Во время этой сцены ошеломленные судьи перешептывались. Лобардемон смотрел на стражников и указывал им те места зала, за которыми сугубо надлежало наблюдать; не раз он пальцем указывал на группу горожан в черном. Обвинители обратили взоры на ложу епископа Пуатьевского, но им ничего не удалось прочитать на его равнодушном лице. То был один из тех старцев, которыми смерть завладевает еще лет за десять до того, как совсем угаснет в них жизнь; глаза его, казалось, заволокла дрема: раскрытые губы непрерывно шептали какие-то привычные, невнятные слова молитвы; у него еще сохранилось достаточно разума, чтобы отличить среди людей наиболее могущественного и подчиняться ему, не заботясь о последствиях. Поэтому он подписал заключение, вынесенное сорбонскими богословами, где утверждалось, будто монахини одержимы дьяволом, и даже не подумал о том, что это повлечет за собою казнь Урбена; последующее представлялось ему одной из тех более или менее длительных церемоний, к которым он относился совершенно равнодушно, ибо уже давно привык к ним, привык быть не только свидетелем, но и участником, даже необходимой принадлежностью сопровождающих их торжеств. И в данном случае он не выказал никакого отношения к событиям и лишь хранил безупречно благородный и ничего не говорящий вид.
Между тем отец Лактанс, придя в себя после неожиданного обличения настоятельницы, повернулся к председателю и сказал:
— Вот еще одно убедительное доказательство бесноватости, ниспосланное нам небесами; ибо до сего времени мать-настоятельница никогда не нарушала скромности и суровости, присущих ее ордену.
— Пусть вся вселенная видит меня сейчас! — все так же твердо сказала Жанна де Бельфиель. — Нет унижения, которое я не заслужила бы на земле, а небо отвергнет меня, потому что я была вашей соучастницей!
По лбу Лобардемона струился пот. Стараясь успокоиться, он сказал:
— Что за нелепые выдумки! Кто же вас принуждал, сестра?
Голос девушки стал совсем потусторонним; она собралась с последними силами прижала руку к сердцу, словно хотела вырвать его, и, смотря на Урбена Грандье, ответила:
— Любовь.
Весь зал вздрогнул: Урбен, сидевший после обморока с опущенной головой, словно мертвый, медленно обратил на нее взор и окончательно пришел в себя, чтобы испытать новую муку. Кающаяся продолжала:
— Да, любовь; он отверг ее, он так и не познал ее до конца, я вдыхала любовь в его речах, глаза мои черпали ее в его небесном взоре, его наставления только разжигали ее во мне. Да, Урбен чист, как ангел, но добр, как человек, который любит; я не знала, что он любит. Ни кто иной, как вы, — воскликнула она, указывая на Лактанса, Барре и Миньона, и скорбь в ее голосе сменилась негодованием,— ни кто иной, как вы, открыли мне, что он любил, вы. которые сегодня утром уж чересчур жестоко отомстили за меня, одним-единственным словом убив мою соперницу. Увы! Я хотела только разлучить их. Это было преступно; но по матери я итальянка, неистовая ревность пожирала меня; вы позволяли мне видеться с Урбеном, быть его другом, видеть его каждый день…
Она умолкла, затем воскликнула:
— Люди, он неповинен! Прости меня, страдалец! Лобзаю стопы твои! — Она упала к ногам Урбена и только теперь разразилась потоком слез.
Урбен поднял скованные руки, благословил ее и сказал ласково, еле слышным голосом:
— Ступайте, сестра. Я прощаю вас во имя того, пред кем вскоре предстану; я говорил вам когда-то, а теперь вы и сами убедились, что страсти всегда пагубны, если человек не стремится обратить их к небесам!
Лицо Лобардемона вновь покраснело.
— Несчастный! — сказал он. — Ты прибегаешь к словам церкви!
— Я не покидал ее лона! — возразил Урбен.
— Уберите эту женщину! — распорядился председатель.
Когда стражники подошли к настоятельнице, чтобы исполнить приказание, они увидели, что она так туго затянула веревку, обвивавшую ее шею, что вся побагровела и была почти без сознания. Присутствующие в зале женщины бросились к выходу, многих вынесли без чувства; но зал все еще был полон, ряды сомкнулись, а люди, толпившиеся на улице, хлынули в помещение.
