба и кричала в голос.

- Чакалка подох! Люди добрые, Чакалка подох! - кричала она и плакала. Да какой же черт его сумел перебороть, господи...

Коренные станичные жители не ведали, о каком Чакалке речь, и, внимая бабьим речам, посмеивались. Но выходцам хуторов Вихляевского, Тепленького, Тубы, Рубежного, Большой и Малой Дубовки, Головки, тоже Малой и Большой, Поповки, Ястребовкй - словом, всей забузулуцкой стороны - тем было не до смеха. Лишь услыхав, спешили они на зов, дотошливо расспрашивали бабу, а потом в свой черед дальше передавали весть. И пошла гулять по базару и станице помолвка: "Роман Чакалкин помер".

Весна стояла, апрель, майские праздники подходили, зацветали, сады.

А в тридцати километрах от станицы, на хуторе Тепленьком, как и всегда в эту пору, беспутный бобыль Шелякин уходил на летнее житье.

В колхозе отсеялись. Последнюю делянку за Дубовским мостом кончали ночью. Шелякин уже посветлому трактор на хутор пригнал, поставил его и пошел домой.

Добрый десяток дней он из трактора не вылезая и спал в нем привычно. А теперь, когда разом обрезалсй машинный гул и лязг, хуторская жизнь вокруг текла в сказочной тишине. Сладко постанывали голуби у амбаров, петухи орали вразнобой, захлебывались скворцы, и редкие людские голоси медленно плыли над землей в весеннем сизеватом утре. В отвычку идти было, как-то неловко, тянуло сесть. Ноги подгибались: и несли тяжелое тело словно вприсядку. Так всегда бывало после долгой осенней пахоты и сева весной.

Перед самым домом встретился старый Капура. Встретился и долго расспрашивал, что сеяли да как. Шелякин все толком объяснил. Басок его словно в бочку гудел в разговоре: бу-бу-бу-бу...

Говорил он не больно внятно, в десяти шагах уже и не разберешь, но зато слышалось на весь хутор: бубу-бу-бу...

За этот говорок и звали его иногда Шаляпиным.

Кацура, старик дотошливый и ехидный, в конце разговора подсмеялся.

- Теперь домой? - спросил он. - Хозяйство править? Огород сажать?

- Посадим, - пообещал Шелякин. - Руки-ноги есть.

И так веско прозвучало его обещание, что старый Кацура на мгновение опешил и проводил Шелякина удивленным взглядом.

А Шелякин, одолев последнюю сотню метров, прибыл домой. В хату он не пошел, а уселся на крыльце - перекурить и обдумать. Перед домом лежал бурьянистый огород. Новая зеленка и сухой старник сплетались там год от года от низов наползали терны. Крыша на сараях прохудилась, на базах гулял ветер.

Шелякин хозяйства не вел. Спасибо хата была шифером ошелевана и накрыта и потому ничьих рук не просила. Но после ясного дня, высокого неба и солнышка не хотелось в дом. Там было неуютно. И потому из года в год по весне бросал он свою насквозь прокопченную хату и уносил пожитки на берег речки, в займище. Там он летовал до холодов. И теперь, сидя на крылечке и покуривая, Шелякин представлял, как обоснуется под старой вербой и хорошо отоспится в тишине и покое. Как порыбалит...

Был он видом диковат: сиывые патлы стриг редко, черную староверскую бороду запустил, из нее лишь глаза глядели да сизоватый нос. Любил он рыбачить... И когда сидел где-нибудь над речкой в кустах, его можно было принять за лешего и до смерти перепугаться.

Покурив, Шелякин вошел в дом. Там было сумрачно, тянуло из углов зимней стылостью, приторный запах горелой солярки не выветрился до сей поры. По зиме топил он не дровами, а соляркою, удивляя хутор. Ставил в печь чугунок, заливал горючее, и дымила Шелякинская труба не хуже паровозной.

В просторный матрацный мешок сложил он свои пожитки: тюфяк да старое одеяло, котелок да чашку с ложкой - щербу хлебать. Кто-то наведывался в дом без хозяина. Валенки с печи стянули и бросили посреди хаты. Жилье не запиралось. И не считал кое-кто грехом попытать в его углах счастья.

Собрался Шелякин быстро и зашагал к диким садам, к речке. Правда, к магазину он свернул, купил хлеба и водки, курева и кое-какой крупы.

