Ашборнский пастор - Александр Дюма 31 стр.


Ведь, дорогой мой Петрус, описав сцену с ректором, я Вам рассказал только об одной части моих бедствий; вторая, и, быть может, самая страшная, ждала меня по возвращении домой.

У Поликрата был только один Оройт, а у меня их было целых два!

Судите сами: если одного негодяя оказалось достаточно, чтобы распять властителя Самоса, то какая же мрачная участь уготована мне, простому деревенскому пастору!

Итак, умоляю Вас, дорогой друг: когда Вы будете писать уважаемому господину Сэмюелю Барлоу, Вашему брату, передайте ему мое глубочайшее почтение и попросите его не забыть обо мне.

XXX. Господин управляющий

Было пять часов вечера.

Мой хозяин-медник предложил мне остаться поужинать, но я обратил его внимание на то, что от Ноттингема до Ашборна никак не меньше двенадцати миль, что, если не будет оказии, мне придется возвращаться пешком, и что, если я задержусь в городе до завтрашнего дня, Дженни проведет в тревоге всю ночь, а я на это ни за что не пойду.

Так что я вручил меднику восемь фунтов стерлингов, которые составляли половину суммы, любезно им предоставленной мне для моей свадьбы, и сразу же ушел, благословляя добряка, открывшего мне глаза на мои обстоятельства, и проклиная злосчастную судьбу, из-за которой на моем лазурном небосводе собрались грозовые тучи ближайшего будущего.

Путешествие мое было невеселым.

Просто невероятно, как предстает перед нашим взором природа – то в золотом сиянии нашего воображения, то под траурной вуалью нашего страдающего сердца.

И правда, весь день был сумрачным.

В нашей Англии, где облака катятся над головами, подобно волнам в океане, бывают летние дни, когда, кажется, в воздухе проносятся посланцы зимы или осени.

Однако к семи часам вечера небосвод слегка прояснился и на закатном горизонте остались только облака, громоздящиеся, словно горы в Тироле,[303] и посреди этих гор, голубые вершины которых оно украсило золотой и пурпурной каймой, солнце клонилось все ниже, но не как победитель, вознамерившийся прилечь и отдохнуть, чтобы на следующий день явиться вновь еще более блистательным, а как побежденный, который падает, чтобы уснуть вечным сном.

На востоке, наоборот, небо время от времени раскалывалось, пропуская ночную беззвучную вспышку; и каждый раз это походило на глаз спящего гиганта – глаз, который, приоткрываясь, бросал на мир мгновенный слепящий взгляд.

Как в том прекрасном стихотворении Томаса Грея, которое прочла мне Дженни, печаль сумерек усугублялась звяканьем колокольчиков коровьего стада, ведомого пастухом в хлев, и еще более грустным звоном колоколов церквей – этих овчарен многочисленного человеческого стада, ведомого молитвой ко Всевышнему.

Вся эта природа, которую во время моих предыдущих путешествий я видел столь оживленной и радостной, теперь показалась мне погрустневшей и чахнущей.

И по какой же причине?

Дорогой мой Петрус, только полюбуйтесь, какое влияние может оказать и на физическое и на душевное состояние человека наличие или отсутствие нескольких блестящих кружочков из желтого металла.

Я надеялся после поездки в Ноттингем принести в дом более четырнадцати фунтов стерлингов, а принесу только семь!

Отсутствие столь ничтожной суммы делало небеса сумрачными, а горизонт – печальным.

Однако я заблуждался.

Нет, совсем не это делало теперешнее небо сумрачным, а зримый горизонт – печальным; причиной тому была тень незримого горизонта и призрак неведомого будущего.

Угрожающий призрак! Горизонт, чреватый бурями!

Когда я наконец подошел к домам на окраине Ашборна, было около десяти вечера.

Луна, уже в течение часа медленно поднимавшаяся на небосклоне, делала ночь прозрачной, и в ее бледном свете белые стены этих домов казались выше обычного.

Передо мной словно вырастало полчище призраков.

Не знаю, существуют ли предчувствия, дорогой мой Петрус, но вот что я знаю твердо, так это то, что я проделал весь этот путь не только во власти грусти, о причине которой я Вам уже сказал, но еще и во власти смутного страха, предмет которого оставался для меня совершенно неведомым.