Судьи в ужасе поднялись со своих мест; председатель приказал было очистить помещение от публики, но люди, хоть и надели опять шапки, стояли в зловещей неподвижности; стражников было недостаточно, поэтому пришлось уступить, и Лобардемон дрогнувшим голосом объявил, что суд удаляется на полчаса. Заседание было прервано; присутствующие не сходили с мест, храня мрачное молчание.
Глава V МУЧЕНИК
Пытка вопрошает — боль отвечает
Ренуар. «Тамплиеры»
Напряженный интерес к этому подобию суда, сопутствующие ему приготовления, обстоятельства, приведшие к перерыву, — все это настолько приковывало к себе всеобщее внимание, что нигде не слышно было посторонних разговоров. В толпе, правда, раздалось несколько возгласов, но вырвались они одновременно, и никто из зрителей не задумывался над впечатлениями соседей, никто даже не пытался вникнуть в них или поделиться собственными. Но едва только народ оказался предоставленным самому себе, последовал как бы взрыв, все громко заговорили. Среди этого гама слышалось несколько голосов, которые покрывали общий шум, подобно тому как звуки трубы выделяются на фоне оркестра.
В те времена в народе было еще достаточно простаков, готовых верить несусветным россказням тех, кто их сбивал с толку; многие не смели составить себе собственное суждение даже относительно того, что видели воочию; поэтому большинство присутствовавших с трепетом ожидало возвращения судей; то тут, то там люди вполголоса говорили с таинственным и важным видом, свойственным трусливой глупости:
— Прямо-таки не знаешь, сударь, что и думать на этот счет.
— Вот уж действительно диковинные вещи творятся, сударыня!
— В странное мы живем время!
— Кое-что я и раньше готов был подозревать, но, право, от какого-либо суждения я бы воздержался да и теперь воздержусь.
— Поживем — увидим, — и т. п.
Дурацкие рассуждения толпы, которые доказывают лишь одно: она готова поддаться первому же, кто крепко за нее возьмется.
Таков был основной тон; зато в группе горожан в черном слышались иные речи:
— Неужели мы это так оставим? Дойти до того, чтобы сжечь наше обращение к королю! Если бы король узнал об этом! Варвары! Обманщики! Как ловко они все подстроили! Неужели на наших глазах совершится убийство? Неужели мы побоимся стражников?
Нет, нет, нет!
То были словно звуки трубы, покрывавшие оглушительный оркестр.
Все обратили внимание на молодого адвоката, который взобрался на скамью и рвал на мелкие клочки какую-то тетрадь; затем он громким голосом заговорил:
— Да, я рву и бросаю на ветер защитительную речь, которую приготовил; прения отменены; мне запрещено его защищать; я могу обратиться только к тебе, народ, и радуюсь этому; ты видел этих гнусных судей; кто из них может внять голосу истины? Кто из них достоин внимать словам честного человека? Кто из них выдержит его взгляд? Да что я говорю? Они отлично знают истину, истина притаилась в их преступных душах; она, как змея, жалит их сердце; они трепещут в своем логове, где терзают попавшуюся им жертву; они трепещут, потому что слышали вопли трех обманутых женщин. Да и зачем я собирался говорить! Я хотел защитить Урбена Грандье. Но может ли чье-либо красноречие равняться с красноречием этих несчастных? Чьи слова лучше, чем их вопли, убедили бы вас в его невиновности? Само небо заступилось за него, когда призвало этих женщин к раскаянию и самопожертвованию, и небо завершит свое благодеяние!
— Vade retro, Satanas,[9] — послышалось несколько голосов из окна сверху.
Фурнье на минуту умолк.
— Слышите, — продолжал он, — эти пособники дьявола святотатственно произносят слова Евангелия! Видно, они замышляют какое-то новое злодеяние.
— Так скажите, как нам быть? — воскликнули в один голос окружающие. — Что нам предпринять? Что они сделали с ним?
— Стойте здесь, никуда не уходите, стойте молча, — ответил молодой адвокат, — бездействующий народ всесилен, в бездействии — его мудрость, его могущество. Смотрите молча, и они затрепещут.
— Но они не посмеют войти сюда, — сказал граф дю Люд.
— Хотел бы я еще раз взглянуть на того длинного красного мерзавца, — сказал внимательно за всем наблюдавший Гран-Фере.
— Да и на славного господина кюре не худо бы посмотреть, — пробормотал старик Гийом Леру, взглянув на своих молодцов, которые тихо переговаривались, следя за стражниками и примериваясь к ним. Парни издевались над их мундирами и показывали на них пальцами.
