Улеб Твердая Рука - Коваленко Игорь Васильевич 35 стр.


Крепко подсобил Улеб гончару устранить разруху на дворе, за что и получил на временное пользование крохотную горенку в его доме. Едва кончили плотничать, юноша сразу же помчался в Подолье. Он еще раньше заприметил там большую кузницу, призывно громыхавшую неподалеку от того места, где Киянка впадала в Почайну.

Почти и не видела Кифа возлюбленного. Томилась, бедняжка, совсем поскучнела. Сжалился гончар, посочувствовал пригожей ромейке. В день объявленного князем праздника хлебнул пива из хмельной дежи, взял Кифу за руку и повел за собой, повелев подмастерьям отправляться на торг без него.

А скудельничек-то лысенький, кривоногенький осоловел, касатик, подбородочек задрал, важно этак ступая, босиком, зато в праздничной вышитой распашонке с поясом при пушистых кистях, вел, словно дочь на выданье, вел смуглянку и привел прямо в кузницу.

Пламя пышет, мечутся молнии, гром гремит под пудовыми молотами. Вот работа сплеча!

Улеб взмок в азарте, никого, ничего не видит, кроме огненной крицы. Остальные вокруг него себе перестукивают.

— Эй, парень! — окликнул его гончар. — Ты бы деву свою проводил к рядам. Поднес бы ей пряников медовых! Праздник нынче!

— Это ты? — удивился юноша. — Что случилось, Кифушка?

Она обиженно потупилась. А скудельник глазками заморгал, рот искривил, вот-вот оттуда, где у прочих ресницы растут, закапает на белую его рубашку с петушками: больно жалостливый старикашка-то. После пива. Укоризненно топнул пяткой, истошно завопил на юношу, потешая других:

— Слыхали, люди добрые! Что случилось? Заморская дева по нему сохнет! А он, душегуб ее, весь чумазый, железяки колотит с утра до ночи! Так и сердечко девичье расколотить недолго!

— Будет, будет тебе, отец, — смутился Улеб, — не срами ты нас попусту. Дело делаю.

— Ить не простая она, заморская! Хорошо ли об нас подумает, скучаючи! — кипятился дедок. — На-ко, держи от меня куну на гостинцы ей! — И сунул деньгу царственным жестом, хотя Улеб и глазом не повел. — Ступай да купи ей пряников!

Накричался, набранился вдоволь и удовлетворенно засеменил прочь, туда, откуда неслась благозвучная музыка дудок и бубенцов, где месили площадную грязь пестрые толпы, распевали коробейники, балагурили шуты и от души пировало простолюдье, заполняя низину.

— Белены объелся или хмельного хватил через край? — спросил Улеб у Кифы, кивая на тропинку, по которой резвехонько улепетывал гончар.

— Он хороший, а ты бессовестный. Променял меня на плебейский пот. Точно раб, приковался здесь.

— Это верно, — рассмеялся Улеб. — По душе мне такое рабство! Век бы не отходил от наковальни, век бы только и слушал ее перезвон!

— Много хоть настучал в кошель?

— Кифа, Кифа, чужое дитя… — сказал Улеб. — А и деньги есть, не бойся, не пропадем.

Обнаженный до пояса, он сбросил дымящиеся полотняные рукавицы, подмигнул приятелю, и тот окатил его студеной водицей из ушата. Улеб фыркнул от удовольствия, утерся холстиной, натянул на себя неизменную рубаху из крокодиловой кожи, пригладил ладонями волосы, поклонился ковалям и удалился с Кифой по той же стежинке, что и гончар.

Девушка защебетала, будто птичка, выпорхнувшая из темного дупла на яркий свет. Шла вприпрыжку, опираясь на руку Улеба. Шум и гам массового гулянья волнами катился навстречу.

По зеленым склонам стекались ручейками из лесов и полей крестьяне, а из городища, приплясывая на шаткой гати, спешили через болото к Подолу стольная молодежь. Кто пешком, кто верхом, кто с дружками, кто сам-один.

— Красиво как, господи! — воскликнула Кифа.

— Да, красиво, глаз не отворотить, — взволнованно вторил ей Улеб.

— На веселом просторе дышать легко! Как ты мог запереть себя в дыму средь ужасного грохота!

— Так и мог. Мне варить руду да поигрывать молотом слаще сладкого. Знаешь, Кифа, я все эти годы мечтал о кузне. Вот увидишь когда-нибудь, как работают в Радогоще, залюбуешься. Сколько, бывало, задумывался: конь и меч — хорошо, только забота у жаркой домницы все же лучше для мужей. На родной земле впитал я силушку в руки. Навострил меня вещий Петря, батюшка, ладно бить крицу. На чужой земле научил Анит мои руки сокрушать человека. Мне отцовская наука дороже во сто крат.

