Отец опять надел рясу, вложил шпаги в ножны, зарядил пистолеты и возвратился в епископский дворец так же беспрепятственно, как и вышел из него.
Что же касается лошадей, они, почувствовав свободу, тронулись с места и, отлично зная дорогу, по которой бежали два раза в день, сами возвратились к графскому дворцу. Но — странное дело! — вместо того чтобы остановиться У деревянного моста, ведущего к воротам замка, они, словно понимая, что везут не живого, а мертвеца, продолжали бежать и остановились у паперти церквушки святого Франциска, где граф, как он не раз говорил, хотел быть погребен.
И действительно, семья графа, зная об этом его желании, похоронила его здесь и воздвигла ему гробницу.
Происшествие это наделало много шуму; вражда, разгоревшаяся между графом и отцом, была общеизвестна, и, разумеется, все сочувствовали отцу и были убеждены, что убийство совершено им. А отец, словно ему самому хотелось, чтобы в этом никто не сомневался, послал десять тысяч франков вдове кучера.
Все имущество графа унаследовал его младший брат, объявивший, что считает себя обязанным отомстить (в свое время он собирался помочь графу похитить Анджолину); это был негодяй, который к двадцати одному году уже совершил три или четыре убийства, а что касается похищений и всякого рода насилий — так им и счет был потерян.
Он поклялся, что виновник не уйдет от него, увеличил вдвое стражу, окружавшую епископский дворец, и сам стал командовать ею.
Маджо Пальмиери продолжал скрываться в епископском дворце. Его родные и родные жены приносили им все необходимое из пищи и одежды. Анджолина была на пятом месяце беременности; они были всецело поглощены друг другом и счастливы в той мере, в какой это возможно, когда люди лишены свободы.
Так прошло два месяца; настало двадцать шестое мая — день святого Пардо, как я уже сказал, покровителя тех мест.
В Ларино в этот день праздник: крестьяне украшают свои повозки разноцветными лентами, гирляндами и листвой, впрягают в них разукрашенных цветами и бантами волов с позолоченными рогами; повозки следуют за крестным ходом, во главе которого везут на колеснице статую святого, воздавая ему хвалы; в процессии участвует все население Ларино и окрестных деревень. Чтобы войти в собор и выйти из него, процессия должна проследовать перед епископским дворцом, где нашли убежище молодые супруги.
Когда процессия и весь народ, остановившись на главной городской площади, стали петь и плясать вокруг колесницы, Анджолина, решив, что по случаю праздника должна быть забыта вражда, подошла к окну. Это была неосторожность, о которой ее предупреждал муж. К несчастью, брат графа тоже находился на площади, как раз напротив окна. Он узнал Анджолину через стекло, вырвал у одного из солдат ружье, прицелился и выстрелил.
Анджолина успела только вскрикнуть:
«Дитя мое!»
Услышав выстрел, звон разбитого стекла, возглас, вырвавшийся у жены, Джузеппе Пальмиери бросился к ней и успел подхватить ее.
Пуля попала несчастной прямо в лоб.
Обезумев от горя, Джузеппе Пальмиери отнес ее на постель, склонился на нею, покрыл ее поцелуями. Все напрасно! Она была мертва!
Но когда он в отчаянии обнял убитую, то вдруг почувствовал в ее чреве трепет ребенка.
У него вырвался отчаянный вопль, какая-то молния блеснула в сознании, и из самой глубины его сердца донеслись те же два слова:
«Дитя мое!»
Мать умерла, но ребенок был жив. Ребенка можно было спасти.
Джузеппе Пальмиери сделал над собою страшное усилие, смахнул капли пота, выступившие на лбу, утер глаза, полные слез, и, обращаясь к самому себе, прошептал:
«Будь мужчиной!»
Он взял ящик с инструментами, выбрал среди них самый острый и, извлекая жизнь из лона смерти, извлек ребенка из разверстого чрева матери.
Потом он положил окровавленного младенца в платок, связал уголки платка и ухватился за него зубами, а в руки взял два пистолета; сам он тоже был весь в крови, руки у него были в крови по локоть; смерив взглядом расстояние, которое ему надо было пройти, и врагов, с которыми предстояло сразиться, он бросился по ступеням, распахнул дверь епископского дворца и, опустив голову, стал рассекать толпу, крича сквозь зубы:
«Дорогу сыну покойницы!»