Сен-Мар по-прежнему стоял, прислонившись к столбу, за которым он сначала притаился, и по-прежнему кутался в черный плащ; он, не спуская глаз, наблюдал за всем, что происходило, не пропускал ни одного сказанного слова, и сердце его омрачилось ненавистью и скорбью; помимо воли его обуревало острое желание покарать, убить, какая-то смутная потребность отмщения; зло вызывает в душе молодого человека прежде всего именно такое чувство, потом на смену гнева приходит печаль, затем наступает безразличие и презрение, еще позже — холодное восхищение великими негодяями, достигшими своей цели, но это случается уже тогда, когда из двух начал, составляющих природу человека — души и тела, — берет верх последнее.
Между тем в правой части зала, неподалеку от помоста для судей, несколько женщин внимательно следили за мальчуганом лет восьми, примостившимся на карнизе; ему помогла залезть туда его сестра Мартина — та самая девушка, которую столь безжалостно поддел солдат Гран-Фере. После того как суд удалился, мальчишке уже не на что было смотреть, и он вскарабкался наверх, к слуховому окошку пропускавшему еле заметный свет; мальчик думал, что найдет там ласточкино гнездо или какое-нибудь другое подобное сокровище; но стоило ему стать на карниз и ухватиться за решетки древней раки св. Жермона, как он пожалел о своей затее и закричал:
— Сестрица, сестрица, дай скорее руку, я слезу.
— А что ты там увидел? — удивилась Мартина.
— Я боюсь сказать. Я хочу слезть.
И мальчик расплакался.
— Не слезай, не слезай — закричали женщины. — Не бойся, голубчик, не слезай и скажи, что ты там видишь.
— Господина кюре положили между двумя досками, и они сжимают ему ноги, а доски обвязаны канатами.
— Ну, значит, пытка, — разъяснил какой-то горожанин. — Посмотри, малыш, что там еще видно?
Ободренный мальчик снова заглянул в окошко и продолжал уже спокойнее:
— Теперь господина кюре не видать, потому что все судьи его обступили и смотрят на него, а за их мантиями я ничего не вижу. А капуцины склонились к нему и что-то ему шепчут.
Вокруг мальчика собиралось все больше любопытных, и все молчали, с тревогой ожидая, что он еще скажет, словно от этого зависела их жизнь.
— Вижу… — продолжал мальчик. — Капуцины благословили молот и гвозди, и палач вбивает между канатами четыре клина… Господи! Как они сердятся на него, сестрица, что он молчит… Мама, мама, дай мне руку, я хочу вниз.
Но, обернувшись, мальчик увидел вместо матери множество мужчин, которые смотрели на него с какой-то мрачной сосредоточенностью; все знаками показывали ему, чтобы он продолжал рассказывать. Он не посмел спуститься и, весь дрожа, вновь прильнул к окошку.
— Теперь отец Лактанс и отец Барре сами вбивают клинья, чтобы стиснуть ему ноги. Какой он бледный! Он, кажется, молится богу. А сейчас голова у него запрокинулась; верно, он помирает. Ой, ой! Возьмите меня отсюда!
И он свалился на руки молодого адвоката, господина дю Люда и Сен-Мара, которые подошли, чтобы подхватить его.
Deus stetit in synagoga deorum: in medio autem Deus difudicat…[10] — донеслось из-за окошка пение сильных, гнусавых голосов; они долго пели псалмы, и звуки их напевов перемежались с ударами молотов, — чьи-то дьявольские руки словно отбивали такт небесных песнопений. Казалось, что стоишь возле кузнечного горна; но удары раздавались глухо, и сразу чувствовалось, что наковальней тут служит человеческое тело.
— Тише! — сказал Фурнье, — Он заговорил; пение и удары затихли.
И действительно, слабый голос медленно произнес:
— Почтенные отцы! Умерьте пытки, а не то вы повергнете душу мою в отчаяние, и я наложу на себя руки.
Тут раздался и взметнулся до самого свода взрыв разноголосых криков; разъяренные люди бросились на помост и смели изумленных, растерявшихся стражников; безоружная толпа теснила их, мяла, прижимала к стене и не давала им двинуться; людской поток устремился к двери, ведущей в камеру пыток; дверь затрещала под его напором и вот-вот готова была податься; тысячи грозных голосов изрыгали проклятия; судей объял ужас.
— Они убежали! Они его унесли, — крикнул какой-то мужчина.