— Грех тебе на Анита хмуриться, — сказала она, — вспоминай его с благодарностью. Человека сокрушать, ясно, дело немилое. Но какого? Иного не сокруши, так он тебя не пощадит, вгонит в землю, не посмотрит, твоя ли, чужая.

— Это верно. Разные на миру и там и тут.

— Хватит дурное вспоминать. Бежим, что-то там интересное!

Девки, щелкая орешки, смеялись, повизгивали, шарахались в нарочитом испуге, хлопая сарафанами, опять напирали, норовя потрепать скоморошного медведя. А он, топтыжка, отплясывал под дудку положенное и уселся, пасть открыл и давай поглаживать брюхо лапами. Награды потребовал. Потом кто посмелей стали с мишкой бороться. Он, ручной, приученный угождать, поддавался даже младенцам. Добрый росский зверюга.

А вокруг, стараясь перекричать друг дружку, зазывали, приглашали к блинам, пирогам. Хочешь — пей молоко, кисель хлебный, хочешь — бражку с маковыми коржами, а коли карман в дырах — ни того тебе, ни сего, ступай мимо или стой да гляди на имущих, может, и поднесет кто.

Сыплются серебром звуки-бреньки гуслей в руках бродячих слепцов. Тут не товаром богаты менялы, а бойким своим языком. Свистят свистульки, трещат трещотки, и тараканьи бега, и перья летят в петушином бою, и кружится лихая карусель.

Кифа все больше ныряет в лавки, украшения разные примеряет, ткани щупает, кружева и ленты перебирает, приценивается к девичьим цацкам. Улеб же тащит ее на площадку для игр и состязаний, огражденную разноцветными кольями. Там пыхтят и куражатся красны молодцы.

Понравилось Улебу биться ладонями на высоком бревне. Заливаясь разудалым смехом, он со всяким расправлялся легко. А внизу, под бревном-то, канава с жидкой грязью. Неудачники падали в лужу, хлюпались в ней, выбирались под градом насмешек.

Вот сквозь гогочущих зрителей вдруг пробрались-проломились какие-то рослые парни. Все до одного в необношенных длиннополых рубахах, непривычно топорщившихся на них, и в соломенных шляпах. Что за ряженые?

Подступились к бревну, по которому прохаживался юноша в ожидании соперника, поглядели на него, на лужу, обвели взглядами притихшую в предвкушении очередной забавы толпу. Один из них, судя по всему, заводила, голубоглазый, белозубый и самый статный, чуть-чуть задиристо прищурился и обратился не столько к дружелюбно улыбавшемуся Улебу, сколько к людской толкучке за своей спиной:

— Неужто всех подряд повывалял этот немчура?

Толпа невнятно загудела. Улыбка слетела с губ Улеба.

— Эй, оратай, я такой же немой, как и твои хлопы, — сказал он, — коли отложил соху ради веселья, не хорохорься загодя, полезай ко мне, померяемся.

Парни дружно заржали, как жеребцы в табуне, а голубоглазый воскликнул с радостным удивлением:

— Ба! Что же, сродник, проучу-ка тебя, чтоб не шибко нос задирал!

Голубоглазый властно отстранил дружков, надвинул шапку-бриль до самых бровей, взбежал на бревно по тесовому наклону и принял бойцовскую стойку. Не полез напролом, как предыдущие, и Твердая Рука сразу оценил это. С умелым бойцом встретиться куда приятней, нежели с безрассудным.

Твердая Рука увлекся поединком. Зрители тоже, по-видимому, обрели удовольствие, толкались, спорили, бились об заклад. Парни в соломенных шляпах молчали внизу.

Улеб встретился взглядом с впившимися в него голубыми глазами и увидел в них назревавшую ярость. И огорчился. Одно дело потешное единоборство, другое — растущее озлобление. Ишь противник — гордец, распалился-то как. Пора кончать баловство.

Изогнулся Улеб, резко взмахнул ладонью, и соперник плюхнулся в канаву. Толпа ахнула и отпрянула, отряхиваясь от брызг.

Голубоглазый как ошпаренный выскочил из лужи, ослепленный мутными потоками, отплевывался, шарил в отвратительной жиже трясущимися руками, отыскивал шляпу, чтобы накрыть ею превратившийся в грязный комок длинный локон волос на голой макушке.

