Ржавый капкан на зеленом поле(изд.1980) - Квин Лев Израилевич 26 стр.


Шмидт окликнул меня, когда я уже шагнул в прихожую и полицейский, дежуривший у входа, стал возиться с замком.

Впрочем, называть его теперь полицейским можно было лишь чисто условно. Он успел сменить униформу на неприметный штатский костюм.

— Одну минуту, профессор. Вас, кажется, в этой поездке сопровождает дочь?

Дочь? Инга?

Вот когда мне стало по-настоящему страшно!

ПУТИ И СУДЬБЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ

переплетаются иной раз самым необъяснимым и неожиданным образом. Астроном Джеймс Джинс как-то сказал:

«Все в мире взаимосвязано. На земле ребенок роняет из колыбели погремушку, а уже волны от этого движения бегут в космическом пространстве и через тысячи лет отзовутся на тысячах светил». Не знаю, как там насчет космоса, но что касается людских взаимоотношений, то здесь я целиком и полностью разделяю мнение ученого.

Недобросовестный связист опоздал с отправкой срочной телеграммы, а на другом конце планеты из-за этого возникла беда… Кто-то не поленился сдать в бюро находок подобранную в метро копеечную записную книжку с одним-единственным адресом — и потерявшиеся во время войны близкие люди вдруг вновь обрели друг друга…

Случайности? Стечение обстоятельств? Разумеется, не без этого. И все же, я убежден, в невероятно запутанном клубке из миллиардов совершенно не связанных между собой людских судеб тоже есть свои неизученные еще закономерности. Добрые побуждения всегда влекут за собой добро — ну, может быть, за очень редкими исключениями, допускаю. А вот поступки, совершенные из алчности, корыстолюбия, злобы, обязательно тащат за собой цепь неприятностей для самых разных людей.

Казалось бы, какое отношение ко всем злоключениям, которые пришлось испытать мне и Инге, мог иметь старый рыбак с Курземского побережья Латвии по фамилии Лайвинь? Совершенно незнакомый человек; я даже не подозревал о его существовании. И тем не менее к нашим бедам он имел самое непосредственное отношение.

О Лайвине я узнал значительно позже описываемых здесь событий. Случилось так, что один знакомый рижский филателист увидел у меня беззубцовые стандартные марки буржуазной Латвии — те самые, купленные в венской лавчонке, — и назвал эту фамилию. Ему было мало что известно: так, случайные обрывки сообщенных кем-то сведений, то ли правда, то ли ни на чем не основанные слухи. Но меня его рассказ сразу насторожил. Я обратился к своему старому другу Виктору Клепикову — теперь уже пенсионеру.

Виктор навел справки. Оказалось, фамилия Лайвиня в прошлом проходила по одному небезынтересному делу, и его показания были записаны на магнитофонную пленку.

Мы прослушали ее вместе с Виктором. Да, чутье меня не обмануло. Лайвинь оказался причастным к нашей венской эпопее.

— Давай еще раз прокрутим пленку, — попросил я Виктора. — Мне хотелось бы, с твоего разрешения, сделать кое-какие выписки.

— Зачем? — пожал плечами Виктор. — У тебя ведь есть кассетный магнитофон. Возьми да перепиши ее.

— А можно? Я ведь не просто себе на память.

— Ну и что? Дело давным-давно сдано в архив, самого Лайвиня тоже уже нет в живых. А история поучительная, пусть о ней узнает побольше людей. Ну, в крайнем случае, опустим кое-какие необязательные детали…

Вот так и появилась здесь нижеследующая магнитофонная запись.

…Да, звать меня Кристап Лайвинь, это точно, с самого, можно сказать, рождения. И отца тоже Кристапом звали. Так что Кристап, сын Кристапа, Лайвинь… Нет, это по-русски Кристап Кристапович. А у нас, у латышей, отчество не в ходу. Просто Кристап. Или гражданин Лайвинь. Или, когда очень уж надо отца помянуть, Кристап, сын Кристапа.

Кто я по роду занятий?.. Рыбак. Прирожденный рыбак. Сын рыбака, сам рыбак и отец рыбаков.

Предпринимательская деятельность?.. Нет, не занимался… Ах, вот оно что — коптильня! Да какая ж это предпринимательская деятельность — простая никудышная коптильня!.. Да, было дело. Оборудовал я как-то в прежние времена рыбокоптильню в сарае. Два сезона проработала — и прикрыл. Самому мне с ней не управиться было, работников нанимать — накладно. А сыновья не захотели. Так что не вышло из меня фабриканта. А вы говорите — предпринимательская деятельность!