Двое стражников хотели было его задержать — он убил обоих; третий попытался преградить ему путь — он сразил его насмерть, ударив рукояткой пистолета; затем он пересек площадь под пулями дворцовой охраны, но ни одна из них не задела его, добежал до лесочка, бросился вплавь через Биферно, нашел лошадь, которая паслась на лугу, вскочил на нее, доскакал до Манфредонии, сел на далматинский корабль, снимавшийся в это время с якоря, и доплыл до Триеста.
Младенец этот был я. Дальнейшее вам известно; вы знаете, как пятнадцать лет спустя сын покойницы отомстил за свою мать.
А теперь, — заключил молодой человек, — после того как я рассказал вам свою историю и вы узнали, кто я такой, займемся тем, ради чего я сюда приехал. Мне надо отомстить и за свою вторую мать — за родину!
IX. КОЛДУНЬЯ
Чтобы лучше вникнуть в события, о которых мы рассказываем, а главное — для понимания их внутренней взаимосвязи нашим читателям придется оставить на время в стороне политическую часть этого сочинения — к нашему большому сожалению, мы не могли ее сократить — и вместе с нами отправиться в более живописные области, все же связанные с политикой до такой степени, что мы не могли их разъединить. А потому, если читателю угодно будет следовать за нами, снова пройдем по той доске, которую, спеша принести канат, так пригодившийся для спасения героя нашей истории — ибо мы не намереваемся долее скрывать, что мы отводим ему эту роль, — Николино Караччоло впопыхах забыл убрать. Мы пойдем по ней, поднимемся по склону, выйдем через ту же калитку, в которую вошли, спустимся по склону Позиллипо, а пройдя могилу Саннадзаро и особняк короля Фердинанда, остановимся посреди Мерджеллины, между королевским особняком и Львиным фонтаном, перед зданием, обычно именуемым в Неаполе Домом-под-пальмой, ибо во дворе его над сводом усыпанных золотистыми плодами апельсиновых деревьев поднимается стройная пальма, на две трети выше их.
Это дом, вполне достойный внимания наших читателей. Из боязни напугать тех, кто собирается воспользоваться дверью в стене, как раз против того места, где мы остановились, уйдем с улицы, направимся вдоль садовой ограды к холму, где нам, быть может, удастся, став на цыпочки, подсмотреть кое-какие тайны, скрытые за каменной стеной.
А тайны нам откроются прелестные, и читатели отнесутся к ним весьма благосклонно: достаточно им будет только взглянуть на ту, которая нам эти тайны откроет.
И в самом деле, невзирая на раскаты грома, на вспышки молний, на неистовый, пронзительный ветер, сотрясающий апельсиновые деревья, срывающий с них плоды, которые падают золотистым дождем, и гнущий пальмовые ветви с длинными листьями, что развеваются, как распущенные косы, — невзирая на все это, время от времени на каменном крыльце появляется женщина лет двадцати двух-двадцати трех, в батистовом пеньюаре, с кружевной накидкой на голове; крыльцо это ведет во второй этаж, где, как видно, находятся жилые комнаты: об этом можно судить по тому, что всякий раз, когда отворяется дверь, изнутри вырывается полоска света.
Женщина появляется ненадолго, ибо чуть только блеснет молния или прогремит гром, она вскрикивает, крестится и спешит удалиться, прижав руку к груди, словно для того, чтобы унять трепещущее сердце.
Всякий, кто увидел бы, как она, робко преодолевая страх, каждые пять минут снова отворяет дверь и закрывает ее с ужасом, готов был бы держать пари, что это нетерпение и беспокойство выдают в ней встревоженную или ревнивую влюбленную, ожидающую предмет своей страсти.
И человек такой ошибся бы; страсть еще никогда не волновала это сердце — истинное зерцало целомудрия; в душе этой, где все жгучие, чувственные побуждения еще дремлют, живо одно лишь детское любопытство, и именно любопытство, заимствуя силу у еще неведомой ей страсти, так смущает и волнует ее.
Ее молочный брат, сын ее кормилицы, лаццароне с Маринеллы, по ее настоянию обещал привести к ней старуху-албанку, чьи предсказания слывут непогрешимыми; впрочем, старуха не первая в своем роду преисполнилась духа сивилл: он осенил еще ее предков под могучими дубами Додоны, и с тех пор как ее семья после смерти Скандербега Великого, то есть в 1467 году, покинула берега реки Аос и поселилась в горах Калабрии, ни одно поколение не угасало без того, чтобы ветер, дующий над ледяными вершинами Томора, не донес до какой-нибудь новой пифии дыхание божества, наследие ее семьи.