- Будем щи варить, - пошутил он с продавцом и хохотнул добродушно.

Из года в год летовал он в привычном месте, под старой неохватной вербой, на заречной стороне против хутора. Кладка через речку была ненадежной, и без дела ее не переходили.

К своему логову пришел впору. Солнце уже встало в дуб и хорошо нагрело жесткое подножье вербы и землю. Кинув телогрейку, он сел возле дерева, чуя его живую горячую плоть. Мешок не стал разбирать, лишь вынул буханку хлеба, краюху отломил, намочил в сладкой речной воде, пожевал и заснул.

Он засыпал покойно, откинувшись на просторном подножье вербы. Засыпал, словно погружался в глубокий и светлый речной омут; опускался и слышал, как поют над ним все тише и тише лесные птицы, как солнце греет, и ласкает ветер, и шелестит листва. Долгий сон смежил ему очи, обещая покой. Недоеденная краюха осталась в руке, на земле. Старая ежиха, учуяв Шелякина, вышла из гнезда и занялась хлебом. Ежиха селилась тут пять лет подряд, знала Шелякина и не боялась его.

Его знали все в округе - и звери и люди. Странная это была личность. Родился и вырос он в Тубе, там и теперь жили его братья и сестры, отец с матерью. - Но, в родном хуторе не бывал он много лет.

"Я - найда, меня отец с дерева снял", - коротко объяснял он холодность родственных отношений: - В Тубе его, горемычного, оплакали и уже редко вспоминали. Словно и не было в семье старшего сына.

Тут же неподалеку, на хуторе Рубежном, много лет вдовела его жена с большой уже дочерью. И туда он был не ходок. Он прижился на Тепленьком, бедовал здесь давно. Как пришел с трехлетней отсидки на чужой хутор, Так и осел. Привыкли к нему, дали свое прозвище - Шаляпин, имя забыв.

Порой загуливал он на неделю и тогда из хаты не выходил. Его ругали. Но, отрезвев, он падал в ноги управляющему: "Прости". И грехи ему отпускались, потому что работником он был дорогим. В посевную, на пахоте, в уборочную из машины не вылезал. Садился на бульдозер, на "Кировец", на "Белорусы" - везде его место было. О дурных его заработках рассказывали сказки. Но текли эти денежки вешней водой.

Так он и жил. В бороде, волосатый, черноликий, в затерзанной одежонке страх посмотреть. На работу он шел, с работы больше молчком: Порою бродил по хутору, иногда беседовал: бу-бу-бу-бу... Зимой жил в прокуренной хате, летом - на воле.

И здесь, за речкой, в займище, жилось ему не в пример веселее. И долгой зимой мечталось о сегодняшнем часе, когда просыпаешься не в хате, а под зеленой крышей. Как теперь.

Под вечер проснувшись, Шелякин не сразу понял, где он: в сладком ли сне или наяву плещет вода, соловей пощелкивает, и высится над головой в золотистом сиянии цветущая верба, и райский дух от нее. Он лежал, замерев, боясь спугнуть дорогую минуту счастливого сна, если сон это.

Но то были явь, конец апреля, щедрая весна. И, поверив, он встал и принялся за дела.

У подножья вербы на старом месте поставил шалаш, сухим чаканом его устелил и накрыл. Достал из ухоронки удочки и быстро наловил рыбы на уху жирных сазанчиков, громко чавкающих круглыми ртами, и черных окуней с алыми плавниками. Ловить рыбу Шелякин умел. Он все лето жил рыбой, неверным деньгам не доверяясь.

Скоро поспела уха.

Текучая вода пошептывала в камышах, плескалась рыба. На хуторе, за рекой, встречали скотину, и коровий мык стоял, людские зовущие голоса. Садилось солнце остылым шаром. И в вечерних сумерках, приглушая зелень, словно вскипала сахарная бель цветущих садов. Топили округу пенистые яблони и терны; могучие храмины груш вставали беломраморными глыбами. Солнце уходило, зажигая редкие высокие облака. А над речкой стояли вербы в полном цветении. Их золотистые главы поднимались все выше, словно уплывали рт земли, растворяясь в нежной, зелени, в мягкой желтизне весеннего вечернего неба. А на земле наступала ночь.

