Восстание на «Св. Анне» - Гервасьевич Лебеденко Александр 5 стр.


Далеко позади, на старой «Чесме» и других судах, крохотными лоскутками трепетали красные флаги. За нами шло какое-то суденце, и берега Северной Двины провожали нас тревожным молчанием. «Минин» дымил далеко впереди. Белым паром клубилась труба «Ярославны».

Высокие скалы и мрачные серые казармы Мудьюги открылись и проплыли мимо, и вновь замерзший океан, разрезаемый носом «Минина», окружил нас со всех сторон.

Глава третья

У боцмана руки по-солдатски, по швам. Белая щетина трясется на морщинистых, обветренных щеках. Ворот рубахи расстегнут, несмотря на мороз, и сухой кадык дергается на виду от волнения. Боцман стоит у двери кают-компании уже около получаса, а капитан, как бешеный, носится из угла в угол и кричит так, что, вероятно, слышно на палубе.

В большом зеркале над искусственным бутафорским камином то пляшет на ходу его круглое лицо, то наливается кровью широкий затылок, в который глубоко вошел край твердого синего воротника. В углу, попыхивая трубкой, сидит Чеховской.

— Не можешь, старый лапоть, простую вещь узнать! Из десяти человек, не из сотни. Перебери всех! Кто где был, — узнай. Кто на вахте, кто спал? У кого такая кожанка есть?

— Я им не начальство, господин капитан. Старшего механика спросите, ему виднее.

— Не буду я говорить с этими пентюхами. Сволочи! В благородство играют. Ты сам можешь все это сделать. Сегодня флаг выбросят — завтра бунт учинят.

Знаем мы эти номера! Так черт знает до чего доиграемся.

Он подошел вплотную к Шатову и с силой застучал мясистым пальцем по костлявому плечу боцмана.

— Хочу знать! Понимаешь, хочу знать, кто с флагом бегал. В Мурманске ссажу подлеца. Военным властям сдам! Под суд! И Быстрова тоже. Ты мне умри, но узнай, кто с флагом бегал!

Старик смотрит под ноги, мнет шапку в руках. Скулы худого лица сжались, набухла глубокая складка на лбу.

— Не берусь. Не отвечаю, господин капитан. Никто не сознается, а я не видал. Невдомек мне. Как перед истинным!..

Капитан уже не стучит пальцем по плечу Шатова. Он несколько долгих секунд смотрит ему в глаза, потом медленно говорит:

— Ну, хо-ро-шо! Ступай, Шатов.

Боцман повернулся и, не прощаясь, ушел.

Капитан схватил трубку с края камина и с силой запустил ее в дальний угол кают-компании. Кусок черного крепкого, как камень, дерева ударил в лакированную фанеру стены и упал на ворсистый плюш дивана. Чеховской проводил взглядом полет капитанского снаряда и с ядовитой усмешкой сказал:

— Дело зашло далеко, капитан. Если даже наша ходячая дисциплина, боцман дальнего плавания, сжимает зубы в ответ на приказ капитана... самого капитана!.. — Он развел руками.

— В Мурманске я ликвидирую эту банду. Довольно!

— А если Мурманск того? — спросил Чеховской.

— Что того? ничего не того! План давно был Архангельск бросить. Послать к черту этот идиотский фронт в три тысячи километров по лесам и болотам и занять крепкий плацдарм у Мурманска тылом к морю и финляндской границе. По-видимому, теперь это и делается. Отводят войска на северо-запад.

— Отводят? По-вашему, танкисты «отходили»? Прапорщик, что крыл по «Минину», тоже отходил? — не выдержал я.

— Наконец-то и вы высказались, — ехидно процедил Чеховской. — А то молчите, как Симеон Столпник, «добру и злу внимая равнодушно».

Я почувствовал, что теряю обычную выдержку и вот-вот отвечу этому злому человеку такими злыми словами, от которых ему не поздоровится. Так мне показался противным его пробор до затылка, веснушчатый длинный нос и пальцы с розовыми ногтями и большим фамильным перстнем!

Капитан посмотрел на меня с нескрываемой неприязнью, но потом его широкий рот расплылся в деланную улыбку.

— Николай Львович, — сказал он, — у меня для вас порученьице... Не бойтесь, приятное. Думаю, придется вам по вкусу... Вы ведь у нас либерал. Надо снять кандалы с наших арестантов. На море такая мера ни к чему. К тому же народ дохлый. Так вот, вы возьмите кого-нибудь там... ну, Шахова, Сычева — он слесарь, кажется, — и раскуйте их. Кандалы не толстые, — простое дело.