Мне казалось, что, придя домой с плохой новостью, я узнаю новость еще более огорчительную.

Наконец я увидел пасторский дом.

С той минуты, когда я вступил в деревню, я убаюкивал себя мечтой, что еще издали увижу на пороге Дженни, обеспокоенную и вместе с тем улыбающуюся.

Я говорил себе:

«Если Дженни меня ждет, если я издалека увижу ее, все дурные предзнаменования будут предотвращены, и это станет доказательством того, что страхи мои глупые, а предвидения медника не что иное, как его точка зрения».

Вам, философу, Вам, вольнодумцу, подобные нелепости, наверное, никогда не приходили в голову?

Так вот, дорогой мой Петрус, Вы даже представить не можете, как сильно при определенном состоянии души такие мысли влияют на воображение, какое присуще мне.

До самого поворота с площади я надеялся увидеть Дженни на пороге; я видел ее глазами души, я улыбался ей заранее; я тихонько шептал самые нежные слова, которые рассчитывал сказать ей при встрече…

На пороге никого не было; сердце мое сжалось.

Я подошел к двери, не в силах сдержать дрожь.

Не зная, в котором часу я вернусь, я взял с собой ключ, чтобы не беспокоить Дженни, если приду поздно ночью.

Я пошарил в кармане и нашел там ключ. Мое нервное возбуждение было столь велико, что я сжал ключ с такой же силой, с какой зажал бы в руке нож или кинжал.

С трудом я нашел замочную скважину; рука моя дрожала.

Заскрежетал ключ, и дверь открылась.

Я так рвался поскорее к Дженни, что даже не закрыл за собою дверь. Когда я ощупью продвигался по коридору, мне послышалось, что кто-то громко разговаривает в моем кабинете, некогда служившем для вдовы спальней. Найдя дверь в столовую, я толкнул ее – она легко открылась. И тогда послышавшийся мне шум стал более явственным.

Я прошел через столовую, опрокидывая по пути столы и стулья, но это не прервало разговор в соседней комнате.

Дверь ее оказалась чуть приоткрытой; сквозь эту щель падал луч света и доносился шум.

Я стал всматриваться и вслушиваться.

Дженни стояла, скрестив руки на груди, нахмурив брови, высокомерно сжав губы; во всем ее облике читалось выражение презрения и гнева, выражение, которое мне не только никогда не приводилось видеть на ее прекрасном лице, но на которое я даже не считал ее способной.

Она была прекрасна и величественна, словно статуя, олицетворяющая Негодование.

Перед ней на коленях, немного откинувшись назад, стоял управляющий, г-н Стифф; у него была поза устрашенного человека, однако физиономия его выражала надежду.

В ту минуту, когда я устремил взгляд на эту сцену, Дженни протянула руку по направлению к двери и сопроводила этот царственный жест требованием:

– Поднимитесь, сударь, и уходите!

– Но, все-таки, прекрасная Дженни!.. – пробормотал управляющий.

– Я говорю вам – уходите! – повторила Дженни. Тут г-н Стифф, похоже, принял важное решение:

– Вы велите мне выйти? Хорошо… Вы произносите это весьма достойно, не могу такое оспаривать; но мы видели все эти горделивые жесты в театре, и, поскольку у вашего величества нет гвардейцев, чтобы выставить меня за дверь, я выйду, когда мне заблагорассудится.

– Сударь, – сказала Дженни, – вы ведете себя не по-мужски… Вы носили ливрею, сударь, и ведете себя как лакей!

Господин Стифф просто зарычал от гнева и протянул руки, чтобы схватить Дженни.

Но она отступила на шаг, и его руки обняли только пустоту.

Тогда он встал с колен и шагнул к ней, повторяя сквозь стиснутые зубы:

– Лакей!.. Ах, лакей!.. Если вы не сотрете это слово вашими самыми нежными ласками, сударыня, оно дорого будет стоить и вам, и вашему мужу!

За столь странным признанием в любви последовало во взгляде, в лице, во всем облике управляющего такое выражение ненависти, что Дженни бросилась к двери.

