— Согласен, матушка, — ответил молодой человек.
— Ну какое горе может нести с собой любовь? — рассуждала графиня тем же привычным для нее равнодушным, каким-то прозекторским тоном. — Одно-единственное!
— Какое же, матушка? — полюбопытствовал молодой человек, пытаясь повернуться на другой бок, чтобы лучше видеть лицо женщины, заявившей, что любовь несет с собой только одно горе.
— По-моему, это горе не быть любимым, когда любишь, — объяснила графиня.
— Значит, матушка, вы считаете, что это и есть единственное горе? — с грустной улыбкой спросил Кристиан.
— Я, по крайней мере, другого не могу себе представить.
— Не будете ли вы столь добры, матушка, объяснить мне вашу мысль? Прошу вас.
— Прежде всего, вы не должны утомляться, Кристиан, и, если это возможно, лежать спокойно.
— Я слушаю.
— Итак, — начала графиня, — будем исходить из принципа…
— И какого же принципа? — спросил Кристиан.
— Того, что любят только достойных себя людей.
— Хорошо, матушка, но кого вы имеете в виду, говоря о людях, достойных нас? — холодно осведомился молодой человек.
— Я хочу сказать, сын мой, что у нас особое происхождение, особое воспитание, что мы, наконец, живем не так, как все… Вы с этим согласны, Кристиан?
— Вы правы, матушка… хотя и не совсем. Последние три слова молодой человек произнес очень тихо, так что мать их не расслышала.
— Следовательно, раз мы такие, — продолжала графиня, — то вправе требовать от людей, любящих нас, чтобы они отвечали этим же условиям… Я не говорю о людях, кого мы любим, — вы понимаете меня? — ибо не допускаю, что можно любить, не признавая за самим собой абсолютного права на любовь.
Кристиан пошевелился в постели.
— Разве вы придерживаетесь другого мнения, сын мой? — спросила графиня.
— Я нахожу, что вы слишком нетерпимы, матушка.
— Это неизбежно!.. Неужели вы полагаете возможным любить, упрекая себя за это чувство?
— Но относите ли вы к числу этих невозможностей любить неравенство сословий, матушка? — спросил Кристиан, делая над собой мучительное усилие, чтобы рискнуть задать подобный вопрос.
— Безусловно! Это первое условие.
Кристиан с большим беспокойством задвигался в постели.
— Вы можете возразить, что я следую древним предрассудкам, предрассудкам моей касты; да, разумеется, но в этом нет вины. Каким образом в нашей стране вы выведете породы красивых и сильных лошадей, благородные семейства знаменитых собак, бросающихся на волков и медведей, великолепные виды птиц, поющих до самой смерти? Сделать это возможно, если категорически не допустить, чтобы благородные породы скрещивались с породами низкими.
— Матушка, вы говорите только о животных и, следовательно, не считаетесь с разумом, которого их лишил Бог, а нам, людям, даровал, но, главное, не учитываете душу, что и в теле плебея может быть благородной, — возразил Кристиан.
— Я не хотела бы, как вы легко поймете, чтобы мне выпало счастье испытать такое исключение, — надменно ответила графиня. — Послушайте, Кристиан, у меня была великолепная кобыла, вы знаете, та, на которой я проехала за два дня семьдесят льё, и она это выдержала; ведь вы уже слышали от меня эту историю, не правда ли?
— Да, матушка.
— Так вот, она жила на воле, резво бегая по горам и долам и откликаясь только на мой зов, но она злоупотребила этой свободой и случилась с беспородным жеребцом. От этого мезальянса родился Жоско, жалкая тщедушная скотина; его давали для прогулок боязливым детям. Теперь, наоборот, вспомните о черном жеребце, которого она родила от боевого коня короля Станислава, об этом благородном коне, породистом в отца и в мать, породистом, как его родители… Что же вы молчите, Кристиан?
— Я думаю, матушка…
— О чем?
— О том, что первые люди, сотворенные Богом, были, наверное, избранной, даже совершенной расой; но разве вы не согласитесь со мной, что с тех пор несколько заблудившихся, затерянных в разных местах мира людей ждут, что их сблизит разумный союз?
— Я полагаю, вы не называете любовь разумным союзом? — спросила графиня.
