Мы идем на Кваркуш - Фомин Леонид Аристархович 5 стр.


За добавкой опять первым Филоненко-Сачковский. Ест много, больше взрослого, а когда съест и добавку, мечтательно говорит, поглаживая живот:

— Эх, кабы еще колбасы жареной с картошкой...

Абросимовичу не до еды. Мы едва докричались его уже после того, как к телятам ушла смена. Ест, а сам и душой, и глазами у стада. Похудел, на себя не похож. От бессонницы подпухли веки, щеки густо обросли щетиной. От ветра, от солнца, от репудина огрубело и почернело лицо. Впрочем, все мы выглядели не лучше. У нас с Борисом так обветрели лица, что с них клочьями сходила кожа. От каждой новой порции репудина нос и щеки нестерпимо драло.

Патокин советует.

— А вы не умывайтесь. Медведь всю жизнь не моется, да живет....

Серафим Амвросиевич окончательно прокричал на телят свой и без того простуженный голос. Для того, чтобы крикнуть — а не кричать он не может — он толкает в бок кого-нибудь из ребят и тот, заведомо зная, что от него требуется, оголтело орет, не зная куда и на кого.

Давно потонуло за горами солнце, в отблесках неугасной северной зари дремал Золотой Камень. Двигаясь по реке, мы обогнули хребет Кузмашшер. Теперь уже ничто не скрывало от глаз горделиво вознесшиеся к небу овальные вершины Золотого Камня. Дальше за ним угадывались очертания каких-то еще более высоких гор, но они были так далеки, что и думать о них сегодня не хотелось. Завтра нам предстояло перевалить за один переход двугорбый Кайбыш-Чурок. Но это завтра.

Здесь, на Усть-Осиновке, первый раз почувствовалась высота. С наступлением ночи стало холодно. Пришлось надевать на себя все, что было у нас из одежды. «Не забудьте варежки» — невольно вспомнили мы наказ Абросимовича. Умолкли, разлетелись по лесным чащобам птицы, перестали гудеть насекомые. Лишь редко по алой стыни неба протянет вальдшнеп, да тяжело плеснет у берега рыба. Хоть и поздно, а вокруг светло, и в светлом небе непривычно мигают звезды. Над головой лучисто светит Юпитер, низко на западе слабой лампадкой теплится Венера.

Когда мы с Борисом залезли в палатку и остались одни, он сказал:

— Я ничего не говорил о возвращении. Понял? Я дойду до Кваркуша.

Всю эту ночь в палатке пахло стародубами, и мы спали без сновидений.

— Ну, милые, вставайте, вставайте, — слышался за палаткой хриплый голос Борковского. Я откинул полог и выбрался на студеную, охваченную инеем траву.

В полнеба полыхала краплаковая заря. Розовый свет струился сквозь ветки берез, падал на реку и вместе с туманом плыл вдоль гористого берега. Нарядные, будто одетые в пышные бальные платья, замерли убеленные инеем молодые вербы. Удивительно гармоничное сочетание розовых, белых, палевых тонов как бы дополняла ликующая голубизна далей, готовая вот-вот озариться первыми лучами солнца. В этот ранний час все спало: и горы, и тайга, и даже птицы, поэтому голос Абросимовича, как бы он тих и ласков ни был, казался лишним.

Абросимович выгонял из осека телят. Перед большой дорогой надо было их накормить. Холодные ночи — избавление животным от гнуса. Разморенные отдыхом, выходили они вяло, потягивались, выгибали спины, жалобно мычали.

Спал ли Борковский в эту ночь? Похоже, что нет. Там и тут по краям поляны дымили угасающие костры — страховка от медведей. Они идут следом.

Вчера, когда не было нас, за стадом в открытую плелся молодой, видать, еще очень глупый медведь-пестун с белым пятном на груди. Он не обращал внимания ни на крики ребят, ни на палки, летевшие в его сторону. У Патокина было ружье, но Серафим Амвросиевич стрелять запрещал: без того взвинченные присутствием зверя телята от выстрела могли разбежаться.

— Ну, ну, хорошие, — ласково хрипел Серафим, выпроваживая телят в тесные ворота. В эту минуту хотелось сказать ему: «Милый, беспокойный человек! Ведь ты забыл, потерял самого себя с этой добровольной заботой. Ложись под теплое одеяло, поспи хотя до восхода солнца».