Шелякин похлебал уху и мыл котелок в теплой речной воде, когда поодаль, там, где лежала через речку ненадежная кладка из вербовых да тополевых веток, чей-то голос забормотал, словцо ругаясь, потом послышался плеск и аханье - кто-то шел через кладку, направляясь, как видно, сюда, к стану. Гости ему не были нужны. Он хотел покурить, пригасить костерок и уснуть до утренней зари, до клева.

Но кто-то шел теперь берегом, ругаясь в голос:

- Забрался... Сатаново дите. Лешак глупомордый...

По голосу он признал Варечку Сисиху, престарелую бабу, которой, видать, крепко приспичило, коли она и сюда добралась. "Не дам, - подумалось. Привадишь, потом не отлепится". На хуторе Сисиха часто навещала шелякинскую хату, пользуясь дармовым питьем. Но то был хутор. А летом Шелякин старался жить трезво.

- Черт безродный... - выбралась наконец на свет, на поляну Варечка.. Чуток не потонула. Оборвалася, а тама глыб... Кладку бы починил, мосток сделал...

Шелякин гулко кашлянул, бабьей болтовни не одобряя. Кашлянул и поднял на Сисиху глаза.

Варечка Сисиха была стара и износилась до срока. Смолоду веселая, с вечной цигаркой в зубах, теперь она гляделась глубокой старухой с черным ликом, вислыми щеками и носом, с беззубым ртом. Сисихой прозвали ее смолоду за редкостное даже для деревенской бабы добро, которое она горделиво носила под кофтой.

Но все утекло, а к старому часу так и осталась Сисиха Варечкой, девкой, хоть и рожала и сына вырастила.

- Ащаул... - Подойдя к костерику, Сисиха скинула мокрые чирики и, выжав подол, стала сушить его над огнищем. - Ищу тебя, ищу. Тута такие дела заходят, а он увеялся. Погреться есть? - зябко поеживаясь, спросила она. Кабы не заболеть.

- Обойдешься, - коротко ответил Шелякин.

- Ты ничего не знаешь, - посверкивая глазами, продолжала Варечка, будто и не слышала отказа. - Такие дела... - Она запнулась и выпалила: - Роман помер, Чакалкин,.. - и смолкла совсем.

- Не брешешь? - осекшимся голосом спросил Шелякин. - Роман?

- Да чего... Да разве я такое... Да ты в уме... - замахала руками Сисиха, заохала, засморкалась. - Сам Тарасов сказал, на центральную он ездил. Помер, сказал, завтра хоронить. Налей... Измокла вся, - показала она мокрый подол. - Думаю, надо сказать... Как-никак...

- Значит, помер... - проговорил он, поднимаясь.

В тернах у него была ухоронка.

- Помер, помер, - живей заговорила Сисиха. - Три дня пролежал, помер. Давай помянем. Все же, как ни говори... - Она смолкла, завороженно глядя, как льется желанное питье.

Помянули. Сисиха, получив желанное, приходила в себя, для Шелякина же столь ошеломляюща была новость, что он не мог ей поверить. А над землей встала теплая весенняя ночь. Редкие соловьи, словно молодые неуки, щелкали, сбиваясь, и замолкали. Зато согласный хор водяных быков гудел по речке не умолкая. И вверху, и внизу, и поодаль - по теплым разливам Ильмень-озера.

- Значит, помер, - наконец поверил Шелякин. - Второго веку не взял.

- Помер, помер, - подтвердила Сисиха. - Тарасов говорит, Вдарило его. Три дня колодой лежал, чуть дыхал. Но при уме. Глядит и языком вроде варнакает. Недолго лежал. Завтра похоронят. Ты пойдешь?

- Без меня закопают.

- Похорон будет богатый. Все же человек... Во славе ходил. Музыку привезут, железные венки из района. Помин...

- Я б его помянул... Да его и помянут люди добрые.

- Гутаришь, не знай чего, - осуждающе протянула Сисиха. Какой-никакой, а тесть, а ты такие слова...

- А за что его здравствовать? Чего он доброго сделал? Одни вреды.

Хмель уже вошел в Сисихину голову, она ожила, распрямилась.

- Ты, Шаляпин, несешь околесом... брехни всякие. А я знаю, я наблизу была. А такие, слова... бог не свелел так об покойнике, грех. Тем более он тебе не чужой.