Я был удивлен таким приказом, и удивление, по-видимому, было написано на моем лице. Я понял это по улыбке капитана и старшего.

— Слушаю, — ответил я и вышел на палубу. Первым делом я отправился к Кашину и от имени капитана потребовал ключи от каюты арестованных. Старый унтер проводил меня до часового, вынул из кармана небольшой ключ и отпер дверь каюты. Не переступая порога этого крохотного полутемного помещения, я прежде всего увидел высокого худого человека — самого молодого из трех. Он сидел, весь собравшись в комок, в углу каюты, на полу под иллюминатором. Худыми руками он охватил костлявые колени. Меховые пимы валялись на полу, и грязное рваное белье едва прикрывало тонкие волосатые ноги. Двое других лежали на койках. Хромой дремал внизу; черноволосый смотрел на меня сверху, приподнявшись на локтях.

«Как это он туда забрался в кандалах?» — подумал я.

Кашин оставался все это время в коридоре. Часовой с любопытством заглядывал в каюту. Я вошел в каморку арестованных и, словно нечаянно, захлопнул за собой дверь. Арестанты зашевелились. Хромой открыл глаза и смотрел на меня с изумлением.

— Что вам угодно? — спросил черноволосый. — Кто вы такой?

— Я второй помощник капитана и пришел осмотреть помещение.

— Вот как! — захохотал черноволосый. — Что ж, любуйтесь, помещение хоть куда! Плавучий дворец и только.

— Вы напрасно смеетесь. Я рад был бы облегчить ваше положение.

Черноволосый посмотрел на меня удивленно. Должно быть, в голосе моем он почувствовал искреннее участие.

— Облегчить положение! Сволочи! — сорвался вдруг хромой. Он выбросил руки в кандалах вперед и, звеня железом, закричал:

— На корабле, в море, да еще в цепях держите, как псов!

— Успокойтесь, успокойтесь, — я взял его за руку. — Покажите ваши кандалы. Мне нужно посмотреть, легко ли их будет распилить.

Теперь и второй смотрел на меня с изумлением. Он доверчиво протянул руки. Это были простые железные цепи, заклепанные тюремным кузнецом. Удалить их не требовалось большого труда. Но я смотрел теперь уже не на цепи, а на руки арестованного. Широкие костлявые кисти и исхудалые запястья были изорваны острыми краями колец, и язвы пошли к пальцам и к локтю красно-синими грязными пятнами, черной кровавой корой.

— Так, — сказал я, опуская руку арестованного, — подождите минуту, я приду с человеком, который снимет кандалы.

Юноша, сидевший в углу, чуть не закричал от радости. Даже черноволосый, наиболее спокойный из трех, не выдержал и крикнул:

— Да что случилось? Скажите же!

— Ничего, ничего, ничего особенного, — ответил я скороговоркой и быстро повернулся к двери. Резким движением нажал ручку и толкнул ногой дверь в коридор. Но дверь не распахнулась. Чье-то мягкое тело задержало ее разбег. Я толкнул еще раз. Дверь раскрылась, и я увидел в полутьме коридора Глазова. Он лежал на полу, держась рукой за щеку, рассеченную дверью. Потом он встал и заковылял к выходу.

«Подслушивал, подлец! Ну и поделом. Заработал!» — подумал я и направился в матросский кубрик.

Дверь в матросское помещение была приоткрыта. Из жарко натопленного кубрика на палубу валил пар. Гул голосов наполнял помещение. Я незаметно спустился по трапу. В кубрике шла перебранка — обычная, полушутливая драка на словах, — одно из любимых матросских развлечений в море. Матросы сгрудились вокруг стола, занимавшего середину помещения. Кое-кто лежал или сидел на койках, и только Андрей оставался в стороне. Его койка была внизу, в углу; на ней лежали книги и тетради. Андрей читал, низко опустив голову над книгой. Посредине кубрика стоял толстый, неповоротливый матрос Иван Жигов, сын поморского рыбака. Около Жигова вьюном вертелся Оська Слепнев. Вот он ударил Жигова что есть силы кулаком в живот и отскочил на другую сторону стола.

Жигов шлепнулся на пол. Его круглое, жирное лицо, с редкими рыжими усами, улыбалось. Он заморгал глазами. Потом медленно, по-медвежьи, поднялся и навалился на Слепнева всей своей семипудовой тушей. Оська ловко вывернулся и звонко шлепнул толстяка по спине и по затылку. Матросы захохотали, и тесный кубрик наполнился несусветной возней. Кто-то крикнул: «Мала куча!» — и Жигов и Слепнев потонули под массой матросских тел.

