Сан-Феличе. Книга первая - Александр Дюма 10 стр.


Мы говорили о том, с каким восторгом все бросились к молодому офицеру, и легко понять, какое впечатление должна была произвести на пылких южан холодная отвага человека: казалось, он уже забыл о только что грозившей ему опасности.

Заговорщикам не терпелось услышать привезенные им новости, но они настояли на том, чтобы прибывший сначала переоделся в платье Николино Караччоло 15, который был такого же роста и жил поблизости от дворца королевы Джованны; мундир посланца промок насквозь, а в подвале, где они находились, было свежо, и это могло сильно повредить здоровью храбреца; как он ни возражал, ему пришлось уступить; он остался наедине со своим другом Карафа, хотевшим во что бы то ни стало послужить ему камердинером. Когда Чирилло, Мантонне, Скипани и Николино вернулись в подвал, они увидели сурового республиканского офицера преображенным в элегантного горожанина, ибо Николино Караччоло, как и его брат герцог Роккаромана, считался в Неаполе одним из законодателей моды.

Как только все снова появились в зале, наш герой обратился к ним на безупречном итальянском языке:

— Господа, никто из вас, кроме моего друга Этторе Карафа, который соблаговолил поручиться за меня, не знаком со мной; я же, наоборот, знаю вас или как испытанных патриотов, или как людей ученых. Ваши имена говорят сами за себя и служат поручительством в глазах ваших сограждан. Мое же имя вам неизвестно, и обо мне вы знаете только то, что рассказал вам Карафа: я совершил несколько решительных поступков, но то же можно сказать о многих самых скромных, самых безвестных воинах французской армии. Между тем, когда идешь сражаться за общее дело, готовишься рисковать головой во имя общих идеалов, умереть, быть может, на одном эшафоте, честный человек должен рассказать о себе все, чтобы ничего не было скрыто от людей, которые сами ничего от него не скрыли. Я такой же итальянец, как и вы, господа; как и вы, я неаполитанец. Вы были изгнанниками и подвергались гонениям в разное время своей жизни, я же был обречен стать изгнанником еще прежде, чем родился.

Со всех уст слетело слово «брат», все руки устремились к протянутым навстречу рукам молодого человека.

— Мрачна моя история или, вернее, история моей семьи, — продолжал он, устремив взор вдаль, словно обращался к призраку, видимому только ему. — Она, пожалуй, послужит вам еще одним побуждением к свержению мерзкого правительства, угнетающего нашу родину.

Помолчав, он продолжал:

— Самые ранние мои воспоминания связаны с Францией. Мы вдвоем с отцом жили в уединенном домике в глуши огромного леса; у нас был только один слуга, мы у себя никого не принимали. Не помню даже, как назывался этот лес.

Нередко, и днем, и по ночам, присылали за моим отцом; тогда он садился в седло, захватив с собою хирургические инструменты, и отправлялся вместе с приехавшим за ним; часа через два или четыре, иногда через шесть часов, а то и вовсе на другой день он возвращался, но ничего не рассказывал. Позже я узнал, что отец — хирург и уезжал он, чтобы оперировать больных, причем никогда не соглашался брать за это вознаграждение.

Отец один занимался моим воспитанием; но, должен сказать, он обращал больше внимания на развитие у меня силы и ловкости, чем на развитие ума.

Однако именно он научил меня читать и писать, а затем латыни и греческому; мы с ним разговаривали и по-французски, и по-итальянски; все свободное от уроков время посвящалось физическим упражнениям.

Они заключались в верховой езде, фехтовании и стрельбе из ружья и пистолета.

В десять лет я был отличным наездником, редко промахивался, стреляя в летящую ласточку, и почти всегда попадал из пистолета в яйцо, раскачивающееся на конце нити.

Когда мне исполнилось десять лет, мы переселились в Англию; там мы прожили два года. За это время я научился английскому с помощью преподавателя, приглашенного жить и столоваться у нас. По прошествии двух лет я говорил по-английски так же свободно, как по-французски и по-итальянски.

