И правда, он возник на пороге буквально через несколько минут.
– А! – произнес он, читая на моем лице радость, слившуюся с гордостью. – Нет нужды спрашивать, довольны ли вы вашим путешествием… Похоже, дела пошли на лад?
– Просто превосходно, дорогой мой хозяин! – ответил я. – Успех превзошел все мои ожидания.
– Тем лучше, – промолвил он, – тем лучше! И я рад, что меня обманули мои предчувствия… Признаюсь, я ждал вас с некоторым беспокойством и не очень-то надеялся на вашу проповедь… Ну, да что же вы хотите, я маленький человек, ничего не смыслящий ни в литературе, ни в богословии, ни в науке. Я оказался не прав, а вы правы.
Признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, остаток былой гордыни, еще не изжитой во мне, склонял меня поверить милому человеку, что это он ошибся, а я был непогрешим; но я устыдился этого голоса гордыни и тут же преодолел ее.
– Нет, дорогой мой хозяин, нет, – ответил я ему, – напротив, вот вы-то правы, а я не прав. От прежней проповеди, которую я вам читал и которую вы с полным основанием нашли отвратительной, остался только стыд за то, что я ее написал.
И тут я рассказал ему обо всем, что произошло со мной: как вид всех естественных и восхитительных предметов, встретившихся мне на пути, изменил течение моих мыслей, как я мужественно разорвал мою проповедь и как с Божьей помощью без всякой подготовки прочел другую.
– Слава Богу! – откликнулся он, подойдя ко мне, и протянул руку. – Я об этом много думал: у вас золотое сердце, только разум ваш порою бывает неверно направлен, но это происходит по той причине, господин Бемрод, что вы человек слишком уж ученый. Существует множество людей, и я в их числе, которым следовало бы больше знать, вам же, сударь, напротив, следовало бы о многом забыть.
Я гордо усмехнулся.
У меня было довольно здравое понимание меры моих познаний, чтобы почти целиком разделить мнение моего хозяина-медника и признать, что я действительно мог бы многое забыть и при этом прекрасно все понимать.
Я вернулся в мою комнатку и стал терпеливо ждать решения господина ректора, к которому я приходил дважды, но не имел чести быть им принят.
Стало ясно, что достойная г-жа Снарт не ошиблась.
Ректор надеялся, что вторая моя проповедь провалится так же, как провалилась первая; затем придет очередь проповедовать его племяннику и он добьется успеха там, где я потерпел поражение; сами прихожане пригласят на вакантное место пастора молодого человека, рекомендованного ректором, и при этом будет соблюдена видимость самой строгой беспристрастности, поскольку это он устроил состязание между нами и вовсе не он, а победа его племянника решила дело в пользу более достойного.
Вопреки этому хитрому плану, вопреки всем чаяниям, вместо ожидаемого провала я добился неожиданного успеха; крестьяне, вместо того чтобы просить племянника ректора стать их пастором, написали, что именно меня они желают видеть своим пастором, добавив, что выбор их настолько бесповоротен, что было бы просто бесполезно представлять им другого соискателя.
Не осмеливаясь что-либо предпринимать против подобного единодушия, племянник ректора держался в тени, а сам ректор, поддавшись приступу дурного настроения, закрыл передо мной свою дверь.
Но это был человек слишком искушенный, чтобы на глазах у людей обращаться со мной так несправедливо; и вот через три недели после того дня, когда я столь успешно проповедовал в приходе Ашборна, меня назначили туда пастором.
Это назначение, ставшее исполнением всех моих желаний, радовало меня настолько же, насколько молчание ректора начало было всерьез беспокоить.
Вот почему, едва успев распечатать письмо, сообщавшее о моем назначении, я сразу же отправился к ректору высказать ему свою благодарность.
На этот раз он меня принял и в ответ на выражения признательности заявил, что всего лишь действовал в соответствии с собственной совестью; что, стараясь не впасть в ошибку по вине ложных донесений, он сам пришел меня послушать и, удовлетворенный стилем моей проповеди, сердечно присоединяется к тем, кто меня поздравил.