За что, за что, вы сказали, я могу быть привлечен к ответственности?.. Ах, за дачу ложных показаний? Нет, нет, я всю правду скажу. Зачем же мне врать? Я и в молодости никогда никому не лгал. И ни к чему мне теперь, старому, белоголовому, позориться.

Где, говорите, мне расписаться надо? Вот здесь, в правом уголке?.. Только уж простите, ради бога, я и писать-то не больно умею, роспись и та вроде кочерги. В наше время ведь как грамоте обучали? Вот тебе «а», вот тебе «зет» — и катись со школьной скамьи прямо в морские просторы. Да и школа-то была — смех сказать! Жалкая конуренка на задах лавки Меркеля.

Что, что, вы сказали, мне предъявляете?.. Ах, сундучок этот. Нет, вы еще слово такое чудное употребили… Во-во — опознание! А что это такое?.. Узнаю ли я сундучок? Да как же мне не узнать? Мы с ним, почитай, с самой войны знакомы. Славная вещица, ручная работа, теперь таких давно уже не делают. Вот эту застежку видите? Я ее сам приклепал, отвалилась было… Правда, это уже не в войну было, много позднее.

Как сундучок оказался у Яниса Вецманиса? Да очень просто: продал я его Янке. Просил пятьдесят, да разве с него столько возьмешь? Прижимистый, старый черт! За двадцать пять сговорились, а десятку тут же вместе с ним и пропили. У нас ведь, у рыбаков, без горячительного никак. Никакая роба не спасет. Это ж только в бездумной песенке так поется:

Мол, знай себе плывет — только и делов. А попробуй поплыви, когда вода и под тобой, и над тобой, и сам ты тоже весь в соленой воде. Как килька в соусе.

К тому ж артельное дело! То сшивка невода, то расшивка — как тут без выпивки?

Откуда сундучок у меня взялся? И подробнее?.. А я и сам хочу подробнее. Бегом тут никак нельзя, это целая история. Полжизни, можно сказать!

Осенью это было. Сентябрь стоял. Или октябрь. Пожалуй, даже октябрь. Уже большой норд-ост вовсю надувал, а он обычно с середины октября по-настоящему берется за дело.

Русские тогда прорвались на нашем фронте сразу в двух местах — на севере и на юге. Фашисты заметались посредине, как рыба в неводе.

Еще можно было в море ходить: салака в наших местах не переводится чуть ли не до самых морозов. Но боязно. Не только на земле пальба — на море тоже. Катера, подводные лодки, всякая прочая пакость. Остановят, пришьют шпионаж — и только поминай как звали. Вольдемар Грива из Лиепов вот так и сгинул ни за что ни про что. А какой он шпион! Рыбак, как и я, как и все прочие.

А то еще мины. Плавают, проклятые, по всему морю, наподобие здоровенных ежей. Днем, в спокойную погоду, еще ничего. А под вечер? Или в шторм? Вынырнет такая вот штука у самого карбаса — и аминь!

Так вот, в какой-то день октября сорок четвертого сидим мы, рыбаки, у лавки Меркеля и молча посасываем свои трубки. Клуба у нас в ту пору и в помине не было, вот у лавки и собирались. И нам удобно: все не в осточертевшем дому. И Меркелю выгодно: кто ж утерпит день просидеть и ничего у него в лавке не взять?

Сидим, попыхиваем. Толкуем, так сказать. Один произнесет слово, другой через десяток минут второе.

Глядим, проносится мимо нас, по улицам поселка, немецкий персоненваген — легковая, по-нашему, машина. Приметная такая, длинная, что твоя трехвеселка. Впереди, где мотор, толстенные никелированные змеевики. А брезентовая будка над сиденьем всего на двоих. И ревет, как ветер в открытом море при семи баллах. На таких машинах только большие немецкие начальники разъезжали. Раньше в наших глухих приморских местах их и видом не видали, все больше на шоссейках. Но когда русские все главные пути перекрыли, некуда было им деваться, оставались только прибрежные ухабистые дороги.