Улеб застыл в недоумении и растерянности, ибо не мог сообразить, отчего вдруг народ испуганно разбежался кто куда, почему приятели поверженного двинулись к бревну с победителем, выхватив из-под рубах оружие. Кифа, оставшись на опустевшей площадке одна-одинешенька, тоже онемела от удивления.

Твердая Рука пантерой прыгнул через головы к оградке, выдернул кол, и, наверно, омрачился бы праздник нещадным побоищем, если бы вовремя не отвратил его повелительный окрик:

— Не троньте беловолосого! Все было честно.

Голубоглазый приблизился к Улебу, смахивая рукавами грязь с лица, оглушенный падением.

Улеб сердито встретил его словами, все еще сжимая кол:

— Ну! Хороши наши пахари, так-то выходят на игры-затеи в своем роду. Ножи хоронят за пазухами, точно глуздыри-лиходеи.

Голубоглазый уставился на него, словно на невидаль. То к своим обернется, то опять буравит Улеба изумленным взором, выжимая при этом подол почерневшей рубахи. Помаленьку народ подходил, возвращался как-то робко, настороженно. Кифа сомкнула брови, взъерошилась воробьишкой, вклинилась между ними, заслоняя собой Твердую Руку. А он уже кол отшвырнул, заметив, что парни остыли.

— Еще никто не валил меня с ног, — наконец произнес голубоглазый.

— Меня тоже, — сказал Улеб.

— Ты единственный.

— Хватит, братец, забудь, — молвил Улеб. И добавил без хвастовства: — Не кручинься, мне многих случалось теснить. Не мужицких сынов в холстине, а бывалых воинов в броне. Да не на шутовском бревне, а в смертном бою. Обучен этому.

— Гм, и я себя почитал не последним.

— Говорю тебе: хватит затылок чесать. Знаешь, друг, я, признаться, восхитился тобой. Больно ловок ты и умел для простого орателя.

Голубоглазый почему-то поморщился, за ним поморщились и покашляли в кулаки остальные. Кифа между тем тормошила Улеба, просила:

— Идем отсюда. Устала я. Никакого порядка на ваших зрелищах, ни служителей, ни курсоресов. Бедненький мой, напугали кинжалами?

— Что ты, Кифа, я очень доволен! Но если ты и впрямь умаялась, идем. Завтра простимся с Киевом. Надо Улию отыскивать. И свой очаг.

Голубоглазый вдруг спросил:

— Ты действительно не из немцев?

— Росич я! Улич! Сговорились вы все, что ли! — взорвался Улеб.

— Так о чем же лопочешь с ней не по-нашему?

— Да ну вас!.. — Улеб досадливо махнул рукой, обнял Кифу за плечи, и они побрели рядышком по тропинке к Почайне, повернули вдоль берега, удаляясь к Оболонью, где уже поднимались предвечерние дымки и таяли в синем небе. На огородах у речки волы вращали поливальные круги скрипучих чигирей. А на дальних лугах раздавались щелчки пастушьих кнутов.

— На чем мы отправимся завтра? Отыщем свой моноксил?

— Нет. Я слыхал в кузнице, будто недавно прибыли повозы из владений клобуков и Пересеченя. Готовятся в обратный путь не порожними. Можно подрядиться.

— А я видела корабль. Наш, торговый, со знаком Большой пристани Золотого Рога. — Девушка тихо вздохнула. — Анит, наверно, где-нибудь под Константинополем…

— Уж не скучаешь ли по Царьграду? — насторожился Улеб.

Кифа крепче прижалась к нему и шепнула:

— Откровенно? Да. Но останусь с тобой.

— Ваши купцы здесь не в новинку, — сказал Улеб, — уплыть с ними нетрудно, была бы охота.

— Я твоя жена?

— Да, да, да.

— Почему же прогоняешь?

— Я?!

— Бессовестный.

— Всяк у тебя бессовестный да бессовестный. Вот заладила, чудо-юдо пучеглазое. Между прочим, в Радогоще хоромы точь в точь как избушка твоего сердобольного горшечника. Не раскаешься?

— Я останусь с тобой навсегда.

Вот и дворик гончара. Пусто в нем. Хозяин и подмастерья еще не вернулись с Подолья. Улеб прилег отдохнуть на скамье под навесом. Кифа принялась кормить курчат, подсыпая им зерна из сита и кроша мякину. Потом подхватила коромысло с бадейками и вприпрыжку сбежала по тропинке в лопухах прямо к берегу за свежей водицей: надо кашу сварить, тесто замесить да испечь. Завтра поутру снова крутиться гончарным кругам, а какая ж работа натощак.

