Ашборнский пастор - Александр Дюма 32 стр.


Одну гинею я уже не отдал вовремя кредитору и, если через семь недель не вручу ему вторую, то мы должны будем выплатить полностью пятьдесят фунтов стерлингов. И как же мне признаться в этом Дженни?

Но тут у меня была надежда: дело в том, что г-н Рам (так звали купца из Ноттингема), всегда своевременно получая деньги от моего отца, а затем от меня, давал нам некоторую отсрочку.

Отсрочка – вот что мне требовалось!

Моя служба предоставляла мне много досуга, а любовь Дженни превращала его в блаженнейший отдых; я мог приняться, наконец, за свое большое сочинение, начать которое до сих пор мне мешали обстоятельства.

Поскольку это во всех отношениях было самым разумным делом, я решил приступить к работе как можно скорее.

Мне только не хотелось идти по собственным следам: то, что я отбросил, так и должно остаться отброшенным.

К тому же в моем сознании произошло немало перемен и перед моим воображением открылись новые горизонты. К моему прежнему познанию человека прибавилось познание мира, почерпнутое мною в течение четырех месяцев подлинной жизни.

Теперь я знал, каким должно быть сочинение, способное понравиться моим современникам: во всяком случае, это была не эпическая поэма, на которую мне пришлось бы потратить лет десять жизни; не трагедия, для постановки которой я не смог бы найти театра; не трактат по сравнительной философии, который мне пришлось бы издать за собственный счет.

Нет, то будет нравоучительное повествование вроде романов Лесажа,[305] Ричардсона;[306] или аббата Прево[307] «Жиль Блаз»,[308] «Памела»,[309] «Кливленд»[310] – вот что волновало общество, вот что я, с моим знанием человека, сочиню под громкие рукоплескания моих современников.

Кстати, что помешает мне слегка пронизать эту книгу присущим мне духом сатиры, мощным и требующим выхода?! Что помешает мне живописать такого лицемера, как ректор, такого пошлого и подлого выскочку, как управляющий? Бичуя на глазах у всего общества сладострастие и лицемерие, я исполнил бы достойную миссию и перед Богом и перед людьми.

Без сомнений, Бог представил мне кафедру, чтобы громить пороки, но каков горизонт, в пределах которого прогрохотал бы мой гром? Каков круг, внутри которого могла бы поражать моя молния? Неужели это круг и горизонт маленькой деревни?!

Так вот, когда я напишу роман, все будет иначе: мною будет взорван тот круг, в котором я заключен; мною будет разорван горизонт, ограничивающий мои возможности: в романе пойдет речь о Лондоне, об Англии, о Шотландии, об Ирландии – о трех королевствах; аббат Прево переведет мой роман на французский, точно так же как он уже перевел «Клариссу Гарлоу»..[311] и «Грандисона»[312]

И тогда моя известность, перешагнув Твид,[313] перешагнув пролив Святого Георга,[314] перелетит затем и через пролив Ла-Манш.[315]

Если меня будут знать во Франции, значит, меня будут знать и во всем мире, ведь Франция – это источник света, лучи которого расходятся по всей Европе; и тогда уважение вместе с удачей будут окружать меня всюду; тогда я смогу не считаться со всеми на свете ректорами и управляющими, тогда я возведу Дженни на позолоченный пьедестал моего богатства и славы.

Я сделаю Дженни царицей мира!..

Ах, дорогой мой Петрус, помнишь, у этого великого философа по имени Лафонтен.[316] есть чудная басня, озаглавленная: «Перетта, или Молочный горшок»[317]

Друг мой, сюжет моего романа был определен, план – обдуман, заглавие написано; я уже держал в руке перо, чтобы набросать первые строки; вдохновение пришло и стояло рядом со мной, воздев руки и возведя глаза к Небу, когда неожиданно вошла Дженни; она возвратилась с нашими небогатыми покупками, которые всегда делала сама; я обернулся, услышав, как открывается дверь моего кабинета, и увидел ее бледной, со слезами на глазах…

Мне пришлось отложить перо, поскольку Дженни для меня была прежде всего!

И тут я начинаю испытывать тревогу, расспрашиваю, в чем дело, и узнаю следующее: в Ашборне ходит слух, что мой приход будет преобразован в простой викариат и что вскоре сюда мне на смену будет направлен викарий!

Это и был удар, предсказанный моим хозяином-медником.

Никогда, дорогой мой Петрус, никогда человек не низвергался с более высоких вершин в более глубокую пропасть так, как я!

