Борковский и пятеро ребят остались на поляне пасти стадо, остальные с лошадьми спустились к реке. Кони зашли в ледяную воду и стояли, словно уснувшие, несколько минут. И лишь когда немного отдохнули, погрузили мягкие вздрагивающие губы в воду.
Потом мы должны сменить у стада Борковского и ребят, а пока в нашем распоряжении час свободного времени. Привал есть привал, каждый выбрал себе занятие по душе. Молчаливый Коля Дробников, захватив седло, пошел подальше от шумливой ребятни — подремать. Филоненко-Сачковский пристроился ближе к харчам, старался услужить Александру Афанасьевичу. Коля Антипов вырезал из пустотелого стебля дудочку, присел на камешек, начал подражать голосам птиц. Толя Мурзин всех спрашивал, куда ушел Коля Дробников. Нашел его уже спящего, успокоился, стал приделывать к шапке длинное сорочье перо. Теперь, наверно, будет индейцем.
Шеф-повар занят своим делом. Хлопот у него полон рот. Попробуй-ка, не поправь вовремя на лошади вьюк, не догляди, когда распорет сучком мешок — и либо лошадь сотрет до крови спину, либо не досчитаешься десятка килограммов драгоценной крупы. Патокин озабоченно заглядывал в мешки с провиантом, что-то пересчитывал, перекладывал. Выложил на траву предназначенные для обеда рыбные консервы, буханки мятого хлеба. Посмотрел, подумал и положил пару банок и одну булку обратно в мешок. Но всем добавил но кусочку сахара.
Мы с Борисом помнили обещание и мастерили спиннинги. Спиннинг сам по себе не был нужен, хитрость ужения хариусов заключалась в том, чтобы дальше забросить наживку. Я сходил в лесок и срубил две тоненькие ровные ольхи. Уже обтесал с них сучья, но подошел Гена Второй и рассудительно посоветовал сделать удилища из любого другого дерева, хотя бы из березы.
— Почему? — удивился я.
— Ольха больно хрупкая, вот попробуйте-ка, согните.
Я слегка напружинил вершинку удилища, и она с треском, как графит, разлетелась на три части. Гена Второй пожал плечами и глянул с усмешкой. Мне и сейчас стыдно вспоминать этот случай. Ведь в лесу я в общем-то человек не новый.
Пошел я и вырубил иву. Жидкий ивовый прут с привязанной на него катушкой вполне подходил для удилища. Вооружившись такими снастями, мы отправились на указанное Борковским место.
Длинный, заросший лозняком остров делил реку на два рукава. За островом рукава соединялись в шумную бурлящую шиверу. Там, за камнями, на уступчатых перекатах и должны быть хариусы. Мы зашли на середину одного из рукавов выше переката, забрались на скрытые под водой камни. Течение снесло лески и потопило в пенной кипени шиверы.
Борис стоял неудобно. Это было видно по резким, неожиданным взмахам свободной левой руки, по тем акробатическим движениям, которые он выделывал время от времени, чтобы удержаться на камне. Я видел его сосредоточенное лицо, перехватывал горячий взгляд. Борис, что называется, входил в раж.
Вдруг он коротко и энергично взмахивает удилищем, и я вижу, как натянутая в струну леска косо идет в сторону. Борис решительно прыгает с камня и бредет к песчаной отмели, волоча тяжелую, неистово бьющуюся рыбину...
Подмывало желание сменить место, подойти поближе к Борису. Но это уже не хорошо, это не по-рыбацки. Я продолжал стоять на своем камне, упрямо работал катушкой — поднимал и опускал по течению леску. Я видел, как прыгал по гребешкам волн червяк, насаженный на крючке, как плескались вокруг него мелкие жадные гольяны, которых ребята называли вандышами. А настоящей поклевки не было.
Тем временем Борис вернулся на камень и едва успел стравить леску, на крючок сел второй крупный хариус. Таким же приемом Борис вывел на берег и его.
А меня рыба забыла. Я все же решаю перебраться поближе к Борису, хотя знаю, что он будет сердиться. Спускаюсь с камня, а Борис молчком тянет третьего хариуса. Тут я плюнул на всякую рыбацкую вежливость и прямиком побрел к нему.
— Стой! — закричал Борис с берега. — Прибавь груза, чтобы червяк не прыгал поверху, опусти его на дно и медленно подтягивай.