Вместе с тем он счел своим долгом предупредить меня, что жалованье пастора в деревне Ашборн, вероятнее всего, будет сокращаться, что экономия становится все более необходимой и что мне не следует удивляться, если жалованье в девяносто фунтов стерлингов будет уменьшено до восьмидесяти, а то и до семидесяти фунтов стерлингов.
Я ответил ректору, что в этом отношении полагаюсь на его благожелательность ко мне, столь убедительное доказательство которой он только что мне дал.
Ректор пробормотал несколько слов, не заключавших в себе ни дружественности, ни угрозы; тут я заметил, что не по моей воле визит мой несколько затянулся, а потому откланялся и удалился.
Получив назначение, я поспешил присоединиться к моей доброй приемной матери и вступить во владение прекрасным домом священника, столь хорошо оборудованным всем необходимым, что, не нуждаясь ни в каких покупках, я вряд ли почувствую уменьшение дохода на десять фунтов стерлингов в год, даже если это действительно произойдет.
Итак, прежде чем возвратиться к моему хозяину-меднику, я попросил прокатчика карет прислать мне одноколку с кучером и устроить все так, чтобы я мог уехать в полдень или часом позже.
В половине первого одноколка уже стояла у дома.
Мой отъезд, по всей видимости, одновременно и огорчал и радовал моего хозяина-медника: огорчал, потому что я с ним расставался, радовал, потому что я уезжал в хороший приход, о котором я говорил ему как о nee plus ultra[206] моих желаний.
И в ту минуту, когда мы уже готовы были попрощаться, он, растроганный, попросил меня взять на память о нем три-четыре кастрюли и один-два котла, которые должны были заложить основу моей кухонной утвари; но, поскольку в доме у вдовы я видел множество кастрюль и котлов, более красивых и более вместительных, нежели предлагаемые мне медником, я отказался, объяснив, быть может слишком простодушно, причину этого; в результате медник обиделся, забрал свои кастрюли и котлы, повесил их на прежние места и попрощался со мной с огорчившей меня холодностью, устранять которую я, тем не менее, счел ниже своего достоинства.
Сборы в дорогу заняли немного времени.
Весь мой туалет состоял из плаща, сюртука, двух пар коротких штанов, двух курток, четырех пар чулок, пяти-шести рубашек, двух пар башмаков и шляпы.
В качестве движимого имущества я владел только подзорной трубой моего деда-боцмана.
Сверток с одеждой я положил в экипаж, трубу устроил между ногами и, цокнув языком, дал тем самым сигнал к отправлению и уехал, даже не обняв на прощание моего хозяина-медника, хотя в глубине души, конечно, желал того.
Отъезжая, я посмотрел сквозь заднее окошко одноколки и мне показалось, что достойный человек возвращается к себе домой, горестно покачивая головой и смахивая слезу.
Мне захотелось вернуться и помириться с ним, но я боялся, что увиденная мною сцена – всего лишь обман зрения, и потому не дал увлечь себя нелепому порыву.
Рука моя, уже протянутая, чтобы тронуть за плечо сидевшего рядом со мной кучера, замерла и упала мне на колено, а я тихо прошептал:
«Ах, ей-Богу, тем хуже! Ну почему он такой впечатлительный?»
Дорогой мой Петрус, впоследствии я не раз говорил себе, что его впечатлительность была вполне естественной.
То, что предлагал мне этот славный человек, он предлагал от чистого сердца, а сколь бы скромным ни был дар, не принять его нельзя было, таким образом он это делал.
Быть может, меня и дальше занимали бы эти мысли, если бы не возникло обстоятельство, достаточно серьезное для того, чтобы я в один миг забыл даже о душевном охлаждении ко мне моего хозяина-медника.
На дороге я не заметил никаких перемен – она оставалась по-прежнему оживленной и радовала, однако, когда мы миновали окраину деревни, мне показалось, что налет какой-то печали лег на лица людей, встречавшихся мне по пути.