Последнее я повторил вслух.

— Спать будем дома, — отрезал Борковский. — Сейчас телят сохранить надо.

Я хотел согреться чаем, но оставшийся с вечера в ведре чай застыл. Пришлось разогреваться заготовкой дров...

Тем временем проснулись ребята, вылез из палатки Александр Афанасьевич. Протер кулаками глаза, походил вокруг давно потухшего костра, зачем-то переставил с места на место пустые ведра и в раздумье остановился возле мешков с продовольствием. Я знал, что тревожит шеф-повара. Сухари, крупа, сахар убывают катастрофически быстро. Не считая чая, горячую пищу готовим раз в сутки, но и этого достаточно, чтобы после каждого большого привала Саша откладывал в сторону опорожненный мешок.

Разбуженный голосами, вылез из палатки Борис. Мы захватили мыло, направились к реке.

— Вы, кажется, обещали кормить нас рыбой? — с добродушной издевкой бросил нам вслед Патокин. Он сдвинул на глаз шапку, подумал: — А правда, это ведь входит в нашу программу. Вот вам ведро, и, пока греется чай, чтобы оно полное было рыбы...

Желающих рыбачить вызвалось столько, что некому стало пасти телят. Не клянчил леску один Сашка Смирнов. Еще где-то перед Колчимом он напросился поднести зачехленные спиннинговые удилища, взял... и потерял. Но катушки от них сохранились, и мы с Борисом принялись мастерить удилища. А спустя полчаса на широком разводье устья Осиновки «познакомились» с язьвинскими хариусами.

Получилось это так. Борис, давно отвыкший от порядочной рыбы, забросил на струю приточной воды «надежную» силоновую леску с «букетом» дождевых червей на крючке. Не успела наживка затонуть, как последовал рывок... и в руках растерянного рыболова осталось лишь тальниковое удилище... Конечно же, вся причина неудачи таилась в этом самодельном удилище! Много мы с Сашкой выслушали упреков — это я дал ему поднести удилища — пока, наконец, Борису не удалось выволочь на прибрежный галечник килограммового хариуса.

Но пора было отправляться, и рыбалку пришлось прекратить. Покидали мы Усть-Осиновку с твердым намерением на следующей стоянке накормить отряд рыбой.

Через Осиновку переправились благополучно. Это мелкая, бурная речка, похожая на те, что проходили раньше. Сразу за ней просека круто устремилась в гору. Начался подъем на Кайбыш-Чурок.

Утреннее солнце огненными стрелами пронизывало тайгу, яркой позолотой высветило верхушки елей. Размякли и отпотели застывшие с ночи травы, над парной землей качался голубой туман. Звонко, мелодично перекликались зорянки, пели зяблики, нежными бубенцами рассыпали мандолинные трели овсянки. Здесь мы услышали звуки несложной, но очень выразительной песенки какой-то незнакомой птички. Они напоминали не то далекие гудки, не то приглушенные удары колокола, как если бы стукнуть по нему несколько раз, а потом вдруг обхватить руками. Тревожные, как сигнал, гудочки с перерывами доносились из сумрачной глубины леса, настораживая его обитателей.

Мы круто взбирались в гору, уже находились на порядочной высоте, но дорога была сырая. Нет, никакой дороги не было, был только сырой заболоченный выруб. Если бы подсчитать, сколько ключей бьет в этих местах на каждом квадратном километре, то оказалось бы, пожалуй, не меньше тысячи. Маленькие и большие родники фонтанировали из-под камней, из-под корневищ деревьев, сочились из травы. Стоило теленку свернуть с выруба, как он тут же увязал по брюхо. Иногда на пути неожиданно развергался бездонный колодец. На его поверхности плавало бурое илистое месиво, предательски скрывая воду.

Родники породили множество ручьев. Они проложили в грунте глубокие промоины и даже овраги. Заросшие кустарником, заваленные подмытыми деревьями, овраги доставляли немало хлопот при переправе. Телята толпились, прыгали друг на друга, напарывались на сучья, не могли подняться по глинистым оползням.

Нелегко идти по такой дороге, да еще на подъем. Чтобы не останавливаться часто, намечаем дистанции. Идем до избранной высоты, а когда доходим до нее, перебрасываем взор на другую. И так много раз, пока не отказывают ноги.