Если в этом слухе содержалась какая-то доля правды, если меня сместят, если прибудет этот викарий, – я пропал!

Идти к г-ну Смиту и его супруге с просьбой о милосердии, идти, чтобы нашу нищету сделать общей, навязать им как бремя себя, мою жену, ребенка, которого, быть может, пошлет нам Господь, навязать им, нашим добрым дорогим родителям…

Никогда! Уж лучше мне умереть!

Вы понимаете, дорогой мой Петрус, что с такой сумятицей в мыслях, после такого удара прямо в сердце не могло быть и речи о том, чтобы взяться за роман.

События моей собственной жизни приобретали слишком уж болезненный интерес, чтобы мой творческий пыл и воображение посвятить выдуманной чужой истории.

Самым спешным для меня делом – и Вы с этим согласитесь сами, не правда ли? – стало письмо к господину ректору; мне надо было знать, как себя вести в подобных обстоятельствах, и уйти таким образом из-под дамоклова[318] меча, нависшего над моей головой.

Примите во внимание, что дамоклов меч, угрожавший льстецу тирана Дионисия,[319] угрожал лишь ему одному и лишь только во время трапезы.

Но меч, нависший над моей головой, угрожал также моей Дженни, и не только в настоящем, но и в будущем.

Так что я, не медля, написал господину ректору следующее письмо:

Что касается последней части или, вернее, конца последней фразы моего письма, то он был чисто предположительным: ничто с уверенностью не предвещало мне, что Дженни собирается стать матерью.

Именно поэтому Вы, дорогой мой Петрус, не преминете заметить, что я, не допуская даже во имя нашего с Дженни общего спасения какой-либо лжи, вставил: «быть может».

Ответа на это письмо, отправленное по почте, я ждал с тревогой.

Оно было отослано в субботу.

К воскресенью еще не была готова моя проповедь; события, ударившие по моему благополучию, дали мне тему для нее: я буду говорить о радостях бедности.

Проповедь, дорогой мой Петрус, хороша тогда, когда она написана с сердечной искренностью: тогда она, если и не воздействует на аудиторию, то, по крайней мере, воздействует на самого проповедника.

Не могу Вам сказать, был ли хоть один из моих прихожан, выходивших из церкви, убежден, что жить в бедности лучше, нежели в богатстве, но я сам спускался с кафедры, уже покорившись своей злосчастной судьбе, предуготованной мне моим недругом, покорился с таким же терпением и такой же смиренностью, как если бы эта злая судьба поразила меня во славу Господню.

И мое терпение и моя смиренность, оказалось, пошли мне на пользу: уже в понедельник я получил письмо от господина ректора – в нем говорилось, что приход мой действительно превращен в викариат и что, следовательно, место пастора останется за мной лишь До конца второго триместра, то есть до 15 октября.

Кроме того, выказывая свое притворное благожелательство, ректор сообщал, что авансом высылает пятнадцать фунтов стерлингов, причитающиеся мне за второй триместр, и тут же предупредил, что в таком случае мы с ним в расчете и у меня не должно быть надежды получить от него еще что-либо.

Викарий, которому предстояло меня сменить, прибудет в Ашборн в течение того же второго триместра, и пятнадцать фунтов стерлингов были посланы мне не только для того, чтобы я мог его дождаться, но и для того, чтобы я передал ему мой приход тотчас по его прибытии.

Ректор предлагал мне поискать за пределами его юрисдикции другое место, которое, он уверен, мне благодаря моим успехам и моим дарованиям не придется искать долго.

На следующий день я получил пятнадцать фунтов стерлингов.

Я погрузился в глубокие раздумья о нашей беде, когда вошла Дженни.

Впервые я не поднял головы, услышав звук ее шагов и шелест ее платья. Правда, зная, что это она рядом со мной, я протянул ей на открытой ладони злосчастные пятнадцать фунтов стерлингов и переложил их в ее руку. Дженни подождала еще несколько секунд, пока я взгляну на нее или заговорю с ней, однако, видя, что я остаюсь немым и неподвижным, она пошла за Библией и принесла мне ее как источник всякого утешения.

Я все понял, поднял глаза и увидел перед собой мою жену, спокойную и смиренную, дающую мне пример мужества.

Протянув к ней обе руки, я прижал ее к сердцу и прошептал:

– Дженни! Дорогая Дженни! Затем я наугад открыл Библию.

Глаза мои остановились на начале страницы: то бы стих первый из главы XLIII Исайи.[320] Я прочел:

«Не бойся, ибо я искупил тебя, назвал тебя по имени твоему; ты мой».