Я прибавил груз, спустил леску и... тут же почувствовал упругий рывок. Подсек! Удилище забилось в руках, будто по нему прошел ток, жидкий конец его несколько раз хлестнул по воде. Попробовал крутить катушку — не поддается.
Ухнул в воду и по примеру Бориса волоком потащил добычу к берегу. На песке хариус принялся лопатить хвостом и задавать такие «свечки», что грозил перервать хваленые лески. Я упал на него, придавил грудью.
Это был увесистый, килограмма на два красавец, с широким приплюснутым рылом, с вытянутыми в капельки зрачками и высокими плавниками-стабилизаторами, способными удержать рыбу на любой стремнине. Окрапленные мелкими разноцветными пятнами плавники радужно переливались на солнце. Такой красивой рыбы я еще не видел.
Мы сдержали слово. Теперь к нашему столу прибавилась свежая первосортная рыба. Мы поймали семнадцать хариусов, а это два дня «подножного» питания.
Солнце клонилось к западу. Отдохнули мальчишки, подкрепились телята и кони. Поел жирной ухи, подремал сидя Борковский. Пора было отправляться дальше. До ночи нам предстояло пройти трудный заболоченный участок в долине Цепёла, переправиться через бурный Ошмыс. За Ошмысом есть большой выпас, на котором Борковский рассчитывал хорошо подкормить телят, чтобы завтра форсированным ходом одолеть последний, самый длинный отрезок пути до полян.
Сразу за Усть-Цепёлом в глубокой чахлой низине начались болота. Телята увязали в вонючей пузыристой грязи, прыгали, роняли друг друга. Под слоем воды и грязи попадались старые гати. Животные проваливались ногами между ослизлых бревен, неловко, с ревом и стоном падали. Мы поднимали, вытаскивали их. Чтобы не растерять животных, Борковский разбил стадо на три группы.
Вот где досталось! Теперь уже казалась легкой та дорога, которую мы вчера называли трудной. Мы гнали телят напропалую, не особенно выбирали путь. С ходу животные смелее брали тряские топи. Ребята, разгоряченные работой, были неузнаваемы. С ног до головы обляпанные грязью, вспотевшие, возбужденные, они без устали бегали за телятами, словно носили их не ноги в набрякших обутках, а легкие крылья.
— Ходом! Ходом! — со всех сторон слышались их голоса.
В этот ответственный момент изменился и Филоненко-Сачковский. Захваченный общим подъемом, он будто очнулся от долгого забытья, отбросил прочь сонливость и безразличие. Первый раз метеором летал по просеке, что-то кричал, негодовал.
— У, ёк король! — ухарски орал на телят Сашка и устрашающе крутил над головой жидкой вязиной. Животные не ждали, когда на их спины посыплются хлесткие удары, бежали, едва заслышав Сашку.
Но его в эти минуты никто не замечал, так же, как не замечали друг друга и остальные ребята. Все в них — воля, нервы, сила — было подчинено одному: скорее миновать это гибельное болото. Размашистый и грубоватый Володька Сабянин, осторожный и деликатный Коля Антипов, непоседливый Миша Паутов и замкнутый Саня Третий — разные и непохожие друг на друга, сейчас они жили одним дыханием, горели одним пламенем. И было в этом всеобщем трудовом горении что-то приравниваемое к подвигу. Небольшому ребячьему подвигу, где каждый сознательно отдавал себя без остатка общей цели — сохранить, без потерь прогнать через топи колхозное стадо.
Давно отвернула, ушла в сторону Язьва, теперь где-то справа бурлил Цепёл. Скрытый лесом, он лишь иногда проблескивал меж деревьев студеной синью. Но и он скоро ушел в сторону.
Поздно вечером выбрались, наконец, на берег Ошмыса. Неприветлив, сердит Ошмыс. С глухим урчанием катит он по каменистому руслу поднявшиеся от дождей мутные воды. Здесь предстояла последняя и самая серьезная переправа.
Мы долго ходили по берегу, подыскивали подходящую переправу. Борковский по пояс забредал в ледяную воду, вымеривал, прощупывал палкой дно. В горах шли дожди, река быстро набухала. Приди мы к Ошмысу днем позже — и загорать бы нам тут, ждать спада воды.
