Чадолюбивейший родитель быстро вытребовал меня на персидский фронт. Там я и околачивался, пока большевички не устроили вселенскую заваруху. Выпьем-ка за их погибель. Это пока единственная неприятность, которую мы им можем доставить. Кстати, мне бы хотелось именно от вас услышать, как там сейчас топчут святую Русь комиссары.
— Ну а теперь? — спросил Андрей. Он впервые подал голос с той поры, как Аскар-Нияз начал рассказывать.
Аскар-Нияз фыркнул в ответ:
— Стал, видите ли, негоциантом. Торгую каракулем на подрядных началах. Облапошиваю нищих крестьян, скупаю за полцены шкурки, а с меня сдирает собственную шкуру почтенный Мирахмедбай, да икнется ему спросонья. — Аскар-Нияз откупорил новую бутылку. — Газетам здешним не верю, а западные почти ничего не пишут. Кто-то пустил здесь слух, что медресе у Ляби-хауза большевики или эти, как их, комсомольцы взорвали.
Андрей пожал плечами.
— Я был там недавно, — сказал он. — Все на месте, и базар с куполами, и мавзолей Самани.
— А на минаретах по-прежнему аисты?
— Стоят все так же, поджав ногу.
Впервые за время беседы лицо Аскар-Нияза потеплело. И вдруг он поднял на Андрея изрядно отяжелевший взгляд.
— А вы не пьянеете, — сказал он, словно изобличая в нечестности.
Андрей усмехнулся.
— Счастливая особенность, — ответил он. — Мне самому кажется, я лыка не вяжу, а внешне ничего не заметно.
— Тогда еще по одной. — Аскар-Нияз взял бутылку.
— Ладно, — согласился Андрей. — Только если буду сбиваться, не обессудьте.
В тот поздний час, когда в большом доме Мирахмедбая светилось единственное окно и на занавеске были видны две тени — всклокоченная голова Аскар-Нияза и другой профиль, четкий, нездешний, — в жандармском управлении плотный офицер встал навытяжку перед столом, погруженным в полумрак. Свет, падающий из-под абажура, выхватывал лишь нервные руки человека, который сидел за столом, вертя в пальцах тонкий карандаш. Офицер стоял давно. Он был грузен и покачивался от усталости, но присесть без позволения не решался. Он только вытащил из кармана платок и торопливо отер лоб и полные щеки.
— Значит, радиолампы? — задумчиво произнес тот, кто сидел за столом.
— И детали, и инструменты, эффенди, — подтвердил офицер.
— Так, — карандаш на миг остановился. — За незаконный перенос через границу этих вещей полагается уголовное наказание.
Офицер едва заметно пожал крутыми плечами.
— К сожалению, эффенди, в перечень еще не успели внести радиолампы. Но если бы они и были внесены, Долматова не следовало бы судить. — Он помолчал и добавил: — По крайней мере — пока, эффенди.
— А если он завтра взорвет шахские казармы или отравит воду в канале?
— Вы пугаете меня, эффенди, — сказал офицер. — Здесь полным-полно русских и всяких иностранцев, но никто из них ничем подобным не занимался. Даже те, кого мы повесили как шпионов.
— Кто следит за Долматовым?
— Мне удалось привлечь к этому самого Мирахмедбая. Я сумел сделать так, что русский поселился именно у него.
— Это не вызвало подозрений у Долматова?
— Нисколько, эффенди! У Мирахмедбая живут самые благородные беженцы из русского Туркестана, осевшие в городе. — Офицер несмело улыбнулся, дрогнув литой щекой. — Узбекскую знать не надо настраивать, — сказал он. — Глотку перегрызут любому, едва узнают, что он продался Советам.
Нервные пальцы уперлись в стол. Человек приподнялся.
— Змею убивают, не дожидаясь, пока она докажет, что ядовита.
— Я это знаю, эффенди. Но прежде терпеливо дожидаются, чтобы она доползла до своего гнезда и показала, где змееныши.
— Что вы предпринимаете, помимо наблюдения? Или ждете, пока Долматов сделает первый ход?
— Мы решили проверить его на Гусейне-заде.
— Это еще кто такой?
— Обыкновенный подонок, официант из «Розы Ширака». Попался на торговле гашишем и поддельными бриллиантами. Пустим его в дело, а потом — дюжина подзатыльников, и пошел вон!