— Бросьте, тюлени чертовы! — кричал молодой парень Санька Кострюковский, подбирая ноги на койку. — Людей подавите!

— А ты, мошкара, подберись! — смеялся густым басом рулевой Загурняк, старый матрос, пьяница и замечательный гармонист.

— Ты, дядя, поцелуй меня сзади, — огрызнулся юноша.

— Ну, ну, шкет! А то я тебя в гальюн носом.

— Я для твоего носа поближе место сыщу.

Загурняк грозно поднялся с койки. Готовилась новая схватка.

Тогда из дальнего угла каюты продвинулась вперед неуклюжая фигура квадратного человека с острыми чертами угреватого лица. Это был Сычев. Широкий и плоский в плечах, с огромными кистями рук и с крепкими прямыми ногами, он был весь точно вылит из железа.

Когда он хватал кого-нибудь за руку, человек этот минуту крепился, потом бледнел, охал и садился на пол. Сычев был одинок. Матросы относились к нему с уважением, боялись его и, в глубине души, не любили. Сам он ко всем относился свысока и не прочь был показать свою силу. В разговорах он никогда не участвовал, но других любил слушать, внимательно уставившись в глаза говорившему. Когда рассказчик завирался, глаза Сычева становились насмешливыми, но врать он никому не мешал, не перебивал и не издевался.

С его появлением сражение немедленно кончилось, и все поспешили по койкам и углам. Какому-то зазевавшемуся досталось крепкое пожатие Сычева, от которого, наверное, остались синяки на добрую неделю.

— Шатов, Сычев! — бросил я громко в кубрик, видя, что потасовка кончена.

Шатов по-военному вытянулся передо мною, Сычев лениво подошел к нижней ступени лестницы. Теперь весь кубрик смотрел на меня.

— Вот что, ребята, берите инструмент, ну, напильники там... еще что. Нужно снять кандалы с арестованных, — вот сообразите сами.

Кубрик загудел, как пчелиный рой.

— Ну, я буду ждать на баке, — сказал я и хотел было идти, но в это время мои глаза встретились с ярко горевшими глазами Андрея. Я понял его.

— Андрей, и ты ступай с нами... Поможешь. Ведь с троих снять надо.

Уже поднявшись на бак, я все еще слушал гул оживленных голосов в матросском кубрике.

Через несколько минут я, Андрей, Сычев и Шатов вошли в каюту арестованных. Матросы немедленно приступили к работе и молча, не поднимая глаз, пилили кандалы. Сквозь визг напильников слышались иногда стоны, когда напильник или край грубого железного браслета касался язв. Я стоял у порога и следил по очереди за всеми арестованными и матросами. Черноволосый упорно смотрел в сторону, в дальний угол. Его кандалы снимал Андрей. Он повернулся ко мне затылком, и мне показалось, что сквозь визг напильников я слышу его шепот. Сычев работал уверенно и спокойно. Он скоро освободил хромого. Хромой взмахнул обеими руками в воздухе, как машут только дети, и глубоко и громко вздохнул:

— Ух, ух, ух!

— Вы бы дали нам бинтов и йоду, — сказал высокий юноша, — промыть раны.

— Ладно! Шатов, добудь, пожалуйста.

— Слушаю, — козырнул боцман и исчез.

— Я ведь медик, — продолжал юноша, — так я это всё сам сделаю.

Когда все были освобождены, я увел матросов, сдал Кашину ключи от каюты и отправился к капитану, в кают-компанию.

— Ну как? — спросил меня капитан, не отрываясь от какой-то из судовых книг.

— Все сделано.

— Довольны?

— Кто, арестанты? Я думаю.

— Нет, вы-то сами? Расчувствовались?

— Что ж, люди в цепях — зрелище невеселое.

— Уже йод и марлю послали прохвостам!

— А вам уже донесли? — вырвалось у меня.

— А по-вашему, я не обязан знать обо всем, что происходит на корабле? — вскинулся капитан.

— Какими путями, господин капитан. Иные средства...

— Молчать! — заорал он вдруг, вскочив на ноги. — Знаем мы вас, филантропов. Заодно с агитаторами работаете!

— Николай Львович только молча сочувствует, — ехидно прошипел Чеховской.

Я готов был ответить резкостью, но сдержал себя и вышел. Чеховской хихикнул.

Белый снег на необозримых полях, черный узкий фарватер — и больше ничего. Впереди налево стелется дым «Ярославны», и еще дальше тяжелый «Минин» легко пробивается сквозь льды.