— Почему бы нет, матушка, ибо это нисхождение божественного духа в людей, тогда как животные, что испытывают физическую потребность и чувствуют желание, любви не знают.
— Осторожнее, сын мой! — возразила графиня. — Если вы называете разумным любовный союз, то вы приписываете ему все свойства природы, даже волю; вы никогда ничего не оставите случаю, неожиданности; вы никогда не скажете, что поддались чувству вопреки своей воле, что почерпнули любовь при встрече, при слиянии двух потоков электричества, как это утверждают во Франции вольнодумцы-энциклопедисты .
Кристиан молчал.
— Признаете ли вы мою правоту? — осведомилась графиня.
— Матушка, принять вашу теорию означало бы, извините меня, устранить все, что в любви существует великого и поэтического. Любить вопреки своей воле, поверьте мне, мама, не означает стать игрушкой случая, это означает покориться необходимости, повиноваться воле Бога!.. Станете ли вы после этого утверждать, матушка, что любовь не является разумным союзом?
Кристиан считал, что поставил мать в затруднительное положение.
— Подумать только! — воскликнула графиня. — Вы рассуждаете, как Марат, который избегает солнечного света и людей, потому что смотрит на мир своими желтыми глазами и ничто не кажется ему прекрасным или добрым. Вместо того чтобы искать исключения, сын мой, — это всегда занятие очень рискованное — лучше не отвергайте то хорошее, что жизнь предлагает нам на каждом шагу.
— Ну, что вы, матушка! — с мрачной улыбкой воскликнул Кристиан.
И печальный его взгляд задержался на раненой ноге. Графиня поняла этот взгляд сына, но намеренно не обнаружила этого.
— Горе на сорок дней! — воскликнула она. — Надеюсь, вы не будете сравнивать его с вечным горем? Я вам повторяю это, милое мое дитя, что жизнь предстает перед вами как прекрасный сад, засаженный чудесными деревьями; вас окружают самые сочные плоды, но неужели вы отправитесь искать в кустах дикую, незрелую и невкусную ягоду… О, я твердо уверена, Кристиан, что вы никогда не сделаете это в жизни, только в мыслях!
— Объяснитесь яснее, матушка, — еле слышно прошептал юноша. — Мне кажется, вы говорите это очень серьезно.
— Серьезно? Отнюдь нет, — ответила графиня. — Только что я спросила, не влюблены ли вы; вы мне ответили: «Нет». Если бы вы влюбились, вам было бы легко стать счастливым: вы из знатной семьи, Кристиан, у вас нет брата, вас ждет королевское богатство, ваш сеньор, господин граф д'Артуа, сын государя. Полюбите дочь принца, и мы добьемся, что она станет вашей… Полюбите — ведь этим словом обозначаются все виды любви, — полюбите девушку из народа, живите с ней все то время, что продлится ваша любовь, затем оцените счастье, которое она вам подарит, и заплатите за него столько, сколько оно будет стоить.
Графиня думала, что она по-прежнему живет в Польше, где любой сеньор имеет все права на любую свою вассалку. Кристиан побледнел и со вздохом откинулся на подушку. Испуганная графиня склонилась над ним и спросила:
— Что с вами, Кристиан?
— Ничего, — ответил молодой человек, — мне больно!
— Боже! — вздохнула, вставая, графиня. — Я отдала бы десять лет своей жизни, чтобы видеть, как вы ходите по этой комнате.
— А я отдал бы двадцать лет своей, чтобы выйти отсюда на улицу, — пробормотал несчастный юноша.
Разговор на этом прервался; правда, графиня поняла, что сын скрывает от нее какую-то тайну, а Кристиан понял, что эту тайну он не может доверить матери.
Разве он мог, прослушав столь жестокую теорию любви, изложенную графиней, не похоронить на самом дне сердца свою любовь к Инженю? И разве он, одинокий, предоставленный своей матери, страдая на ложе тревог, будучи неспособен пошевелиться, не в силах ни написать, ни о чем справиться, ни отправить посыльного, мог не страдать от жесточайшей муки?
Несчастного больного утешало лишь одно: он знал о размеренном однообразии жизни Инженю; эта монотонность продолжалась семнадцать лет, и Кристиан надеялся, что она продолжится и без него, как не прерывалась и при нем. Почему бы будущему не быть точным отражением прошлого?