Но больше людей устают перегруженные кони. Они натужно храпят, бьют копытами землю. Если с лошади сбрасывают вьюк, она, облегченная, неестественно высоко вскидывает ноги. Вьюки на лошадях то и дело меняем. Это помогает.

Мы поднимались на увалы, спускались в раструбы междугорий, снова поднимались, но каждый новый подъем казался длиннее и круче. Все эти взъемы и спуски всего лишь уступы на склонах двух мощных, раздельно стоящих горбов. Пока мы поднимаемся только на первый. Затем будет неглубокий водораздел — и вторая вершина. А уж там до самого Цепёла пойдем под гору.

— Скоро ли перевал? — спросили откуда-то набежавшего Абросимовича.

— Во-он синеет, видите? За той синью еще одна синь, а за той — наша синь, — загадочно сказал учитель. — Здешние километры черт мерил, да веревку порвал...

Поднявшееся над лесом солнце начало припекать. Теперь оно светило прямо в лицо. Ребята отыскали в наших рюкзаках защитные очки, поочередно напяливают их. Модные, в бронзовой оправе, очки красуются на конопатом носу Филоненко-Сачковского. Они скрывают глаза, и это для него сейчас главное. Сашка прячет глаза не от солнца, от ребят. Утром незаметно он опять взобрался на Петьку и словно прирос к нему.

Сильный Петька прет в гору без остановок. На нем самые тяжелые вьюки, а на вьюках — утробистый Сашка. Горячий, не привыкший к поклаже конь ищет избавления от гнетущего груза в ходьбе, не разбирая тропы, шпарит по кустарнику, прыгает через валежины. И вот Сашку настигло возмездие: Петька с ходу перевалил берег глубокого оврага и внезапно остановился. Незадачливый наездник через голову коня полетел в овраг...

Бочком да леском, с колодины на камешек, с камешка на выскирь прыгает с прутиком в руке Юрка Бондаренко. Угадывая в след, копирует его движения Витька Шатров. Штаны у Юрки до ремня заляпаны грязью, шапка болтается на груди, привязанная за пуговицу рубахи. Без шапки его проще отличить от друга: голова у Юрки красная, давно не стриженная, густые волосы стоят торчмя. У Витьки волосы, как ленок, — светлые, мягкие, приглаженные на лоб аккуратной челочкой. Витька старается во всем походить на Юрку. Шапка у него тоже болтается на пуговице. Юрка басовито кричит на телят: «Ходом». Витька пищит: «Ходом».

Беспечно насвистывая, будто и не чуя устали, идет Толя Мурзин. На нем клеенчатая непромокаемая куртка с нашивными карманами, новенькие, еще не утратившие блеска резиновые сапоги. Поэтому Толя не особенно разбирает дорогу и часто намеренно топает по лужам. Изображает либо танк, либо вездеход. Пересекая лужу, перестает свистеть, надувает розовые щеки и урчит. Однако он не такой рассеянный, как идущий неподалеку Коля Антипов, и успевает, где следует, хватать вицей зазевавшегося теленка.

Коля Антипов все глаза проглядел на лес. Телята на его участке выбивались из стада, когда хотели. А отвлечься, забыться поэтично настроенному Коле было чем. Обогретый и обласканный солнцем лес в тысячи колокольцев и флейт играл птичьими трелями, благоухал запахами, расцвечивался всем спектром цветов и оттенков. Вдоль выруба, повторяя повороты, взъемы и впадины, алым потоком лилась река цветущего иван-чая. Он заполонил все: узкие, похожие на грядки, елани по краям выруба, берега оврагов, мочажины и сухие, каменистые взгорки; в сырых, низменных местах его заросли были так густы, так высоки, что с головой скрывали ребят. Дружное цветение иван-чая накладывало отпечаток на кроны нависших пасмурных елей — они румянились и розовели, будто освещенные изнутри. Среди прочей цветущей братии на увлажненных малоприметных тропках мелькали похожие на цветы акации золотистые льнянки, нежно голубели капельки незабудок.

Обособленно, в тени под елями, яркими кострами горели дивные марьины коренья. Метровой высоты кусты марьиных кореньев с сочной широкой листвой и огромными, словно налитыми кровью, цветами, били в глаза щедрой, несвойственной здешним угрюмым лесам пышностью и красотой. Пятнадцать, двадцать цветов на одном кусте, каждый величиной с кулак, и столько же назревших, готовых вот-вот распуститься, бутонов, превращали куст в полыхающее огниво, далеко видимое в пещерной темени леса.

