Сен-Map исполнил желание наставника; старик благословил его, поцеловал в лоб и, помогая подняться, сказал:
— Уезжайте поскорее, дитя мое, уже поздно, вас могут застать у меня, уезжайте; оставьте здесь слуг и лошадей; закутайтесь в плащ и уезжайте. Мне надо еще кое-что написать, прежде чем наступят сумерки, а после этого я смогу отправиться в Италию.
Они вновь обнялись, пообещали писать друг другу, и Анри удалился. Аббат, следивший за ним из окна, крикнул:
— Что бы ни случилось — будьте благоразумны! — И он еще раз по-отечески благословил его, прошептав: — Бедный мальчик!
Глава IV СУД
Oh vendetta di Dio, quaffto tu dei
Esser temuta da ciascun che legge
Cio, che fu manifesto agli occhi miei
Dante
О божья месть, как тяжко устрашен
Быть должен тот, кто прочитает ныне,
На что мой взгляд был въяве устремлен![7]
Данте
Несмотря на обычай, введенный кардиналом Ришелье, проводить закрытые судебные разбирательства, судьи луденского кюре решили открыть двери для народа; однако они вскоре в этом раскаялись. Они были уверены, что достаточно одурачили толпу своими ухищрениями, продолжавшимися около полугода; все они желали гибели Урбена Грандье, но им хотелось также чтобы смертный приговор, который они подготовили и который, как сказал добрый пастырь в беседе со своим воспитанником, им приказано было вынести, был как бы утвержден негодованием народа.
Лобардемон являлся своего рода хищной птицей, которую кардинал всегда направлял туда, где ему для осуществления мести требовался надежный и ловкий сподручный, и в данном случае Лобардемон вполне оправдал павший на него выбор. Только одна ошибка была допущена: он разрешил, противно установившемуся обычаю, гласный суд; он намеревался запугать и устрашить; он устрашил, но вызвал отвращение.
Толпа, которую мы оставили у входа в помещение суда, простояла там два часа, в то время как глухие удары молота возвещали о том, что в большом зале наспех делаются какие-то странные приготовления. Наконец стража распахнула тяжелые скрипящие двери, и жадный до зрелищ народ хлынул в зал. Юного Сен-Мара внесло туда со второй волной, и он занял место за пилоном, откуда мог за всем наблюдать, не будучи замеченным. Он с досадой увидел, что группа горожан в черном оказалась рядом с ним; но широкие двери снова затворились, и вся часть помещения, где стоял народ, оказалась в такой темноте, что никого невозможно было узнать. На дворе было еще светло, а в зале уже горели факелы; но все они были сосредоточены в том конце, где возвышался помост с очень длинным столом, за которым разместились судьи; кресла, столы, ступени были покрыты черным сукном и отбрасывали на лица мрачные отсветы. Скамья для подсудимого стояла справа; на черной ткани, которой она была застлана, выделялись вышитые золотом языки пламени, олицетворявшие суть предъявленного ему обвинения. Подсудимый сидел, окруженный стражниками, руки его были но-прежнему скованы цепями, концы которых держали с показным ужасом два монаха; они нарочито шарахались от подсудимого при малейшем его движении, словно держали на поводке бешеного тигра или волка, или боялись, что их рясы вот-вот займутся пламенем. В то же время они тщательно старались заслонить обвиняемого от взоров толпы.
Бесстрастное лицо господина де Лобардемона как бы господствовало над судьями, которых он сам выбрал; ростом он был на целую голову выше остальных, да к тому же сидел в кресле, стоявшем на возвышении; в каждом его взгляде, тусклом и тревожном, содержался приказ. На нем была длинная, широкая красная мантия, на голове — черная скуфейка; казалось, он всецело погружен в разбор бумаг, которые он затем передавал судьям, а те по очереди рассматривали их. Обвинители — все лица духовные — помещались справа от судей; они были облачены в белые стихари и епитрахили; отец Лактанс выделялся среди них простотой своей капуцинской рясы, тонзурой и резкими чертами лица. В одной из лож сидел, желая быть незамеченным, епископ Пуатьевский; остальные ложи были заняты женщинами, скрытыми под вуалями. Перед помостом сновали отвратительные существа — подонки городских улиц; шесть молодых монахинь-урсулинок — то были свидетельницы — брезгливо сторонились их.