Сисиха говорила торопясь, захлебываясь, и не только водка ее горячила. Покойного теперь Чакалкина знала вся округа, и стар и млад. Должность у него была немалая - агент по сельхозналогу. Жил он в Рубежном, но под рукой его ходили все забузулуцкие хутора от Тубы и Вихляевки до Поповки и Ястребовки все его. Так что был Роман человеком известным. А уж Сисихе и вовсе родным. Роман приглядел ее смладу и прислонил к себе. От него она двух детишек родила. Дочка умерла в детстве, сыну Евгению сейчас было за тридцать.

Под Чакалкиным Сисиха жила хорошо, колхозной работы сроду не видала, принимая от хуторян молоко за налог. Правда, замуж ее не взяли, так и осталась девкой до седой косы. Но что замуж? Сколько баб Сисихиной вольной жизни завидовали... И неспроста.

И потому теперь, после смерти друга, не могла, не хотела Варечка о нем худого слыхать.

- Вы лишь об себе, под себя гребли, - внушала она Шелякину. - Все об себе, доху на бас нет! А он об государстве, у него об деле душа кровила. Ни ночью, ни днем покоя. Такая война. Фронт требует... Все для фронта... гвоздила она кулаком, вспоминая давние слова, от которых и прежде и даже теперь что-то внутри холодело.

Шелякин глядел в огонь, Сисиху не слушая и не слыша. Но думалось ему о тех же далеких днях.

Близ огня, в багровом его неверном свете смутно белели терны, да неохватный корявый ствол вербы уходил ввысь, пропадая во тьме. Темнота висела низко над огнем, стояла рядом, а на той стороне, в хуторе, словно сбесились собаки. Одна за другой поднимали они тревогу, лаяли злобно, взахлеб, не умолкая. Вот и Тарасова кобель зашелся в хриплом лае, за ним соседский - Чурькин, потом визгливая, сучка бабки Сладухи. Зверь, ли, чужой человек, но кто-то тревожил их.

Шелякин поднял голову.

- Либо лиса? - подумал он вслух.

Сисиху другое волновало. Она обтерла губы и вновь грозила Шелякину и другим:

- Вам не понять! Не к рукам цимбалы. Страна напрягается... Кулаческий элемент... Казачество... И тебя за такие слова... Никакой пощады!

Молодость, золотая молодость словно вернулись к Варечке, все заслоняя.

Между тем собачий брех на хуторе понемногу стихал, но кто-то шел садом, насвистывая и напевая. Возле речки, на кладке, замолк, а миновав ее, снова засвистел. Шелякин все слышал и потому не удивился, когда вынырнул из тернов и гаркнул: "Бросай оружие! Окружены!" - молодой мужик в костюме и шляпе.

- Женик! Сынок! - охнула Сисиха и замерла. - Ты откель? Серед ночи?

Не отвечая Женик. поднял голову, прислушался к собачьему лаю, который еще не утих там за речкой, сказал:

- Вот это я им дал. Расшуровал. Теперь все проснулись. А вы неплохо устроились, - оглядел он поляну.

Варечкин Женик, по-хуторскому - Сисек, из дома ушел давно. Был он уже не первой младости, поистрепался, но кокетился: волосы красил, шляпы и галстуки носил, часто женился. Теперь он жил на станции в примаках, на хутрре не объявляясь. Это было к лучшему; к матери Сисек прибегал лишь в пору крушений. Приезжал, отлеживался, Сисиха справляла ему одежонку, деньжат добывала, залезая в долги на несколько пенсий вперед. И отбывал он прочь. И теперь Варечке почудилось горькое.

- Чего приключилось, сынок? - обмирая, спросила она. - Либо с Веркой... - не договорила и смолкла.

- Ха... Ну ты даешь, мать, - усмехнулся Сисек, закуривая. - Отец помер. Ты хоть знаешь?

- Знаю... - выдохнула Варечка. - А ты при нем был?

- Я еще позавчера приехал, живым застал.

- Ну, и как?

- Чего как... Сучки эти косоглазые шипят. А отец, он со мной...

- Он тебя всегда жалел, - потеплела Сисиха.

В законной своей семье Роман Чакалкин несчастливо имел трех дочерей, мальчика так и не дождавшись. И потому, презирая обычай, Женика считал своим родным сыном, особенно смальства. Он привозил его в дом жена не смела перечить - и баловал. Дочек приучил называть его братом. Правда, когда Женик вошел в года, Роман к нему поостыл. Но признавать признавал, да и домашние уже привыкли.

- Те шипят, змеюги...

- А отец чего? Он-то как? Рад небось? Ты возле него сидел? Он с тобой гутарил?

Дальше