Но господин управляющий успел схватить ее и, в некотором смысле получив над ней власть, заявил:

– Сударыня, сейчас десять вечера; ваш дом стоит обособленно; господин Бемрод ночует в Ноттингеме – так что вы напрасно будете звать на помощь, никто вас не услышит, никто к вам не придет, поэтому оскорбление, которое вы мне нанесли, лучше искупить покорностью… Сударыня, еще раз я прошу, я умоляю… Еще один отказ – и я возьму вас силой!

Дженни огляделась, словно высматривая средство защиты или возможность бегства; он следил за ней взглядом и с дьявольским смешком добавил:

– О, ищите, сколько угодно… нет никого, нет ничего.

– Есть Бог, сударь! – воскликнула Дженни в самой высокой степени взволнованности и указала на Небо жестом пророчицы. – Да, это правда, вокруг меня нет ничего такого, чем я могла бы защититься; нет никого, кто пришел бы мне на помощь… меня не услышат, если я закричу, ко мне никто не придет на помощь, если вы на меня наброситесь… И однако я говорю, вам, мерзавец, говорю с презрением к вам и верой в Господа: я здесь, слабая, безоружная и беззащитная; я жду… и, если вы сделаете хотя бы шаг, если вы поднимете на меня руку, помощь ко мне придет… Какая – этого я не знаю; откуда – не ведаю, но помощь придет, повторяю вам! Только попытайтесь!..

Ошеломленный г-н Стифф на мгновение застыл в нерешительности; затем, словно устыдившись отступать перед женщиной, он бросился к Дженни.

Но в ту же секунду я распахнул дверь и, удержав его за плечо, крикнул:

– Осторожней, господин Стифф, я здесь! У Дженни вырвался крик радости:

– О, я же говорила тебе, мерзавец, что Бог не спускает с тебя глаз!

– Так-так! – процедил г-н Стифф, скрежеща зубами. – Это вы, господин Бемрод?

– Да, сударь, это я, и, хотя характер у меня мягкий, хотя я служитель мирного Бога, заявляю вам, что человек, нанесший такое оскорбление моей жене, рискует жизнью, если останется под моей крышей еще хоть минуту!

Я чувствовал, что бледнею; угрозу я выкрикнул резким голосом; мои пальцы, опущенные на его плечо, сжимались все сильнее и вонзались в его тело, словно когти ястреба.

Однако ему было настолько стыдно ретироваться таким позорным образом, что он рискнул, отступая, огрызнуться:

– Хорошо, мне надо было бы сообразить: жена сделала вид, что осталась в одиночестве, а муж спрятался… западня по всем правилам! Сколько это стоит, господин Бемрод? Если сумма не превышает наших возможностей, дело можно уладить.

Я даже не расслышал окончания фразы, произнесенной сдавленным голосом.

Обеими руками я схватил его за горло и стал душить.

– Друг мой, друг мой! – воскликнула Дженни, бросаясь ко мне. – Что ты делаешь?! Ты же пастор!..

– Ты права, – ответил я. – Однако, и ты с этим согласишься, происходящее здесь способно заставить рыдать ангелов, как сказано у Шекспира. Нет, господин Стифф, – сказал я управляющему, выпуская его из своих рук, – нет, жена моя действительно оставалась одна в доме; нет, я не прятался; нет, это вовсе не западня; нет, у вас не найдется суммы заплатить за содеянное, поскольку никакие деньги не могут искупить оскорбление, которое вы нам нанесли… Такие оскорбления искупить нельзя, сударь; их можно только простить. Уходите и покайтесь; быть может, тогда вас простят…

Тут я поднял с пола его шляпу и протянул ему.

– Уходите, – повторил я, – и поостерегитесь искажать истину, рассказывая об этом злоключении; что касается меня, то я обещаю вам хранить молчание; так что, если об этом что-то станет известно, источником слухов можете быть только вы… Уходите, господин Стифф, уходите!

Мгновение он колебался, словно выискивая возможность уничтожить нас обоих; но, видя, что Дженни остается спокойной и полной достоинства, а я – твердым и решительно настроенным, он лишь пробормотал:

– Скоро мы еще посмотрим, чем все это кончится! Затем, вырвав свою шляпу из моей руки, он бросился в столовую и, натыкаясь там на стол и стулья, добрался до уличной двери и с силой громко ею хлопнул, выражая свой гнев.