К тому же у него оставалась еще одна надежда: Кристиан знал, что старик Ретиф в высшей степени впечатлителен; юноша предполагал, что его ранение хоть немного ослабит раздражение отца на мнимого соблазнителя дочери.
Наконец, Кристиан просто надеялся, как надеются все те, перед кем Господь не закрыл неисчерпаемой сокровищницы своих благодеяний!
XXXVIII. ИНЖЕНЮ ОДНА ВЫХОДИТ ИЗ ДОМА И ВСТРЕЧАЕТ МУЖЧИНУ И ЖЕНЩИНУ
Несчастье, случившееся с Кристианом, избавило Инженю от отцовских подозрений. Ретиф прекрасно понимал, что если Кристиан не погиб от выстрела, то будет вынужден очень долго пролежать в постели, поскольку рана его была весьма опасная. Поэтому Инженю освободилась от всякого присмотра и, как в прежние дни, снова полностью взяла в свои руки бразды правления домом.
Честный писатель, избавившийся от Кристиана и примирившийся со своим врагом Оже, действительно больше не видел в обществе ничего опасного ни для себя, ни для дочери; неизменно — утром то было или вечером — он расхаживал по улицам, водя с собой Инженю, словно чудо, что не стыдно было показать парижанам, которые, устав от дождя, жаждали солнца или же, утомившись от солнца, просили дождя.
Инженю снова начала по утрам ходить одна за провизией; ее снова видели в квартале, поздравляли с тем, что она сохранила невинность, а ничто так ужасно не раздражает девушек, чем подобные комплименты, особенно если эти девушки в самом деле невинны.
Инженю, надо это признать, выходила из дома, преследуя две цели: одна, как мы уже сказали, была очевидна — купить провизию, а другая, для нее гораздо более интересная, заключалась в том, чтобы встретить Кристиана.
Встречи, увы, не произошло, и нам хорошо известно, что Инженю и не могла его встретить, хотя сама она об этом не знала.
Каждый день Инженю, не уверенная ни в чем, но вновь охваченная надеждой, что придавали ей раздумья, которым она предавалась в ночной тишине, выходила из дома, убеждая себя: «Может быть, это произойдет сегодня» — и каждый день возвращалась домой в более подавленном настроении, чем накануне.
Правда, у нее оставалось большое сомнение: все, что она слышала о раненом паже графа д'Артуа, так хорошо объясняло отсутствие Кристиана в пользу любви и даже самолюбия девушки, что всякий раз, когда Инженю, разочарованная в надеждах увидеть Кристиана, переступала порог дома, она думала:
«К сожалению, это о Кристиане говорил господин Сантер, Кристиан, конечно же, ранен, он умирает или, наверное, уже умер! Поэтому он не приходит».
Инженю, пролив слезы из-за неверности Кристиана, оплакивала его смерть такими горькими слезами, что даже Ретиф, поглощенный поисками сюжета для нового романа, заметил покрасневшие глаза дочери и понял причину этого.
Случаю было угодно, чтобы в тот же день, неподалеку от Гревской площади выстрелом в руку ранили пажа господина графа Прованского. В какой-то газете напечатали сообщение об этом происшествии; газета попала в руки Ретифа де ла Бретона, и тот, ликуя от радости, поспешил принести ее дочери, чтобы доказать Инженю, что ранили вовсе не пажа графа д'Артуа, а пажа графа Прованского.
Увы! Инженю пришлось убедиться, что вдали от улицы Бернардинцев молодого человека удерживал вовсе не несчастный случай, а изменившиеся чувства: поскольку газета сообщила о несчастье, случившемся с пажом графа Прованского, то она точно также сообщила бы о ранении пажа графа д'Артуа; кстати, почтенная газета так и сделала; но Ретиф, то ли потому, что знал об этом, то ли потому, что не знал, побоялся принести дочери номер, где писали о ранении Кристиана.
Теперь девушку охватила ревность, и она, обидевшись, сначала убедила себя, что любит Кристиана меньше, потом (это было правдивее) — что ненавидит его.
И Инженю всерьез решила забыть Кристиана и, по невинности своей, посмела переглянуться с несколькими молодыми людьми, которые на нее заглядывались.