Ну, машина проревела, а мы сидим, дальше толкуем. Молчим, ждем, кто первый скажет: не пора ли, мол, ребята, к Меркелю за бутылочкой? С первого у нас больше полагается, за почин. Поэтому каждый старается выждать.

И как раз в это время, в самый, можно сказать, волнующий момент, когда вот-вот кто-то не выдержит, прибегает соседская девчонка, Айна. Босиком, в драной отцовской шерстяной фуфайке ниже колен.

— Иди скорей, дядя Кристап! Там тебя немецкий начальник кличет.

— Какой еще начальник?

— Да кто его знает! Который на машине прикатил. «Беги, говорит, зови мне сейчас же Кристапа Лайвиня».

— Так я же по-ихнему не могу!

— Он по-латышски знает.

Пошел я, куда деваться? Иду, а сам про себя соображаю: не иначе как от Кристапа моего весть. Только вот какая? Доброго от него я уже и ждать перестал…

Кто такой Кристап, спрашиваете?

Да сын мой, средний. Это у нас в семье обычай такой: второй сын обязательно Кристап. И я второй, и отец мой вторым был, и дед. Считается — к счастью. Только что-то не очень похоже. И отец горе хлебал, что морскую воду, и я счастья не видел, и Кристап мой тоже.

А всего у меня трое сыновей было. Старший, Ант, по рыбацкому делу пошел. Крепкий парень, в меня. Двадцати одного еще не было, когда он мне сказал: «Двоим орлам в одном гнезде не ужиться, двоим рыбакам в одной лодке не ходить».

По правде сказать, у нас с Антом из-за той самой рыбокоптильни разлад возник. Не захотел он в коптильщики, вопреки моей отцовской воле не захотел. «Я, говорит, рыбак, мне вольное море подавай, а не твой сарай чадный». Так и не пошел! Нанялся в соседний поселок на карбас к рыбацкой вдове. Думал на свою лодку заработать, а заработал себе холодную могилу. Взяло его море в жестокий шторм.

Ну, про Кристапа я уже сказал и еще скажу. А младшенький у меня с самого начала никудышный был, малахольный. Гнил он отчего-то, изнутри гнил. В пятнадцать годков слег и не поднялся больше, стаял как свечечка. Тогда не знали еще толком, что это такое. Теперь говорят — белокровие.

Не зря, видно, придумали это люди: пришла беда — отворяй ворота. Мне пришлось отворять их в тот год дважды. Первый раз — когда младшенького на дюны выносили. Второй раз — когда хоронили Ильзу. Не пережила она потери двух сыновей.

Остались мы вдвоем с Кристапом.

Кристап с виду ладный рыбак. И здоровенный, и краснощекий, и работать может, если возьмется. Другая беда: пристрастился к зеленому зелью. Причем как нальется, так буйствовать. Никакого с ним сладу! Втроем, вчетвером пеленали. Силищи у него, у дьявола, как у быка.

Ну и угодил в каталажку!

В советское время это уже было, до войны, в первый год новой власти. Полез пьяный Кристап на Янку Милтиня. А того у нас в поселке как раз милиционером назначили.

Дали год за хулиганство. Спасибо еще Янке, промолчал на суде, что нож из руки Кристапа вышиб. А то бы так дешево тому не отделаться.

Выпустили Кристапа уже при немцах. Заявился в поселок как герой. «Я, говорит, этого большевика Милтиня — по политическим мотивам».

Какая там политика! Вранье все это! Он, как налижется, всегда в драку лез. Даже на меня, отца своего, и то руку поднимал.

Пошел Кристап служить к немцам, в полицию. Не у нас, в Ригу подался. И больше я от него вестей не имел. Слухи — те доходили. Но путаные и разные. Кто говорил: лютует Кристап. Кто наоборот: людей выручает. Кто третье: хлещет, сукин сын, водку, как воду, и ни до чего больше ему дела нет!

Я-то сам больше к последнему склоняюсь. Никакой он не лиходей, никакой не доброхот. Просто горький пьяница.

Так вот, иду я к этому немецкому начальнику, что на персоненвагене к нам прикатил, а сам думаю: не иначе, как о Кристапе весть принес Только вот какую?

Подошел к дому, а тот мне навстречу. Фетровая шляпа, господское пальто, а из-под него фашистская форма.

— Добрый день, господин Лайвинь! Верно Кристап мне описал: три дома в поселке под черепицей. Первый от дороги — артельщика Кундзиня, второй, у молельни, — лавочника Меркеля. А третий — отцовский, с краю, у самого Янтарного моря. Забыл только Кристап сказать, что от черепицы-то вашей одно название осталось: вся битая-перебитая.