Остальную часть зала заполнила огромная, темная, молчаливая толпа; люди цеплялись за карнизы, балки; все они были полны ужаса, который передавался и судьям, ибо ужас этот объяснялся сочувствием обвиняемому. Многочисленные стражники с длинными пиками служили обрамлением зловещей картине этого людского сборища.
По знаку председателя свидетелям предложили удалиться; пристав растворил перед ними узкую дверь. Многие заметили, как настоятельница урсулинок, проходя мимо господина де Лобардемона, на мгновенье задержалась и сказала ему довольно громко:
— Вы обманули меня, сударь.
Но он остался по-прежнему невозмутим. Настоятельница удалилась.
В зале царило глубокое безмолвие.
Один из судей, по имени Умэн — орлеанский судья тайных дел, — важно, но с явным смущением, поднялся с места и стал оглашать нечто вроде обвинительного заключения таким тихим и хриплым голосом, что нельзя было разобрать ни слова. Однако речь его становилась внятной всякий раз, когда он произносил что-либо, что могло поразить простонародные умы. Он разделил улики на две группы; одни основывались на показаниях семидесяти двух свидетелей; другие — и наиболее достоверные — на заклинаниях досточтимых отцов, здесь присутствующих, — как воскликнул он, перекрестившись.
Отцы Лактанс, Барре и Миньон глубоко поклонились и тоже осенили себя крестом.
— Да, господа, — сказал он, обращаясь к судьям, сии белые розы собраны и представлены нам, равно как и рукопись, подписанная кровью колдуна и являющаяся списком с договора, который он заключил с Люцифером: оный список он вынужден был постоянно носить при себе, дабы удержать свое могущество. И сейчас еще можно, к великому ужасу, различить слова, начертанные в углу пергамента: «Подлинник хранится в преисподней, в кабинете Люцифера».
В толпе послышался раскатистый хохот, вырвавшийся из чьей-то могучей груди. Председатель покраснел и дал знак стражникам; те пытались обнаружить нарушителя порядка, но тщетно.
Судья-докладчик продолжал:
— Бесов заставили устами их жертв назвать свои имена. Имена бесов, а также их злодеяния записаны в документах, лежащих на этом столе: их зовут Астарот из чина Серафимов; Эазас, Сельсий, Акаос, Седрон, Асмодей из чина Престолов; Алекс, Забулон, Хам, Уриэль и Ахас из чина Властей и т. д., ибо несть им числа. А что касается до их козней — кто из нас сам не был им свидетелем?
По залу пронесся протяжный гул; председатель призвал толпу к порядку, несколько алебардщиков выступило вперед, все умолкло.
— Мы с прискорбием видели, как молодая уважаемая настоятельница урсулинок собственными руками терзала себе грудь и каталась по земле, в пыли; другие монахини — Аньеса, Клер и прочие, — нарушив скромность, приличествующую их полу, допускали похотливые телодвижения и непотребно смеялись. Когда кое-кто из нечестивцев высказал сомнение насчет присутствия бесов и когда сами мы почувствовали, что уверенность наша колеблется, ибо бесы отказывались назвать себя в присутствии посторонних — будь то на греческом или арабском языке, — тогда достопочтенные отцы укрепили нашу уверенность, соблаговолив разъяснить, что бесы крайне хитры, а посему нет ничего удивительного в том, что они притворяются невеждами, дабы им поменьше задавали вопросов; что бесы даже умышленно допускают в своих ответах варваризмы, солецизмы и прочие погрешности с тайным расчетом, что тем они вызовут к себе презрение и у праведных отцов пропадет желание досаждать им; ненависть же их столь люта, что, собираясь совершить однуиз своих козней, они внушили кому-то подвесить к потолку веревку, дабы дать повод для обвинения почтенных людей в подлоге, между тем как достойные уважения свидетели под присягой подтвердили, что в этом месте никакой веревки не было.