— Каким образом может помочь вам этот ничтожный?
— Он жил прежде в русском Азербайджане, знает язык и некоторые обычаи. В частности, усвоил, что русские, а большевики тем более, в беде своих людей не оставляют.
— Понятно. Но надо, чтоб этот ваш Гусейн сыграл натурально.
— О, будьте спокойны, эффенди! Мы подготовим его так, что он сыграет свою роль лучше любого артиста из шахской труппы.
Карандаш лег на стол.
— Можете идти, майор, — сказал голос.
Офицер поклонился и отступил к двери.
— Я доволен вами.
— Я слушал вас, и мне казалось, что в детстве мы поменялись судьбами, — начал Андрей. — Мой отец отдал меня в здешний лицей, хотя я ожидал, что меня отправят в Россию в военное заведение. Я учился с сыновьями местной знати. К слову: вчера, что ли, встретил я Шахруха Исмаили. Родитель его, помнится, владел огромными нефтеносными участками на юге. Когда-то в лицее этот самый Шахрух Исмаили научил меня играть в нарды, и мы, бывало, ночи напролет резались с ним, тайком от воспитателя, разумеется... Так вот: вчера этот Шахрух вышел из автомобиля, почувствовал мой взгляд (я-то сразу его узнал) и словно споткнулся. Я все ждал — подойдет ли? Но он лишь остановился на мгновение и тут же скрылся за дверью своей виллы.
— Шахрух Исмаили сейчас большой чин в департаменте иностранных дел, — вставил Аскар-Нияз. — На прошлой неделе газеты писали, что он вернулся из Германии: ездил туда с какой-то миссией.
— Вот как, — сказал Андрей. — Впрочем, бог с ним. Карьера была ему обеспечена с колыбели. Но я отвлекся. Итак, обучали нас в лицее и разговаривали с нами на трех языках. В быту — на местном, на уроках богословия — на арабском, а историю, математику, гимнастику преподавали англичане. Я пробыл в лицее восемь лет и к окончанию его прилично владел тремя языками. Лицей считался сугубо светским, но все же я смог там познакомиться с кораном, с ритуалами и, бывало, повергал в изумление мусульман — друзей отца, когда шутки ради начинал подражать богословам, спорящим о толковании той или иной суры.
Я лишь догадывался, какое будущее прочил мне отец. Он часто говорил об исторической роли России на Востоке, о том, что нужно создать сильную оппозицию англичанам. Он продолжал повторять это, хотя в Петербурге давно произошел большевистский переворот, русское представительство при дворе было упразднено, и Дмитрию Павловичу Долматову, недавно произведенному в генералы, пришлось снять погоны и заняться коммерцией.
К этой деятельности отец, конечно, оказался мало приспособленным. Все его начинания рушились. Он метался из города в город, иногда брал меня в свои поездки, и я с болью наблюдал, как беспомощен он, волевой генерал, среди мелкого жулья, понаторевшего на подлости.
Он, кажется, судился, получил жалкую неустойку и вскоре решил вернуться в Россию. Я учился тогда в выпускном классе. Мне шел шестнадцатый год.
...С улицы донесся сдавленный вопль. Андрей вгляделся в кромешную тьму.
— Обычное дело, — произнес Аскар-Нияз, — кого-то укокошили. Утром явится полиция, уберет на свалку труп и составит протокол. Убийце — конечно же, неизвестному! — удалось, как всегда, скрыться от бдительного ока закона. — Он поежился и попросил: — Закройте, пожалуйста, окно: ночи тут ледяные. — Глаза Аскар-Нияза стали трезвее, и теперь Андрей заметил, что они янтарны.
Аскар-Нияз уже не предлагал выпить. Было очень поздно; и все же никому из двоих не хотелось спать.
— Я не сказал ни слова о своей матери. Наверное, потому, что я ее почти не помню. Как я узнал много лет спустя, она была полячка, дочь ссыльного шляхтича, родившегося в России. Однажды я рылся в отцовской библиотеке и нашел фотографию женщины с красивым, но по-мужски волевым лицом и спросил у отца, кто это. Он сперва растерялся, что было на него непохоже, но тут же рассердился и отчитал меня за то, что я без спросу беру его книги.
До сих пор не знаю, что между ними произошло, почему она оставила отца, когда мне исполнилось три года? Почему не взяла меня с собой?