— Давным-давно еще крыл, — говорю. — В том году, когда рыба сама мои сети по всему Янтарному морю искала. С тех пор только и делаю, что латаю.

— Фамилия моя Розенберг, Эвальд Розенберг — будем знакомы! Ваш сын Кристап служит под моим началом.

— Как он там? — спрашиваю осторожненько.

— Ничего, ничего… Привет вам передает.

Пригласил я этого Розенберга в дом. Уселись, как полагается, за стол. Он сходил к машине, две бутылки «Дзидрайса» приволок.

— Позовите, — говорю, — своего шофера. Пусть погреется человек. Вон на улице стынь какая.

Смеется:

— А я и есть мой шофер. Придется, видно, себе за двоих наливать.

Ну, думаю, что-то тут не так. Не в обычае немецких офицеров в одиночку по нашим приморским дорогам раскатывать. Но молчу. Он ко мне приехал, значит, что-то ему от меня надо. Пусть и высказывается.

А он и о том, и о сем. Только об одном молчок: что его ко мне привело.

Не за тем же ехал, чтобы мне привет от Кристапа передать! Да и о нем ничего толком сказано не было.

Словом, сидели мы с ним до самой темноты. Все больше молчали да кряхтели. Он без конца в окошко глядел и, как мне сдается, ждал, пока тьма сгустится. А потом и говорит:

— А я к вам с делом приехал, дядюшка Кристап.

Так я к нему в родичи попал!

Я молчу! Пусть выскажется.

Хочу у вас вещь одну на время припрятать. Сами видите, какая обстановка сложная складывается. Русские жмут, немцы драпают, латыши мечутся туда-сюда. А вы, я знаю, человек честный, не подведете. Да и рассчитаюсь я с вами щедро.

— Только не оружие! — говорю. — Оружие я ни за какие деньги не спрячу!

Смеется:

— Нет, не оружие. Не оружие и не золото тоже. Просто бумаги. Дорогие мне бумаги. Не могу я за собой их больше по военным дорогам таскать. А кончится смутное время — сам за ними вернусь.

Я согласился. Рассудил: бумаги можно, бумаги не оружие. Тем более, что он обещал хорошо заплатить и даже задаток оставил: снял с руки дорогие часы с браслетом и отдал мне. У нас в поселке такие часы даже самому лавочнику Меркелю не снились.

Позвал он меня с собой к машине. Открыл багажник и вытащил оттуда сундучок… Да, да, этот самый! Вот тогда я его и увидел впервые.

Перенесли мы сундучок в дом, там он его при мне открыл. Видно, нарочно, чтобы я своими глазами убедился: никакого золота или денег там нет, а есть, как он и говорил, одни только бумаги. И еще портфель — хороший желтый кожаный портфель с ключиком. И в портфеле тоже бумаги. Только цветные. Наподобие тех, в которые карамельки завертывают. Но не разрезанные, а целыми листами.

— Ну вот, передаю в ваши честные руки, дядюшка Кристап.

Вытащил бумажник, из него — немецкую банкноту в десять марок. Я еще подумал: неужто он мне эту ерунду в добавление к часам сунет?

Но он вдруг порвал десятку пополам. У меня глаза на лоб: это еще зачем так?

— Не удивляйтесь, дядюшка Кристап. Если я сам почему-либо приехать за сундучком не смогу, пришлю верного человека с половиной этой купюры. Другая половина останется у вас; вы уж запрячьте ее получше. Сложите вместе. Если место разрыва сойдется, значит, все в порядке. Человек действительно от меня, и можете смело отдавать ему сундучок. Он с вами рассчитается сполна. А больше — никому!

Вместе с ним мы перетащили сундучок на чердак, запрятали в укромном уголке, завалили тряпьем.

В ту же ночь Розенберг отбыл…

Всю зиму доколачивали фашистов на нашем побережье. А поздней весной пошли рыбаки на первую послевоенную путину. Теперь уже можно было не бояться ни военных катеров, ни подводных лодок. Вот только мины долго еще по всему морю носило. Как заприметишь в волнах черную макушку проклятую, так весь потом и обливаешься. А ее, как нарочно, все ближе и ближе подбивает…

Назад Дальше