Льдины шуршат, трутся о борта «Св. Анны»; мерно, замедленно работает винт, и в потоке воды за кормой кувыркаются небольшие куски льдин, то исчезая под волной, то появляясь на поверхности моря, словно живые существа, играющие между собою в прятки. На палубе пустынно, — все по кубрикам. Только на скамье под мостиком сидит и курит унтер-офицер Кашин. Он встает при моем приближении и неохотно и неловко садится по моему приглашению рядом со мной.

— Ты откуда будешь, дружище? — задал я ему первый попавшийся вопрос.

— Мы с Пинеги. С Пинежского краю, ваше бр-одь!

— Брось, Кашин, я ведь не военный. Зови меня Николаем Львовичем. Давно служишь?

— Ох, давно, барин. В Порт-Артуре был, на германа ходил, и вот опять забрили.

— Разве ты не своей охотой?

— Своей охотой... Партизан я. А только война не масленица. Можно бы, так не пошли бы. Вернулся я с германского фронта, а тут большаки стали хозяйство отбирать. Реквизиции пошли. Да на веру нашу — староверы мы — походом пошли. Хозяйства у нас крепкие. Лес гоним, пушнину бьем, смолу курим, — с достатком жили. Прижиму наши, пинежские, не любят. Вот и пошли мы против большаков в партизаны, только от домов своих ни за что уходить не хотели. Дома воюем до последнего, а от домов ни шагу. Большаков мы отогнали, ушли они, а нас господа офицеры в Архангельск погнали, а мы штыки в землю. Не пойдем — и крышка! Ночью офицеры наши ружья покрали, а нас англицкий конвой погнал. Вот тебе и по своей воле!

Он крякнул, утер рыжие усы широким волосатым тылом руки и сплюнул. Тут же виновато посмотрел на меня, не сержусь ли я за плевок.

— А в Мурманске долго был ? — спросил я.

— Третий месяц пошел. По осени на ледоколе привезли из Архангельска через студеное море.

— А дома кто остался?

— Браток да невестка. Жены нету. Померла, как в солдатах был. И дите малое, шестой годок был — мальчонка, — за нею помер. Али сам, али виноват кто — не знаю. На фронте в Румынии был. Война вот она какая, горе! Куда же своей охотой?... — закончил он и усталыми глазами посмотрел в сторону, в марево горизонта.

Мы помолчали.

— А эти?.. Арестованные... что за люди? — спросил я осторожно, словно нехотя, равнодушно. Ответишь, мол, ладно, не ответишь — не надо. И сам стал смотреть в другую сторону, где уходила вдаль блестящая снеговая гладь.

Кашин оглянулся кругом, пересел удобнее и прошептал:

— Чудной народ, барин. Особливо тот, главный. Молчит больше, а как говорит — так ласково и спокойно. Да все о чем-то другим рассказывает, а те слушают, словно деньги им платят. А о чем говорит, не слышно. А то поют вместе хором. Про себя. Все хорошие песни — северные, наши, а то солдатские с фронта.

— А ты с ними говорил?

Кашин внезапно насторожился.

— Я? Нипочем! Что вы, разве полагается?

— А почему ты говоришь — главный? Разве он комиссар или из центра?

— Не знаю. В Мурманске, как на судно идти, впервой их увидел, а только слушают его все. Щуплый, дохлый, а сила в ем, как в кошке, — упадет — не разобьется.

— А откуда они, не знаешь?

— А с Еханги-каторги. На суд везли. Старшой, бают, приезжий из Москвы, а те архангельские. Один мастеровой с лесопилки, другой студент — на дохтура учился...

— А твои ребята, значит, разговаривают с ними?

Этот вопрос испортил все дело. Кашин встал, поправил шапку, откозырнул и деловито и торопливо заявил:

— Пора караул сменить. Будьте здоровы, ваше благородие!

Два дня и ночь идем вслед за «Мининым» и «Ярославной». Тяжелые массы плавучего снега шуршат. Короткий день по-прежнему зажигает снежную пустыню россыпью серебра и опалов. Глаза устали от блеска и отдыхают только на черной дороге, проделанной ледоколом во льдах. Вечерами туманится и мреет северная даль.

Ночи — черные с голубыми звездами. «Св. Анна» медленно плывет во тьме вслед за зеленым огнем «Ярославны». Ночью еще сильней плещутся, шуршат и стучат льдины. Ночью во льдах вахта требует напряженности и спокойствия. Нужно зорко держать курс. Каждую минуту того и жди, что нос судна врежется в ледяную, не тронутую ледоколом массу.

Назад Дальше