Но, господа, помимо того, что небо чудесным образом изъявило свою волю устами благих истолкователей, мы только что явились свидетелями другого знамения: в то время как судьи были погружены в глубокие размышления, неподалеку от зала суда раздался громкий крик; мы направились в то место и нашли там тело девицы знатного происхождения; она на улице испустила последний вздох на руках досточтимого каноника отца Миньона; а от досточтимого отца, здесь присутствующего, и нескольких других уважаемых особ, мы узнали, что имелись подозрения — не одержима ли и эта девица, ибо давно уже ходили слухи о том, что Урбен Грандье весьма ею очарован; поэтому отца Миньона осенила праведная мысль испытать девицу, и с этой целью он подошел к ней и неожиданно сказал: «Урбена казнили»; в ответ на это девица издала громкий вопль и упала мертвой; таким образом, по коварству беса, она не успела прибегнуть к помощи святой матери нашей, католической церкви.
В толпе поднялся ропот негодования, а кое-где раздалось слово «убийцы»; судебные пристава зычным голосом приказали соблюдать тишину; но тишина восстановилась только потому, что судья-докладчик снова заговорил, а еще вернее — потому, что любопытство взяло верх над другими чувствами.
— Позорное, сеньоры, дело! — продолжал он, стараясь такого рода восклицаниями подбодрить себя. — При ней нашли сочинение, написанное рукой Урбена Грандье!
И он вынул из стопки документов книгу в пергаментном переплете.
— Боже! — вскричал Урбен.
— Берегитесь! — вскричали судьи, обращаясь к окружавшим его стражникам.
— Сейчас бес даст себя знать, — изрек отец Лактанс зловещим голосом. — Подтяните цепи!
Цепи подтянули.
Судья продолжал:
— Звали ее Мадлена де Бру; ей было девятнадцать лет.
— Боже мой! Боже! Это свыше моих сил! — вскричал обвиняемый и замертво рухнул на пол.
Присутствующие заволновались; некоторое время царило всеобщее возбуждение.
— Бедняга! Он любил ее! — говорили одни.
— Такая хорошая девушка! — говорили другие.
Многих охватывало чувство жалости. Грандье опрыскали холодной водой, но он не приходил в себя; пришлось привязать его к скамье. Судья-докладчик продолжал:
Нам предписано огласить в суде надпись на этой книге. И он прочитал:
— Ради тебя, прекрасная, кроткая Мадлена, ради успокоения твоей встревоженной совести я выразил в этой книге мысль, которая безраздельно владеет моей душой. Все мои мысли принадлежат тебе, небесная дева, ибо все они обращены к тебе, как к единственной цели моего существования. Но та, которую я п'осылаю тебе сейчас как цветок, исходит от тебя, существует только благодаря тебе и возвращается к тебе одной.
Не печалься, что любишь меня; не скорби, что я тебя боготворю. Разве ангелы небесные не ведают любви? Разве не в любви награда блаженных душ? Разве мы не так же чисты, как ангелы? Разве наши души не столь же отрешены от земли, как это бывает после смерти? О Мадлена, чем же могли мы оскорбить взор господа? Неужели тем, что молимся вместе и, склонившись ниц перед алтарем, просим скорой кончины, которая застала бы нас в пору юности и любви? Или тем, что, мечтая вдвоем под сенью деревьев на погосте, мы подыскивали двойную могилу, улыбаясь смерти и оплакивая нашу жизнь? Или тем, что ты склоняешься передо мной в исповедальне и, говоря в присутствии бога, не ведаешь, в чем дурном тебе исповедаться, — так чисты небесные сферы, в которые я вознес твою душу? Что же могло бы оскорбить творца? Пожалуй, да, пожалуй, одно только: мне думается, что кто-нибудь из духов небесных мог позавидовать моему блаженству, когда в праздник пасхи я увидел тебя, коленопреклоненную передо мною и очищенную долгим подвижничеством от тех следов скверны, которые мог оставить на тебе — первородный грех. Как ты была прекрасна! Взгляд твой искал в небе господа, и я дрожащей рукой низвел его на твои чистые уста, которых не осмелились коснуться уста ни одного смертного. Небесное создание! Я один был в тот миг свидетелем господних тайн или, вернее, одной-единственной тайны: непорочности твоей души; я приобщил тебя к нашему Создателю, который сошел и в мою душу. Несказанный брак, где венчающим был сам предвечный! Только такой брак и дозволен между девственницей и пастырем; единственным наслаждением для каждого из нас было сознавать, что для другого начинается вечность блаженства, вместе вдыхать благоухание неба, прислушиваться к горним созвучиям и быть уверенным, что наши души, обнаженные только перед господом и одна перед другой, достойны вместе поклоняться ему.