Улеб поднялся. Не годится, чтобы дева одна хлопотала. Он выбрал дровишек посуше из поленницы под стеной, распалил костер меж двух камней, взял метлу, подмел двор, сушильню почистил, поубрал черепки и щепы вокруг обжига. Кифа явилась с реки, похвалила. Приятно. Сам хорош, и женка у него будет не ленивая, значит, и семья ладная.

Мягко опустился вечер, серый, густой, как оседающая пыль. Зацвиринькал сверчок в приступках крыльца. Огоньки замерцали дивной россыпью до самых лесных стен, что тянулись черными щетинами от днепровских круч.

Далеко-далеко, за Вышеградской дорогой, под Горой, на обширной цветущей долине, разделявшей Уздыхальницу и Олегову могилу, на стыке двух речушек, занялась костровая зарница молодежной сходки. Парни бросали венки в чистые струи Глубочицы, а девицы — в Киянку. Чьи венки прибьются-встретятся в месте слияния быстрых вод, тем и суждено ходить парой всю ночь в озорном хороводе. Вот и бегали бережками за течением за своими венками с замиранием, с трепетом, с нарочитым хохотком, гадая, который дружок или какая дружка выпадет, нечаянный или желанная.

Гой да, Рось-страна, Песня русская, Всем нам матушка Ты единая, Красно солнышко, Диво дивное.

Светла и прекрасна ночь над весями. То не звездочки-веснушки в сиреневой вышине, то отражение земных цветов, день передал их небесной тверди сохранять до утра. Улеб стоял у плетня, любовался.

И вдруг:

— Слышишь? Скачут к нам. Не скудельник с ребятами, а какие-то ратники.

И правда, простучали, прошуршали в траве копыта. Четверо всадников спешились у ограды, где Улеб стоял, подошли к нему. А коней было пять, он приметил.

— Вот ты где! — сказал один из прибывших. — Узнаешь?

Улеб внимательно оглядел рослых воинов, покачал головой, обронил:

— Не припомню чтой-то. Обознались вы.

— Тебя, брат, нельзя запамятовать. Собирайся. Поедешь с нами. Мы тебе и коня под седлом прихватили.

— Вот как! — Улеб скользнул взглядом по широким ножнам, что висели у бедра каждого, крикнул Кифе по-эллински: — На гвозде у изголовья! Сама же запрись!

Незваные гости моргнуть не успели, как смуглянка метнулась в избу, снова выскочила на крыльцо, бросила юноше его меч, опять юркнула за дверь, приникла изнутри к слюдяному окошку.

— Повтори-ка, — сказал Твердая Рука, — зачем пожаловали?

— Не балуй, собирайся. Великий князь тебя требует.

— Князь?! И в глаза-то меня не видывал. Нет, не знаю я вас, не верю. Убирайтесь.

— Не дури, тебе говорят.

— Почему с оружием заявились? Этак я не люблю.

— Мы же гриди! Ты что, с неба свалился? Мы дружина его.

— Да как будто похожи… На что я великому понадобился? Обознались вы, не иначе.

— Ну, брат, всяких встречали, а такого еще не бывало, — загалдели воины, — где это слыхано, чтобы с княжескими гонцами пререкались да наказу владыки перечили!

Улеб обернулся к окошку, кивнул Кифе, дескать, не волнуйся, молча сел на коня и помчался с ними к Горе напрямик.

В Красном тереме носилась как угорелая челядь, из распахнутых настежь окон и дверей лился яркий свет. В белокаменной Большой гриднице дружина справляла трапезу.

Улеба провели через верхние хоромы, где пировали бояре, не воины, к укромной палате, оставили в ней, наказав ему ждать, и скрылись. Шум пиршества проникал в эту пустую, огромную, гулкую комнату сквозь плотно задернутый полог.

Вскоре прибежал всклокоченный паробок и крикнул:

— Ступай вниз! Княжич жалует тебе место в гриднице!

— Вы что это, малый, потешаться надо мной вздумали? — осерчал Твердая Рука. — Уже вели мимо гридницы. Теперь сызнова мне толкаться среди хмельных? Не пойду! Он меня звал, пусть сам и поднимается. Я вам не шут гороховый бегать туда-сюда.

Паробок даже подпрыгнул, услыхав такую дерзость. Глазами на юношу хлоп, хлоп. Попятился и канул. Снова оставшись в одиночестве, Улеб малость поостыл, что-то екнуло в груди: не слишком ли погорячился? Князь ведь требует, не кто-нибудь. Он и за морем слыхивал, как жесток Святослав. Что сейчас будет?..

Назад Дальше