– Друг мой! – воскликнула Дженни, бросаясь в мои объятия. – Какой же это бесчестный человек! И какое счастье, что ты появился!

XXXI. Оройт I

Все, что я видел и слышал, избавляло Дженни от всякого объяснения; однако Вы прекрасно понимаете, дорогой мой Петрус, что после подобной сцены вопросы «как?» и «почему?» беспорядочно следовали одни за другими.

Уже давно господин управляющий не обходил своим вниманием мою жену. В тот самый день, когда он встретил нас и почти насильно привез в замок, ему удалось среди бесчисленных своих непристойностей сделать несколько комплиментов насчет ее красоты; она приняла их за обычные банальности и придала им не больше значения, чем обычно заслуживают подобные пустяки.

Но, всякий раз, когда управляющий снова видел Дженни, он пытался приблизиться к своей цели хоть на шаг. В тот день, когда этот господин вместе с женой явился к нам с визитом, он воспользовался тем, что Дженни, опередив г-жу Стифф, первая вошла в мой кабинет, сжал руку моей жены и признался в любви к ней.

Этим и объяснялся жест Дженни, который я заметил, не придав ему значения.

Наконец, узнав от графского арендатора, что я вместе с ним еду в Ноттингем, а затем увидев, что тот возвратился без меня, он сообразил, что, вероятно, дела задержат меня в городе до следующего утра, и решил, воспользовавшись моим отсутствием, предпринять серьезную атаку.

Вы можете представить себе начало сцены, зная ее финал: сначала он предложил свою любовь, затем предложил деньги, а потом решился на насилие.

Я появился как раз в то время, когда моя мужественная Дженни отвергла эту гнусность, оскорбив насильника и выказав ему презрение.

Все это удручало и не предвещало ничего хорошего. Он ушел, как Тартюф[304] из французской пьесы, заявив, что о нем еще услышат. К несчастью, я не мог утешить Дженни после всего происшедшего, так как не принес из Ноттингема радостных новостей.

Поскольку она рассказала мне все, я тоже ей все рассказал.

Дженни выслушала меня с примерным смирением.

– Друг мой, – отвечала она, – связав меня с тобой, Господь соединил нас как для счастья, так и для беды; счастью мы радовались вместе, перенесем вместе и беду. И вот увидишь, как в решающую минуту ты пришел мне на помощь, так в самый трудный час Господь пошлет нам поддержку. Не будем терять веру, остальное свершит Всевышний.

Поскольку я не имел никакой возможности бороться с одним из моих врагов, а уж тем более с двумя, мне, естественно, пришлось прибегнуть к совету жены; однако, должен признаться, готовящегося нам удара я ждал с меньшей верой и смирением, нежели она.

Мы решили ничего не говорить ее отцу и матери; они ничего не подозревали, они не знали о ненависти ректора к моей особе и о любви управляющего к Дженни – зачем же их тревожить?!

Что касается столь нужной нам финансовой помощи, то мы были уверены, что она невозможна. Если даже у доброго г-на Смита имелись какие-нибудь наличные деньги, то слишком уж велики были долги, какие ему пришлось взять на себя в связи с покупкой фортепьяно для дочери.

Мы выложили на стол наши семь фунтов стерлингов.

В крайнем случае, месяца три мы могли бы на них просуществовать, но, чтобы добиться такого чуда экономии, нам нельзя было потратить на что-нибудь другое ни одного шиллинга из этой жалкой суммы.

И к тому же время от времени я вспоминал то, о чем не говорил ни г-ну Смиту, ни его супруге, ни Дженни, – о моем денежном долге или, вернее, о долге моего отца, ставшего затем моим долгом, когда я взялся выплачивать по одной гинее каждые три месяца.

В особенности же я вспоминал о нем вследствие подписанного мною обязательства, в соответствии с которым из-за двух не внесенных в срок платежей мне надлежало тут же выплатить всю сумму долга.

Каким же образом изъять одну гинею, которую мне предстояло отдать, из семи оставшихся у нас?

Назад Дальше