И тут я поднял к Небу обе руки и воскликнул:

– Если я твой, о Господи, значит, мне больше нечего бояться ни за себя, ни за мою жену!

XXXII. Долговое обязательство переписано на предъявителя

Не знаю, дорогой мой Петрус, в действительности ли пришла ко мне помощь свыше или же это было постепенное притупление страдания – естественное следствие столь сильного удара; но знаю точно, что после довольно спокойной ночи мы проснулись почти смирившимися с нашей участью.

Накануне, мой друг, я просил Вас в письме еще раз обратиться с просьбой к Вашему брату Сэмюелю.

Я даже, как Вы помните, добавил в этом письме следующее: чтобы обеспечить существование моей Дженни и не отягощать старость наших родителей, я был готов вместе с женой переселиться в Нью-Йорк,[321] или Бостон[322] а может быть, даже отправиться в глубь американских земель.

Эта мысль пришла мне в голову, когда я подумал о многочисленных знакомствах, которые сопутствуют коммерческой деятельности Вашего брата во всех уголках мира.

И поскольку мысль об изгнании была для нас самой тягостной, то мы никак не могли от нее отделаться ни на следующий день, ни еще два-три дня.

Теперь, когда в моей беде не приходилось сомневаться, меня, помимо этого, не оставляло еще беспокойство о долге, который я унаследовал от отца и способ выплаты которого я столь неосмотрительно изменил. Приближался срок следующего взноса, а я, как Вам уже известно, передал Дженни пятнадцать фунтов стерлингов.

Эти пятнадцать фунтов стерлингов и те пять, что остались у нас от первого триместра, составляли все наше богатство. Итак, с двадцатью фунтами стерлингов нам предстояло ждать событий то ли счастливых, то ли бедственных, и жить в ожидании их вплоть до того часа, когда наша злая судьба или станет еще ужаснее, или переменится на более благоприятную.

Не следовало ли в подобном положении уехать в город и незадолго до дня выплаты попросить у моего кредитора новую отсрочку?

Но, излагая такую просьбу, какие гарантии я могу ему предоставить? Конечно же, он должен знать о моем увольнении; надежда же найти службу то ли в другой части Англии, то ли даже в Америке, достаточная для того, чтобы не дать нам впасть в отчаяние, была недостаточной для того, чтобы быть убедительной для незнакомого человека.

Меньше всего я рассчитывал таким способом хотя бы на миг выбраться из беды, но выиграть время для нас, уверенных в возможном покровительстве Вашего досточтимого брата, значило выиграть очень немало.

Вот почему, сославшись на желание попытаться еще раз переубедить ректора, я утром отправился в Ноттингем, причем на этот раз не на двуколке арендатора, ведь после моей ссоры с управляющим я не осмелился просить о подобной услуге человека, от него зависящего.

Я пошел пешком; но, поскольку это был базарный день, я надеялся, что кто-нибудь из моих прихожан, едущий на подводе, возьмет меня с собой.

Покидая Ашборн, я был настроен решительно; но, по мере того как я приближался к городу, решимость моя испарялась; когда я дошел до окраины Ноттингема, мужество совсем меня покинуло.

И покинуло оно меня настолько, что я, вместо того чтобы направиться к дому купца, направился к дому моего хозяина-медника.

Этот славный человек был моей большой, моей последней надеждой – spes ultima,[323] как говорит Вергилий[324] к несчастью, я не застал его дома: вот уже два дня, как он выехал по делам из города и мог возвратиться из своего путешествия только на следующий день.

Оставаться здесь еще на один день, находясь в том положении, в котором мы оказались, означало сильно встревожить Дженни; впрочем, я пришел повидать в Ноттингеме не моего хозяина-медника, а купца, чьим должником я оказался столь роковым образом.

Задержавшись на минуту в доме медника и выпив стакан пива, предложенный мне его женой, я решил направиться к жилищу купца.

Приближаясь к его конторе, я не смог воспрепятствовать зарождению в моей душе новой надежды: дело в том, что купца, г-на Рама, могло, как и медника, не оказаться дома; в таком случае мне не довелось бы испытать стыд, разговаривая с ним и обращаясь к нему с просьбой о снисхождении. Я написал бы ему, а поскольку, когда перо в руках, все решает стиль (а в своем я был совершенно уверен), то мне казалось, что мое письмо скажет то, чего я из-за своей застенчивости никогда не осмелился бы произнести.

На этот раз моя надежда оказалась еще раз обманутой: первым человеком, которого я увидел, войдя в контору, был сам купец.

Назад Дальше