Но, к сожалению, это не были нежные глаза Кристиана; у этих юношей не было ни его изящной, легкой походки, ни благородной осанки и его неотразимого очарования.
Инженю внушала себе, что ненавидит Кристиана все сильнее, но в глубине души продолжала обожать его.
Итак, вследствие этого признания, которое кроткая девушка была вынуждена сделать самой себе, случилось так, что в один прекрасный день, когда Ретиф должен был обедать в большой компании литераторов и книготорговцев и их предполагаемая беседа непременно оскорбила бы слух семнадцатилетней девушки, Инженю объявила отцу, что предпочла бы остаться дома, и просьбу дочери писатель воспринял с радостью.
В четыре часа дня — в ту эпоху у всех, особенно у передовых людей, уже появилась привычка обедать поздно — Ретиф де ла Бретон отправился на литературную трапезу, оставив Инженю дома.
Девушка лишь этого и ждала.
Искушаемая демоном любви, она решила воспользоваться уходом отца, чтобы отправиться во дворец графа д'Артуа и разузнать там, что случилось с забывшим ее пажом.
Инженю дождалась четырех часов, но, поскольку стоял ноябрь, на улице было почти темно; Ретиф должен был вернуться не раньше десяти вечера. Из окна она следила за отцом до тех пор, пока он не скрылся за углом; едва он исчез из вида, Инженю набросила на плечи шерстяную накидку и, уверенная в себе, как сама невинность, вышла из дома и по набережным направилась к конюшням графа, которые ее подруги, девицы Ревельон, показали ей однажды, когда они проезжали мимо в фиакре.
Она шла, прижимаясь к стенам домов.
Мелкий дождь, тонкие, как волосы феи, струйки которого сеткой затягивали небо, невесомыми жемчужинами усеивал уже блестящую мостовую; Инженю, обутая во вкусе автора «Ножки Жаннетты», нерешительно ступала по влажным камням в своих прелестных туфельках без задника и на высоких каблуках.
Левой рукой она приподнимала коричневую юбку, открывая тонкую, стройную, божественную ножку, которую могли видеть и оценить только дома, вдоль которых она осторожно пробиралась.
Когда девушка подошла к улице Ласточки, с ней все-таки случилось нечто столь же странное, сколь и неожиданное.
В подвальном окне, находившемся на одном уровне с грязной брусчаткой, — к стене этого дома Инженю жалась, словно птичка, чье имя носила улица, — показалась голова мужчины, напоминавшая голову обезьяны в клетке.
Обеими руками этот мужчина, вцепившись в решетку, поддерживал тело на уровне странного окна, в которое он решил выглянуть.
По напряжению его рук землистого цвета угадывалось, что мужчина, на которого мы обращаем внимание читателя, этот обитатель выходящего на улицу подземелья, взобрался на табурет и таким образом дышал уличным воздухом снизу вверх, хотя обыкновенные парижане привыкли проделывать это сверху вниз.
Если бы Инженю, на секунду отвлекшись, проявила бы такое же любопытство, как и этот мужчина, и обратила на него внимание, то, наверное, могла бы заметить в глубине подземелья стол, освещенный свечой, бумаги, торчащее в свинцовой чернильнице грубое перо, а также несколько книг по химии и медицине, которые придавливали брошюры, сложенные на простом деревянном стуле.
Но Инженю прошла так быстро, что не только не заглянула в окно жилища подземного обитателя, но и не заметила его самого.
Он же хорошо видел девушку: тонкая ножка проскользнула в трех дюймах от его пальцев, судорожно вцепившихся в решетку; подолом юбки безобидная Инженю задела нос и развевающиеся волосы мужчины; наконец, его жаркое дыхание должно было бы обжечь лодыжку Инженю, просвечивающую под шелковым, уже ношенным, но туго натянутым чулком.
Девушка ощутила бы жар этого дыхания, если бы в этот вечер она была способна что-либо чувствовать; но у нее было тяжело на душе, и она с большим трудом шла по скользкой мостовой, думая только о своей чудовищной выходке.
Человек в подвальном окне, наоборот, не казался столь озабоченным, ибо он, едва заметив ножку и изящную ступню девушки, испустил нечто вроде приглушенного рычания.