Все замерли; затем толпа кинулась прочь от этого мерзкого места и наводнила прилегающие улицы. Там царила невообразимая сумятица.
Пока тянулось заседание суда, уже успело стемнеть; шел проливной дождь. Стояла кромешная тьма; крики женщин, спотыкавшихся на мостовой или сбитых с ног конными стражниками, глухие, непрерывные возгласы взбешенных мужчин, то тут, то там собиравшихся группами, беспрерывный звон колоколов, возвещавший о предстоящей казни, отдаленные раскаты грома — все это усугубляло страшный беспорядок. Для глаз было не меньше диковинного, чем для слуха: несколько погребальных факелов, зажженных на перекрестках, бросали причудливые отсветы на вооруженных всадников, которые проносились галопом, давя толпу; они направлялись на площадь св. Петра — место их сбора; не раз вдогонку им летели черепицы, но не угодив в промчавшегося виновного, падали на стоявшего рядом невиновного. Смятение, казалось, достигло крайних пределов, но оно еще более усилилось, когда народ, отовсюду сбегавшийся на небольшую базарную площадь, увидел, что она со всех сторон забаррикадирована и полна конных стражников и стрелков. К придорожным тумбам были привязаны тележки, которые преграждали доступ на площадь, а возле них расставили часовых с пищалями. Посреди площади высилось сооружение из огромных бревен, уложенных таким образом, что получился правильный куб; поверх бревен лежали дрова полегче и побелее; в середине торчал громадный столб. Возле этой своеобразной мачты, видневшейся издалека, стоял человек в красном, с опущенным факелом в руке. У ног его помещалась огромная жаровня, защищенная от дождя листом железа.
Зрелище это наводило такой ужас, что снова воцарилась мертвая тишина; некоторое время слышался только шум дождя, который потоками низвергался с небес, да приближающиеся раскаты грома.
Сен-Map с господами дю Люд и Фурнье и все наиболее значительные лица укрылись от грозы под колоннадой храма св. Креста, к которой вели двадцать каменных ступеней. Костер разложили прямо перед храмом, и отсюда вся площадь видна была как на ладони. Она была совершенно пустынна, по ней текли дождевые потоки; но мало-помалу во всех домах стали зажигаться огни, которые освещали мужчин и женщин, теснившихся на балконах. Юный д'Эффиа печально смотрел на эти зловещие приготовления; воспитанный в духе высокой чести и далекий от низменных помыслов, которые зарождаются в человеческом сердце под влиянием вражды и честолюбия, он не понимал, как может твориться столько зла без какого-либо важного, сокровенного повода; дерзость.такого приговора представлялась ему столь невероятной, что сама жестокость кары как бы оправдывала ее в глазах юноши; в душу его закрался тайный ужас — тот ужас, под влиянием которого народ молчал; он почти забыл о сочувствии, которое внушал ему несчастный Урбен, и стал думать о том, что, быть может, эта крайняя жестокость справедлива и вызвана тайной связью осужденного с адом; и публичные разоблачения монахинь, и рассказы его достойнейшего воспитателя померкли в его памяти — так всемогущ успех, даже в глазах незаурядных людей, такое уважение внушает всем сила, даже вопреки голосу совести. Юный путник уже думал о том, не вырвала ли у осужденного пытка какого-нибудь чудовищного признания, а в это время храм, погруженный в темноту, вновь осветился; двери его распахнулись, и при свете бесчисленных факелов в сопровождении стражников появились все судьи и священники; среди них шел Урбен, которого поддерживали, вернее, несли шесть одетых в черное «кающихся», ибо ноги у него, связанные и обмотанные окровавленными тряпками, были, по-видимому, переломаны, и он не мог стоять. Прошло не более двух часов с тех пор, как Сен-Мар видел его, и тем не менее он еле его узнал: с его лица исчезли малейшие следы румянца, и оно страшно осунулось; кожа, желтая и блестящая, как слоновая кость, покрылась смертельной бледностью; из жил, казалось, вытекла вся кровь; только в черных глазах, ставших чуть ли не вдвое больше, еще теплилась жизнь, и умирающий их взгляд блуждал по сторонам; темные волосы разметались по плечам и по белой рубахе, спускавшейся до самых ног; этот своеобразный наряд с широкими рукавами отливал желтизной и распространял запах серы; длинная толстая веревка охватывала шею несчастного и спускалась на грудь. Он был похож на призрак, но на призрак мученика.