Отец так и не женился вновь. Воспитывала меня нянька, затем гувернер-швейцарец, милейший господин Кон. Он, кстати, научил меня стрелять из лука, играть в теннис и болтать по-французски. Уже обучаясь в лицее, я проводил с господином Коном воскресные дни и каникулы...
Андрей на секунду умолк.
— Хотите, Андрей Дмитриевич, я заварю чаю по-нашему, по-бухарски? — спросил Аскар-Нияз. — Всего десять минут. — Он вышел на кухню, а Андрей застыл в кресле, прикрыв глаза. Брови его были сведены к переносице, уголки губ изредка вздрагивали. Впрочем, вернувшись с чайником, Аскар-Нияз не заметил этого.
— Прошу, Андрей Дмитриевич, — сказал он, протягивая пиалу и сделав левой рукой едва заметное движение к сердцу. — Скажу по чести: вкуснее напитка не знаю. — Он налил себе и, смакуя, отпил глоточек.
— Итак, отец решил вернуться в Россию. Здесь, пожалуй, начинается самое главное и, не скрою, самое печальное, и самое радостное, что было пока в моем жизни.
Мы перешли границу на удивление свободно. Я даже не заметил, как это произошло. Долго ехали по пересохшему руслу, затем по пескам, к вечеру спешились у чайханы, присели на помост, и я обратил вниманием на портрет Ленина в траурной ленте. Отец перехватил мой удивленный взгляд.
— Вот мы и дома, — сказал он.
Как сейчас, вижу отца. В белой полотняной рубашке без ворота, с загорелой грудью, с русой короткой бородой, он был похож на агронома или землемера — на русского интеллигента, давно живущего в Азии.
В ту пору в Ташкенте нетрудно было выправить документы на чужое имя и жить беспечно. Кое-кто так и сделал. Сын митрополита туркестанского, к примеру вступил в партию и до сих пор, никем не узнанный, преподает в комвузе политэкономию.
Отец не терпел масок. Он сказал:
— Такое не по мне.
В первый же день он продал на рынке золотые часы, единственное, что у него осталось. Мы сняли комнатку в доме у одного узбека на Шейхантауре и прожили там неделю. Хозяин наш прежде не знал отца, но отнесся к нему очень участливо. По вечерам они о чем-то подолгу беседовали.
Во вторник утром отец ушел, не сказав, как всегда, куда и зачем. Больше я его не видел.
В отцовском пиджаке я нашел несколько рублей и уже знакомую мне фотографию. Теперь я не сомневался, что это — моя мать. На обороте фотографии появилась надпись, сделанная рукой отца: «Париж. Госпиталь Сент-Себастьян. Доктор Августина Валевская».
Отец, очевидно, догадывался, что может не вернуться. Я все-таки заплакал. Вошел хозяин и сказал:
— Зачем плакать будешь? Папашка, наверное, поехал куда-нибудь. Скоро обратно придет. А ты живи здесь. Я тебя гнать не буду, и деньги платить не надо. Жалко, что ли? Утром тебе лепешку, чай дам. Вечером — шурпа.
...Аскар-Нияз вздохнул и восхищенно покачал кудрявой головой.
— Наши узбеки — золотые сердца!
— Да, узбеки, — задумчиво произнес Андрей. — Только ли? Слушайте, что было дальше.
Кое-что я все-таки сокращу. Начинается не лучшая в моей биографии страница. Я отправился в Москву. И сразу же на Казанском вокзале попал в облаву. Милиция искала, конечно, не меня, но я все-таки бежал и, само собой, оказался вместе со спасавшимися уркаганами — вокзальным жульем. Они меня мгновенно приняли за своего и укрыли у себя на хазе — в каком-то заброшенном депо, а приглядевшись, сочли малахольным — уж очень не по-ихнему я разговаривал.
Как-то мы пьянствовали в ресторанчике на Сретенке, и я даже не помню, как меня забрали. Было следствие, суд. Я получил шесть лет, но как несовершеннолетний был помещен в трудовую воспитательную колонию имени Дзержинского. Да, да! Имени того самого Дзержинского, который руководил пресловутой ЧК. Я видел и самого Дзержинского незадолго до его смерти. Детские дома и заведения принудительного воспитания создавали после революции чекисты. Нашу колонию организовал сам Дзержинский. Он был нашим шефом и изредка приезжал. Сознаюсь, он поразил меня: интеллигентностью и, можете не верить, обаянием!