И вот переправа выбрана. Глубина в этом месте метровая. Борковский приказал загонять телят в реку немного выше — напор воды снесет их на мелкое место. Телят не следовало загонять всех враз, иначе образуется затор, и мы можем многих не досчитаться.
На животных жалко было смотреть. Сбитые на берегу в тесный гурт, грязные, уставшие, телята тоскливо мычали и в страхе косились на реку. В переходе по болоту они в кровь изодрали ноги, животы, бока. Несколько телят сильно хромало, у одного выткнут глаз, а один даже оказался без хвоста.
Телят пересчитали. Все сто четырнадцать.
У нас уже был на примете смелый сильный бычок с упругими мускулистыми ногами и широким белым лбом. Это он первым перешел Северный Пулт, ему предстояло начать переправу и на Ошмысе. Бычок упирался, пугливо таращил на окружавших его людей диковатые глаза, и вдруг, как и в первый раз, неожиданно ринулся в воду. Течение подхватило его и боком понесло на мель. Коснувшись ногами дна, он наискось тяжело побрел к противоположному берегу. А там уже с куском хлеба стоял Серафим Амвросиевич и ласково звал:
— Теля, теля, теля...
Лиха беда начало! Опасливо пофыркивая, спустился в воду второй теленок, за ним третий, четвертый, и вот животные ровной неторопливой цепочкой, с высоко поднятыми хвостами, пошли друг за другом, сопровождаемые нашими бодрыми окриками.
С лошадьми дело обстояло проще. Эти безропотные трудяги полностью полагаются на человека и пойдут за ним хоть к черту в пекло. Сначала переправили на них вьюки, затем поочередно перевезли всех ребят.
Мы не намеренно оставили Филоненко-Сачковского в хвосте очереди. Но получилось так, что он оказался последним. Сашка воспринял это без особой обиды, хотя на всякий случай разулся и снял штаны...
Скрылось, ушло греть другой край земли солнце, мглистой дымкой подернулись вечерние дали. В меркнущем небе вспыхнула, задрожала неровным светом одинокая звезда. Сегодня не слышно было говора в палатках. На траве лежала немытая посуда. Вокруг костра на колышках привычно сушились сапоги, портянки и грязные, драные одежки ребят. Здесь же висели еще недавно блестящие сапожки Толи Мурзина. Они просвечивали дырами.
Трудный был переход.
Ош по-пермяцки медведь, мыс — река. Ошмыс в переводе на русский означает медвежья река. Почему именно Ошмыс — медвежья река, а не Цепёл и не Язьва — мы не знали, но Абросимович утверждал, что здесь царство медведей. Утром мы убедились в этом.
Сквозь сон я услышал непонятные звуки, напоминающие удары бубна. Проснулся Борис и тоже прислушался. Странные звуки перемежались с глухим мычанием телят. Борис вылез из-под одеяла, откинул полог. Влажный холод хлынул в палатку. Поляна белела от инея. У ворот тесного, только вчера подновленного осека, у костра сидел Борковский и методично ударял березовой палкой по пустому ведру.
— Ты что делаешь? — изумился Борис.
— Ош пожаловал. Всю ночь колобродит, леший, — сердито ответил Абросимович и сильно ударил по ведру.
— А зачем стучишь?
— А что же делать? Огня он не боится, стрелять нельзя — только и осталось стучать.
— Ну почему же нельзя стрелять, раз такой он настырный?
— Э-э, — предостерегающе протянул Борковский, — попробуй-ка, выстрели! Телята живо разнесут загон, а зверю того и надо.
Я все же взял ружье, оно всегда было под боком, и мы подошли к Серафиму Амвросиевичу. И только тут увидели Шарика. Пес, не глядя на нас, пугливо жался к костру, вздрагивал от каждого шороха.
— Где он, ош?
Борковский указал палкой на молодой ельник. Глянули мы — и оторопели: в густяке, метрах в ста от осека, сидел огромный бурый медведь. Сидел спокойно, широко расставив лапы, поводя трепетным носом. По всему было видно, что он считает себя здесь полным хозяином, и вот удивляется, кто же это без его ведома расположился на поляне?
Учитель опять предупредил:
— Не вздумайте стрельнуть! Телята и без того ходуном ходят.
Борис бросил в медведя дымной головешкой. Животные заволновались. Абросимович подбежал к воротам, успокаивающе запел:
— Тели, тели, вы милые, вы хорошие...