Вместо того чтобы бежать навстречу одноколке и приветствовать мое появление, крестьяне опускали головы и отводили глаза в сторону.
Тут я почувствовал, как что-то настолько больно сжало мне сердце, что у меня не хватило мужества обратиться к ним с расспросами; я продолжил, а вернее, позволил лошади продолжить путь, при этом не замедляя и не ускоряя шага, и таким образом подъехал к двери пасторского дома.
Мой взгляд тотчас устремился во двор, и я увидел там густую толпу людей в черных одеяниях, совсем непохожих на жителей Ашборна и мне совершенно незнакомых: они стояли у двери, они были видны в открытых окнах, они горячо говорили о чем-то между собой и выглядели крайне озабоченными.
Я начал догадываться об ужасной беде.
Спрыгнув с одноколки, я вошел в дом, пересек столовую, вошел в спальню – единственную комнату, оставшуюся безлюдной, и здесь, на каменном полу, среди совершенно пустых стен увидел сосновый гроб, крышка которого чуть сдвинулась набок, а значит, еще не была приколочена.
Дрожь прошла по моему телу: я обо всем догадался.
Закрыв за собой дверь, я остановился и положил руку на колотящееся сердце, чтобы как-то собраться с силами, затем, овладев собой, подошел к гробу и приподнял крышку.
Там, накрытая изорванной простыней, лежала моя добрая приемная мать; ее запрокинутая голова жестко покоилась на деревянной перекладине.
Мужчины и женщины, заполнившие дом, были наследниками десятой очереди: о них г-жа Снарт говорила мне как о людях, которым она ничего не должна из своего достояния.
Я начал с молитвы у ее безжизненного тела; затем, поскольку мне было стыдно и печально видеть, как эта достойная женщина, чьи шкафы переполняло прекрасное белье, лежала в столь жалком саване и покоила голову на столь жесткой перекладине, я вышел из комнаты и купил у одного из наследников простыню, а у другого – подушку; вернувшись к покойнице, я обернул бедный труп в новую простыню, убрал перекладину и под голову усопшей, своим спокойствием походившей на спящую, подложил подушку, на которой ей предстояло покоиться всю вечность.
Я стал на колени и молился до тех пор, пока столяры, вышедшие хлебнуть спиртного, не вернулись, чтобы заколотить гроб.
Когда они вошли с молотками в руках и с гвоздями в Фартуках, я понял, что настал час сказать бедной усопшей последнее прости; я скрестил ее руки на груди, затем пошел в сад и сорвал по веточке с каждой из трех ив, напоминавших о днях рождения ее дочерей; подложив эти веточки под ладони покойницы, я почтительно поцеловал ее в лоб и сказал:
– Иди, достойная мать! Иди, безупречная супруга! Вновь обрети на Небе все то, что ты любила! Человек всего лишь странник на земле!
Несколько минут спустя шесть гвоздей и четыре сосновых доски обозначили пропасть вечности между мной и г-жой Снарт!
XII. Каким образом был обставлен пустой дом
Но отчего же умерла эта достойная женщина?
Вот об этом-то до сих пор я даже не подумал осведомиться. Я видел воочию ее труп, я не мог сомневаться в реальности этого несчастья, а знать о большем мне не нужно было.
Но когда меня уводили от нее, когда я покинул ее, чтобы уже никогда больше не увидеть снова, я расспросил о случившемся.
Накануне, по возвращении с кладбища, где она совершила свою ежедневную молитву на могиле дочерей, ее прямо на пороге дома поразил апоплексический удар, сразу же ее убивший.
Весть об этой смерти быстро распространилась; тотчас сбежались родственники покойной и, хотя она еще лежала в доме, перед ее непокрытым лицом поделили это отличное белье, эту отменную кухонную утварь и прекрасное столовое серебро – все, что должно было перейти в мою собственность.
Повозки уже стояли у дверей, готовые отвезти полученное добро в дома различных наследников.