Мне шел тринадцатый год, когда мы переехали из Англии в Германию и обосновались в Саксонии. Таким же образом, как английский, изучил я и немецкий язык и через два года знал его не хуже трех других.

В течение этих четырех лет мои физические упражнения продолжались по-прежнему. Я был отличным наездником, первоклассным фехтовальщиком, мог бы потягаться в стрельбе с лучшим тирольским стрелком и, мчась во весь опор на лошади, пулей пригвоздить дукат к стене.

Я никогда не спрашивал у отца, почему он побуждает меня к этим занятиям. Мне они доставляли удовольствие и соответствовали его желаниям, а потому я радовался своим успехам и отец был доволен.

Впрочем, до тех пор я жил на свете, так сказать не видя его, жил в трех странах, не изучив их; мне были хорошо знакомы герои Древней Греции и Рима, но я совершенно не знал своих современников.

Я знал только своего отца.

Отец был моим божеством, моим повелителем, моим властелином, моим кумиром; он приказывал — я повиновался. Разум мой и воля зависели от него, сам я имел слабое представление о добре и зле.

Мне было пятнадцать лет, когда он однажды сказал, как уже говорил два раза до этого: «Мы уезжаем».

Я и не подумал спросить: «Куда?»

Мы пересекли Пруссию, область Рейна, Швейцарию, переехали через Альпы. В дороге я говорил и по-немецки и по-французски, как вдруг, оказавшись на берегу большого озера, услышал еще другой язык — то был итальянский. Услышав родную речь, я встрепенулся.

В Генуе мы сели на корабль и поплыли в Неаполь, где остановились на несколько дней; отец купил двух лошадей, причем очень тщательно выбирал их.

В один прекрасный день в конюшню были приведены два великолепных коня — помесь английской и арабской пород; я проехался на том, который предназначался мне, и вернулся весьма гордый, что являюсь хозяином такого красавца.

Однажды вечером мы выехали из Неаполя, часть ночи провели в седлах, а часа в два прибыли в небольшое селение, где и остановились.

Здесь мы отдыхали до семи часов утра.

В семь мы позавтракали. Перед отъездом отец сказал мне: «Заряди пистолеты, Сальвато».

«Они заряжены», — ответил я.

«В таком случае разряди их и заряди заново как можно старательнее, чтобы не случилось осечки: сегодня они тебе понадобятся».

Ни слова не возразив, я уже собрался разрядить их в воздух — я ведь уже говорил, что подчинялся отцу беспрекословно, — но отец удержал мою руку.

«По-прежнему ли ты метко стреляешь?» — спросил он.

«Хотите проверить?»

«Хочу».

На другой стороне дороги стояло тенистое ореховое дерево с гладкой корой; я выстрелил в него, потом выстрелил из другого пистолета и так метко попал в первую пулю, что отцу показалось, будто я промахнулся.

Он подошел к дереву и, поковыряв его кору кончиком ножа, убедился, что обе пули лежат в одном и том же отверстии.

«Хорошо, — сказал он. — Снова заряди пистолеты».

«Уже зарядил».

«Тогда — в дорогу!»

Нас ждали два оседланных коня; я убрал пистолеты в седельную кобуру, причем заметил, что отец зарядил и свои пистолеты.

Мы отправились в путь.

Часам к одиннадцати утра мы прибыли в город, где шумела большая толпа: был базарный день и сюда съехались жители из всех окрестных деревень.

Мы ехали шагом и вскоре оказались на площади. Отец всю дорогу молчал. Но я не удивлялся этому: случалось, что он по целым дням не произносил ни слова.

На площади мы остановились; он приподнялся на стременах и огляделся по сторонам.

У трактира стояла кучка мужчин, одетых лучше остальных; некий сельский дворянин, дерзкий на вид, громко разглагольствовал и жестикулировал, держа в руках хлыст; он забавлялся тем, что стегал всех проходящих мимо — и людей и животных.

Отец коснулся моей руки; я обернулся: он был очень бледен.

«Что с вами, отец?» — спросил я.

«Ничего. Видишь этого человека?»

«Которого?»

«С рыжими волосами».

«Вижу».