Зверь нехотя поднялся, недовольно заурчал и отправился восвояси, переваливая из стороны в сторону мясистый засиженный зад.
За дни и ночи, проведенные в лесу, мы так привыкли к близкому соседству всякого непуганого зверья, что даже визит медведя не произвел на нас особого впечатления.
Хотелось спать. В тепле у костра так и клонило голову. Но спать было уже некогда. Надо выгонять телят и пасти до восхода солнца. Вылез из палатки, загремел посудой Александр Афанасьевич. Он долго искал свое закоптелое ведро, а когда увидел его опрокинутое на колу, схватился за голову: ведро было до неузнаваемости измято....
Пока Патокин варил уху, мы с ребятами выгнали на поляну скот. Сегодня и разглядели ее как следует. Большая, вырубленная от леса площадь на берегу Ошмыса когда-то застраивалась домами. Безвестные переселенцы назвали поселок Слуткой. Построили несколько улиц добротных домов, подняли подзолистую целину. Но что может вырасти на скудной земле, которую к тому же все лето бьют заморозки? Оставили люди и пашню, и свой поселок. Так же, как на Усть-Цепёле, остовы полусгнивших домов заросли бурьяном, вдоль улиц качались березы. Неприятный осадок оставляют в душе покинутые людьми поселения.
Кажется, первый раз за всю дорогу Борковский поспал. Мы пришли завтракать второй партией и застали его мертвецки спящим на раскинутой палатке.
— Уснул и есть не стал, — торжествующе сказал Александр Афанасьевич. — Говорил я, свалит его сон. Свалил... — Патокин осторожно, стараясь не брякнуть посудой, разливал по кружкам уху.
— А оставили Серафиму Абросимовичу-у? — озабоченно осведомился Миша Паутов.
— Оставил, — сказал Патокин и в подтверждение показал ложкой на ведро, пристроенное с краю костра на угольках. Миша проверил, сколько в ведре, и, не задумываясь, отлил в него из своей кружки. Словно сговорившись, ребята разом поднялись и сделали то же. Напрасно мы их уговаривали, напрасно Саша предлагал добавки. Ребята больше не пригубили ароматной наваристой ухи.
И вот тут подумалось: чем мог учитель заслужить такую любовь и такое уважение? Мы ни разу не слышали, чтобы он кого-нибудь похвалил, не видели, чтобы кого-нибудь приласкал, погладил по головке. А в глазах ребят он был самым большим человеком. Как-то невольно, сами того не замечая, ребята перенимали его привычки, старались во всем походить на него. Серафим Амвросиевич умел коротко и точно выражать мысли, и все сказанное им они воспринимали, как закон. Борковский ничего не делал наполовину, за что ни брался — все доводил до конца. Еще не нами сказано: с кем поведешься, от того и наберешься. Подумаешь — и верно: зачем ребятам лишний раз надоедать наставлениями, они и сами много видят. И видят то, что светит ярче, что больше производит впечатление. А Борковский горел как факел — и душой, и делами.
Как только солнце разогрело и размягчило окостеневшие от ночного холода травы, мы завьючили коней и покинули Слутку. Впереди последний двадцатикилометровый переход — и поляны. Некоторое время путь лежал вдоль берега Ошмыса, затем опять берегом Цепёла, потом круто отвернул от рек и прямехонький, без единой колдобины, без единой мочажины устремился на восток, в гору.
Шли долго, бесконечно долго. Позади много осталось гор, но такой крутизны, такого длинного прямого тягуна еще не одолевали. Через каждые двести-триста метров ноги отказывали, и мы садились. Перегруженное сердце бесновато колотилось в груди, готовое вырваться наружу.
Кони тоже изнемогали. Они только того и ждали, когда остановятся люди. Сразу ложились, тяжко раздувая взмыленные бока. Особенно выбивалась из сил худая белая кобыла. Она всей утробой храпела и не ложилась, а падала, сваливая через голову вьюки. Мы давали ей отдохнуть, уговаривали, как человека, подняться. И она вставала — сперва на колени, потом вздымала костистый зад и уж затем резким движением — на все четыре ноги. И опять шла.
Но, странное дело, телята бежали, будто настеганные! Мы с лошадьми шли впереди, и телята все время поджимали нас. Наверно, животные чуяли близкий отдых или торопились поскорее выйти из глухого надоевшего леса.