Что же за сомнение еще тяготит твою душу, сестра моя? Может быть, тебя смущает мысль, что я чересчур боготворю твою добродетель? Или ты боишься, что мое чистое поклонение отвлечет меня от поклонения создателю?…
Когда Умэн дошел до этих слов, дверь, через которую удалились свидетели, внезапно распахнулась. Судьи с беспокойством стали перешептываться. Лобардемон недоумевал и знаком спросил у монахов, не делается ли это по их распоряжению; но те находились довольно далеко и, сами удивленные, не могли дать ему знать, что происходящее ими не предусмотрено. Впрочем, едва они успели обменяться взглядами, как, к великому изумлению присутствующих, на середину подмостков вышли три женщины в рубахах, босые, с веревками вокруг Шеи и со свечами в руках. То была настоятельница в сопровождении сестер Аньесы и Клер. Обе они плакали; настоятельница была очень бледна, но держалась уверенно, й взгляд ее был решителен и смел; она опустилась на колени; монахини последовали ее примеру; все так растерялись, что никому и в голову не пришло задержать ее, и она ясным, твердым голосом произнесла слова, отозвавшиеся во всех уголках зала:
— Во имя пресвятой троицы, я, Жанна де Бельфиель, дочь барона де Коза; я, недостойная настоятельница Луденского монастыря урсулинок, прошу у господа бога и у людей простить мне грех, что я оклеветала невинного Урбена Грандье. Я не была одержима; то, что я говорила, было мне подсказано другими, совесть не дает мне покоя…
— Отлично! — послышалось на трибунах, в толпе раздались рукоплескания.
Судьи вскочили со своих мест; стражники растерянно смотрели на председателя: он был в ярости, но продолжал сидеть.
— Всем молчать! — крикнул он в бешенстве, — Стражники, исполняйте свой долг!
Человек этот чувствовал за собою столь могущественную поддержку, что не ведал страха, а мысль о небесной каре никогда не приходила ему в голову.
— Достопочтенные отцы, каково ваше мнение? — обратился он к монахам, сделав им знак.
— Наше мнение, что дьявол старается спасти своего друга… Obmutesce, Satanas,[8] — вскричал отец Лактанс страшным голосом, как бы вновь изгоняя беса.
Огонь, поднесенный к пороху, не оказывает столь мгновенного действия, какое оказали эти слова. Жанна де Бельфиель порывисто встала; встала во всей красе своей юности, которая производила еще большее впечатление, благодаря ее необычной одежде; казалось, это душа, вырвавшаяся из ада, предстала перед своим соблазнителем; настоятельница обратила на монахов взгляд своих черных глаз, и Лактанс потупился; она босыми ногами ступила два шага, гулко отдавшиеся в подмостках; свеча, которую она держала в руке, казалась мечом ангела.
— Молчите, обманщик! — сказала она решительно. — Дьявол, обладавший мною, это вы; вы обманули меня, его не за что судить; только сегодня я узнала, что его судят; сегодня я поняла, что ему грозит смерть, и я буду говорить.
— Женщина, тебя совращает дьявол!
— Скажите лучше, что меня вразумляет раскаяние; девушки, такие же несчастные, как и я, встаньте; подтвердите, что он не виновен.
— Клянемся! — ответили юные послушницы, все еще стоявшие на коленях; тут они залились слезами, потому что не обладали таким непреклонным мужеством, как их настоятельница.
Аньеса, произнеся эти слова, до того испугалась, что вскричала, обращаясь к народу:
— Помогите! Они меня накажут, они меня убьют!
И она бросилась в гущу толпы, увлекая за собою подругу; народ принял их с готовностью; тысячи голосов обещали им покровительство; со всех сторон послышались проклятия; мужчины стучали палками по полу; никто не осмелился воспрепятствовать тем, кто передавал девушек из рук в руки, помогая им выбраться на улицу.