«Я подойду к нему и кое-что скажу. Когда я подыму кверху палец — стреляй и всади ему пулю в лоб. Понял? Прямо в лоб! Приготовься».

Я молча вынул пистолет из кобуры; отец подошел к рыжему незнакомцу, что-то сказал ему; тот побледнел. Отец пальцем указал мне на небо.

Я выстрелил; пуля попала рыжему в самый лоб — он рухнул на землю. Поднялась страшная суматоха, и нас хотели задержать. Но отец громким голосом объявил:

«Я Джузеппе Маджо Пальмиери. А это, — добавил он, указывая на меня, — сын покойницы».

Толпа расступилась перед нами, и мы выехали из города; никто и не подумал нас задерживать или гнаться за нами.

Выехав за город, мы пустились вскачь и остановились, только когда добрались до монастыря Монтекассино.

Вечером отец рассказал мне историю, которую теперь поведаю вам я.

VIII. ПРАВО УБЕЖИЩА

Первая часть истории, рассказанной молодым человеком, показалась заговорщикам столь странной, что они слушали не прерывая его и затаив дыхание. Они молчали даже во время краткой передышки, которую он себе позволил, и по одному этому он мог судить о том, с каким интересом они слушают его рассказ и как им не терпится узнать конец истории или, вернее, ее начало.

— Наша семья, — охотно продолжал он, — с незапамятных времен жила в городе Ларино, что в провинции Молизе, и носила фамилию Маджо Пальмиери. Отец мой, Джузеппе Маджо Пальмиери, или просто Джузеппе Пальмиери, как звали его обычно, году в тысяча семьсот шестьдесят восьмом приехал в Неаполь, чтобы закончить свое образование в хирургической школе.

— Я знал его, — заметил Доменико Чирилло, — это был благородный, храбрый юноша, немного моложе меня. Он вернулся к себе в провинцию году в тысяча семьсот семьдесят первом, когда меня только что назначили профессором. Немного погодя до нас донесся слух, что он поссорился с местным синьором, была пролита кровь, и ему пришлось скрыться.

— Благослови вас Бог, — сказал Сальвато, поклонившись. — Значит, вы знали моего отца и воздаете ему честь перед его сыном.

— Продолжайте, продолжайте! — сказал Чирилло. — Мы вас слушаем.

— Продолжайте! — в один голос поддержали его остальные заговорщики.

— Итак, году в тысяча семьсот семьдесят первом, как вы сказали, Джузеппе Пальмиери покинул Неаполь с дипломом доктора в кармане и с непререкаемой славой искусного специалиста, удачно излечившего сложнейших больных.

Он был влюблен в девушку из Ларино по имени Луиза Анджолина Ферри. Помолвленные пред разлукой, они три года хранили верность друг другу. После возвращения жениха главным радостным событием должна была стать свадьба.

Но за время его отсутствия произошло нечто весьма прискорбное: в Анджолину Ферри влюбился граф Молизе.

Вы, жители этих мест, лучше меня знаете, что представляют собою наши провинциальные бароны и какие права, по их представлению, дает им их феодальная власть; одно из этих прав заключалось в том, что барон мог по собственной прихоти позволить или запретить своим вассалам жениться.

Однако ни Джузеппе Пальмиери, ни Анджолина Ферри не были вассалами графа Молизе. Оба родились свободными и зависели только от самих себя. Более того, отец мой по своему богатству был почти равен графу.

Тот пустил в ход все — и угрозы, и обещания, лишь бы добиться благосклонности Анджолины; все это разбивалось о незыблемое целомудрие девушки, само имя которой, казалось, было символом его.

Однажды граф устроил пышное празднество и пригласил на него Анджолину. Во время этого празднества, которое должно было проходить не только в замке, но и в садах графа, брат графа, барон Боиано, собирался похитить девушку и увезти ее в Драгонарский замок, что по ту сторону реки Форторе.

Но Анджолина, приглашенная, как и все дамы из Ларино, на это празднество, не пожелала принять в нем участие, сославшись на нездоровье.