Впрочем, дорогой мой Петрус, поверьте тому, что я сейчас Вам скажу, ведь до сих пор я чистосердечно говорил Вам о себе, так что, надеюсь, Вы не усомнитесь в моих словах: если в темных уголках моей души и таились некоторые сожаления обо всех этих прекрасных вещах, ускользнувших из моих рук, то эти сожаления вскоре были заглушены той подлинной и благородной болью, какую причинила мне эта смерть.
Похороны должны были состояться в пять вечера.
Поскольку о моем приезде я никого не предупредил, служить на траурной церемонии пригласили пастора из Уэрксуэрта.
Все наследники спешили покинуть Ашборн: каждый хотел в тот же вечер вернуться к себе домой со своей добычей.
Уэрксуэртский пастор представлял собой человека лет шестидесяти – шестидесяти пяти, с лицом мягким и улыбчивым; он поприветствовал меня как собрата и сказал, что от деревенских жителей слышал так много хорошего о моем таланте и моей особе, что возымел большое желание увидеться со мной.
В итоге он пригласил меня посетить его домик в Уэрксуэрте, в котором он обитал с самого рождения.
Он был женат и жил там вместе с женой и дочерью.
В других обстоятельствах я был бы более восприимчив к его комплиментам и по-другому ответил бы на его приглашение, но сейчас все мои душевные силы поглощала огромная боль, причиненная мне утратой достойной г-жи Снарт.
Так что я просто пожал руку г-ну Смиту, пробормотав какие-то слова благодарности, а затем отвернулся, чтобы он не увидел, как меня душат слезы.
Тут я услышал произнесенные им шепотом слова:
– Добрый юноша!.. Меня не обманули.
Прозвонили пять вечера; носильщики подняли гроб; г-н Смит и я шли впереди, а наследники и деревенские жители – за гробом.
Примечательным явилось то, что по-настоящему были огорчены именно эти славные крестьяне, не состоящие ни в каком родстве с усопшей и совершенно бескорыстные.
Наследники шагали, оживленно разговаривая между собой с почти возмутительным равнодушием.
Вы знаете, сколь просты наши похоронные церемонии: никакой напыщенной помпезности, никаких религиозных песнопений – только молитвы.
После остановки у церкви тело понесли на кладбище.
Если бы мне и не указали на выкопанную могилу, я все равно знал бы место, где доброй женщине предстояло покоиться всю вечность.
То было место посреди трех могил, имевших вид скорее радующего взор садика, нежели последнего земного приюта.
Могила старшей дочери вся была усажена кустами благоухающих роз; могила средней дочери скрылась под ковром из барвинков;[207] третью же могилу – могилу младшей из них, бедной семилетней девочки, которая вложила милостыню в руку нищенки и, пораженная болезнью раньше всех, первой подняла ангельские крылья, чтобы улететь на Небеса, – так вот, третью могилу густо усеяли фиалки.
После смерти трех своих детей г-жа Снарт каждый день приходила сюда провести здесь часок, возделывая землю, орошая ее, ухаживая за посаженными на могилах цветами и готовя для себя последнее жилище посреди этого священного треугольника.
День, ожидаемый ею с таким нетерпением, наконец, наступил: могила была выкопана и, зияя, ждала усопшую.
Господин Смит и я произнесли молитву над скромным гробом, и, едва она закончилась, его стали опускать с помощью веревок, и он бился о стенки узкой могилы.
Вскоре скрежещущий звук поднимающихся веревок возвестил, что гроб опущен на дно.
Над зияющей могилой вослед покойнице, блуждающей уже среди сумерек вечности, прозвучала последняя молитва; затем с лопаты могильщика покатились на гроб первые комья земли, ударяясь с глухим стуком (кто слышал хоть однажды этот звук, не забудет его никогда); потом посыпались новые комья земли, стучавшие все тише и тише, и вот уже над травой вырос темный холмик, напоминающий по форме гроб, только что опущенный в могильные недра.
Мне очень хотелось произнести над этой могилой несколько слов прощания, но, лишь только я приоткрыл рот, как меня стали душить рыдания.
Эти рыдания сказали больше, чем могло бы выразить самое красноречивое надгробное слово.