Благодатное разноцветье трав пело пчелами, стрекотало кузнечиками, порхало бабочками. И как бы дополняя царивший над всем этим аккомпанемент птичьих голосов, над вырубом тонкоголосо ныли комары. Они столбами реяли над нами, набивались в волосы, за ворот, попадали в рот. К счастью, мало еще было мошки, этого истинного бича тайги. Борковский утверждал, что мошка не появлялась благодаря ночным заморозкам.

Мы с Борисом шагали впереди каравана. Выруб часто пересекали недавние медвежьи следы. Почти все они вели вдоль выруба в сторону полян. Несколько дней назад на поляны прошло стадо соседнего с Верх-Язьвой колхоза. Оно, как магнитом, стянуло к вырубу хищников. Тут промышляли и волки, и рыси. А вот на мокром песке у ручья ясно отпечатался когтистый ступ какого-то незнакомого нам зверя. Похоже, что росомахи.

Рядом с нами бежал Шарик. Хотя он вчера полностью скомпрометировал себя, не придав значения увязавшемуся за стадом медвежонку, мы тем не менее часто посматривали на него — какая ни есть, все же собака, должна учуять зверя.

Добродушный и компанейский Шарик был одинаково привязан ко всем. Он ласкался к ребятам, преданно трусил по пятам взрослых. В деревне у него не было ни конуры, ни хозяина, и он тянул свою бездомную неприкаянную жизнь по чужим дворам, пробавляясь, чем бог пошлет. Шарику было решительно все равно с кем повестись, лишь бы его не гнали, не обижали. Поэтому он с большой охотой отправился за отрядом и, кажется, не жалел об этом.

— Смотри, он вправду кого-то причуял, — сказал Борис. Шарик привстал, напряженно вытянул забитый репьем хвост. Шерсть на хребте поднялась, верхняя губа собралась складками. Пес медленно сошел с выруба, углубился в лес. Не успели мы подумать, кто бы там мог быть, как Шарик с визгом прилетел обратно. За непроглядной стеной густого ельника послышалось удаляющееся потрескивание валежннка.

Собаку будто подменили. Она не находила места, трусливо путалась под ногами. Вышедший из кустов Борковский глянул на Шарика и, не задумываясь, определил:

— Медведь пугнул. Познакомиться, дурак, захотел...

Перевал Кайбыш-Чурок казался недосягаем. Начиная из распадка новый подъем, мы каждый раз утешали себя надеждой, что он — последний. Но достигали вершины, снова спускались в падь и снова поднимались на еще большую высоту.

Трудно было угадать в однообразных, тянувшихся чередой вершинах главную высоту Кайбыш-Чурка, и мы бы миновали ее так же безрадостно, если бы Абросимович не предупредил:

— Следующий перевал самый высокий. И последний. С него до Усть-Цепёла побежим...

— А долго ли бежать? — задал подковыристый вопрос Борис. — И вообще, чему равен ваш километр?

Борис подчеркнуто выделил слово «ваш», очевидно имея в виду те «пять» километров, которые мы вчера с трудом одолели за день.

Абросимович прищурил глаз.

— Бежать недолго, а километры наши особые, лесные. Я же говорил, их черт мерил, да веревку порвал...

Хотелось спросить Серафима еще кое о чем, но он больше минуты нигде не задерживался. Заметил в хвосте стада какой-то непорядок, запрыгал по выбитым древесным корням. Без него нигде ничего не обходилось.

И правда, едва успели перевалить горб Кайбыш-Чурка, выруб круто пошел под гору. Телята тесной лавиной катились вниз. Люди уступили им дорогу, бежали обочинами, сзади. Ребята половчее мигом вскарабкались на лошадей — под гору-то можно! Замешкался что-то возле Петьки Филоненко-Сачковский, с опаской поглядывая на его прижатые к затылку уши, на нервно вздрагивающие ноги. Но и он скоро уехал.

Через час стремительного спуска мы были в междуречье Язьвы и одного из главных ее притоков — Цепёла. Телята разбрелись по клеверистой поляне. Лет тридцать назад здесь стоял большой поселок Усть-Цепёл. Он и сейчас стоит, брошенный людьми, с трухлыми, наполовину обвалившимися домами, с прямыми, заросшими березами улицами.

Назад Дальше