На другой день, окончательно потеряв чувство меры, граф Молизе поручил своим campieri 16 похитить девушку. Они уже начали ломать дверь, выходящую на улицу, так что Анджолина едва успела убежать через сад и скрыться во дворце епископа — в месте вдвойне священном: и само по себе, и благодаря близости дворца к собору.

На этих двух основаниях оно давало право убежища.

Вот как сложились обстоятельства к тому времени, когда Джузеппе Пальмиери возвратился в Ларино.

Епископская кафедра в то время была свободна. Епископа заменял викарий, друживший с семьей Пальмиери. Джузеппе обратился к нему, и венчание состоялось тайно в епископской часовне.

Граф Молизе узнал об этом, но, как ни был взбешен, вынужден был посчитаться со святостью места; однако он расставил вокруг епископского дворца вооруженных людей, наказав им следить за всеми входящими, а особенно — выходящими из дворца.

Отец понимал, что люди эти охотятся главным образом за ним и что если жена его рискует в данном случае честью, то сам он рискует жизнью. Нашим феодалам ничего не стоит совершить преступление. Будучи уверен в безнаказанности, граф Молизе уже давно перестал вести счет убийствам, которые он совершил собственными руками или руками своих сбиров.

Графские подручные следили зорко; ходили слухи, что за живую Анджолину обещают десять тысяч дукатов, за мертвого отца — пять тысяч.

Некоторое время отец прятался во дворце, но, к несчастью, он был не из тех, кто готов долго терпеть такое положение. Джузеппе Пальмиери надоела эта неволя, и в один прекрасный день он решил покончить со своим гонителем.

А граф Молизе имел обыкновение каждодневно за час — за два до «Ave Maria» 17 отправляться в коляске к монастырю капуцинов, расположенному в двух милях от города. Доехав до монастыря, он неизменно приказывал кучеру возвращаться домой, и экипаж легкой рысцой, почти шагом, отправлялся в обратный путь.

На полдороге от Ларино до монастыря находится источник святого Пардо, покровителя тех мест, а вокруг него — живая изгородь и заросли.

Джузеппе Пальмиери вышел из епископского дворца, переодевшись монахом, и таким образом перехитрил всех своих сторожей.

Под рясой он прятал две шпаги и пару пистолетов.

Он добрался до источника, и место это показалось ему подходящим; тут он остановился и спрятался за живой изгородью. Проехала коляска графа — он ее пропустил; у него в запасе был еще целый час.

Полчаса спустя он услышал стук возвращающегося экипажа; он скинул с себя рясу и остался в обычной свой одежде.

Коляска приближалась.

Одной рукой он вынул шпаги из ножен, в другую взял заряженные пистолеты и стал посреди дороги.

Заметив впереди человека и подозревая его в дурных намерениях, кучер направил коней по боковой дорожке, но отцу ничего не стоило в несколько прыжков снова преградить им путь.

«Кто ты такой и что тебе надо?» — спросил граф, приподнявшись в экипаже.

«Я Джузеппе Маджо Пальмиери, и нужна мне твоя жизнь», — отвечал отец.

«Стегни этого негодяя хлыстом по физиономии и поезжай дальше», — приказал граф кучеру.

И он снова развалился в коляске.

Кучер размахнулся, но прежде чем кнут успел коснуться отца, выстрел из пистолета сразил возницу.

Тот рухнул с козел на землю.

Лошади замерли на месте. Отец подошел к экипажу и распахнул дверцу.

«Я тут не для того, чтобы убить тебя, хоть и имею на это право, так как законно обороняюсь, но для того, чтобы честно драться с тобою. Выбирай: вот две шпаги равной длины, вот два пистолета. Из них только один заряжен. Это будет поистине суд Божий».

И он протянул графу в одной руке шпаги, в другой — пистолеты.

«С вассалами не дерутся, — возразил граф. — Их бьют».

И, размахнувшись, он ударил отца тростью по лицу.

Отец схватил заряженный пистолет и в упор выстрелил графу в сердце.

У графа не вырвалось ни малейшего звука, он не сделал ни единого движения: он был мертв.

Назад Дальше