Вскоре я числился одним из примернейших воспитанников. В школе мне учиться было незачем: сама учителя порой обращались за справкой ко мне, и вот одна пожилая преподавательница иностранных языков, звали ее Ольга Павловна, уговорила начальство, и мне разрешили поступить ва рабфак, хотя я не скрывал, что мой отец — генерал. Безусловно, помогло то, что Ольга Павловна пользовалась повсюду безграничным доверием. Муж ее был приближенным Ленина. Он умер вскоре после Октябрьского переворота.
Я был единственный аристократ среди рабочих парней и девушек, и приходилось мне туго, но я выдержал; и два года спустя стал студентом Бауманского технического училища. Меня торжественно проводили из колонии, выдали на прощание бумажный костюм и фанерный чемодан, назначили стипендию, правда, такую скромную, что едва на обеды в студенческой столовке хватало. Ольга Павловна тоже не забывала и время от времени поддерживала то посылками, то деньгами.
— Если бы вы поливали большевиков грязью, я, пожалуй, усомнился бы в вас, — ответил Аскар-Нияз. Он слушал, смежив веки. Смуглое лицо его было неподвижно. Только жилка у седого виска билась часто-часто.
— Слушайте дальше, — продолжал Андрей, — вы убедитесь, что из чаши горечи я тоже хлебнул там сполна. Три года учился я на радиотехническом факультете, только что открытом, самом, на мой взгляд, интересном. Учился успешно, что тоже сослужило мне добрую службу.
Почему я решил уйти? Клянусь, не потому, что не люблю Россию. Впрочем, клятвы звучат неубедительно. Просто я понял, что в России у меня нет будущего. И потом, мне нужно попасть в Париж. Вы понимаете, почему.
Меня выручило радио. Я был специалистом, и очень скоро обо мне узнали по всей длинной дороге от Красноводска до Ташкента и на пограничных заставах — тоже.
Полтора месяца назад судьба улыбнулась мне. Командир одной из застав, кстати, весьма симпатичный человек, жаль, что из-за меня его накажут, попросил исправить его домашний приемник. Он только что привез этот семиламповый аппарат из Москвы, очень гордился им, но приемник тут же вышел из строя. Поломка была пустяковая: пробило конденсатор, и все-таки я умышленно возился до вечера, пока командир не уехал на посты. Тогда я решился. Дома комсостава не охранялись. Я сказал супруге командира, что обещал заглянуть в сельсовет, взял свои инструменты и пошел в темноте тем самым путем, который мысленно проделал многократно. Ночь я провел уже на этой стороне, зарывшись в песок, а на рассвете вышел к посту, где меня и арестовал бдительный сержант с усами, как у тигра.
Остальное вам известно...
...Андрей посмотрел на окно, бледно посиневшее, и произнес по-арабски:
— И тут Шехеразаду застало утро, и она прекратила дозволенные речи.
— У нас в запасе еще тысяча ночей, Андрей Дмитриевич, — откликнулся Аскар-Нияз. Помолчал и добавил: — И тысяча дней.
Кларнетист откинул напомаженную голову. Казалось, он спит. Лишь короткие пальцы ловко прыгали по блестящим клапанам, и мелодия танго, знакомая всему миру, но окрашенная здешней, восточной, печалью, лилась в низкий зал.
Рядом с кларнетистом, почти лежа грудью на клавишах, старался пожилой тапер.
Шесть столиков стояло в сумрачном зале ресторана «Роза Ширака», принадлежащего Селиму Мавджуди. В углу, справа от двери, сидели Андрей, Аскар-Нияз и Семен Ильич Терский, тоже жилец Мирахмедбая, бывший зарубежный сотрудник газеты «Русь», усталый человек средних лет, с ироническим губастым лицом. Чем добывал себе хлеб Семен Ильич, ныне для многих было загадкой. Взгляды его на жизнь были тоже туманны. Одинаково желчно отзывался он и о большевиках, и о местных набобах, и о здешних европейцах, которых он любил рисовать на салфетках в виде воронов во фраках, напоминающих скрещенные позади крылья, в раздутых, похожих на зобы, манишках. Эмигрантов он называл «господа-босяки». («Господин-босяк! Спички у вас, конечно, по бедности не найдется. Тогда позвольте прикурить по-пролетарски, от вашей».)