Что же касается молодой женщины, то ожидая гостью, она одновременно и жаждет, и страшится узнать свое будущее. Она трепещет от каких-то странных предчувствий; ее молочный брат обещал, что приведет к ней колдунью в полночь, в час кабалистический (благо муж его сестры до двух часов ночи будет на придворном балу), и старуха откроет ей все тайны будущего, — тайны, которые омрачают ее наяву, но дают надежду в сновидениях.
Итак, она просто-напросто ждет лаццароне Микеле-дурачка и колдунью Нанно.
Впрочем, мы сейчас убедимся в этом.
В тот самый миг, когда из желтовато-бурых туч стали падать крупные капли дождя, у садовой калитки раздались три равномерных удара. В ответ на этот стук вдоль перил крыльца проносится нечто подобное легкому облачку, калитка отворяется, пропускает двух новых персонажей и вновь захлопывается. Один из них — мужчина, другой — женщина. На мужчине полотняные штаны, красный шерстяной колпак и балахон, какой носят рыбаки с Маринеллы; женщина закутана в черный плащ, на плечах которого, будь чуточку посветлее, можно было бы разглядеть несколько золотых нитей — остаток былой вышивки; впрочем, одежды ее совсем не видно, и только два глаза блестят в тени капюшона, накинутого на голову.
По дороге от калитки до ступенек крыльца молодая женщина успела спросить у лаццароне:
— Хоть ты, Микеле, и дурачок или считаешься таким, все же надеюсь, ты не сказал ей, кто я такая?
— Нет, клянусь Мадонной, сестрица, она даже не знает первой буквы твоего имени.
Поднявшись на крыльцо, хозяйка первая вошла ь дом, лаццароне и колдунья последовали за нею.
Когда они проходили через первую комнату, можно было увидеть головку молодой служанки, приподнявшей портьеру и с любопытством взиравшей на хозяйку и двух странных гостей, которых та вела к себе.
Они вошли в следующую комнату, и портьера опустилась.
Войдем туда и мы. Сцена, которой предстоит там разыграться, окажет столь значительное влияние на будущие события, что мы опишем ее со всеми подробностями.
Полоска света, которая, как уже говорили, была заметна из сада, шла из маленького будуара, обставленного в античном стиле, вошедшем в моду после раскопок Помпеи, то есть с диванами и розовыми шелковыми занавесками, усеянными голубыми цветами; лампа под белым абажуром, освещавшая комнату, бросала на все предметы перламутровые блики; она стояла на белом мраморном столике, единственная ножка которого представляла собою грифона с распростертыми крыльями. Кресло безупречных очертаний, в греческом стиле, могло бы занять место в будуаре Аспазии и свидетельствовало о том, что малейшие детали обстановки выбраны здесь любителем, обладающим непогрешимым вкусом.
Дверь, расположенная против той, через которую вошли трое наших героев, открывалась на анфиладу комнат, тянущуюся вдоль всего фасада; последняя из них не только доходила до соседнего дома, но и сообщалась с ним.
В глазах молодой женщины это обстоятельство имело, по-видимому, определенное значение, ибо она обратила на него внимание Микеле, сказав:
— Если муж вдруг возвратится, Нина доложит нам об этом, и вы уйдете через особняк герцогини Фуско.
— Хорошо, сударыня, — ответил Микеле, почтительно поклонившись. Услышав этот ответ, колдунья, снимавшая с себя плащ, повернулась и не без горечи заметила:
— С каких это пор молочные брат и сестра перестали обращаться друг к другу на «ты?» Разве вскормленные одною и той же грудью не такие же близкие родные, как выношенные одной и той же утробой? Говорите друг другу «ты», дети мои, — продолжала она ласково, — Господь порадуется, видя, как его создания любят друг друга, невзирая на расстояние, разделяющее их.
Микеле и молодая женщина удивленно переглянулись.
— Говорил же я тебе, сестрица, что она настоящая колдунья, — воскликнул юноша, — и это приводит меня в ужас!
— А почему это приводит тебя в ужас, Микеле? — спросила молодая женщина.
— Знаешь, что она мне предсказала сегодня вечером, перед тем как сюда идти?
— Нет, не знаю.
— Она сказала, что я пойду на войну, стану полковником, а потом меня…
— Что?
— Трудно выговорить.
— Скажи все-таки.
— А потом меня повесят.
— Ах, бедняга Микеле!
— Ни больше ни меньше.
Молодая женщина с ужасом перевела взгляд на албанку: та окончательно освободилась от плаща и он лежал у ее ног, а сама она теперь предстала в своем национальном наряде — еще красочном, хоть и обветшалом от времени; однако не белый, усыпанный некогда яркими цветами, тюрбан, облегавший ее голову, не выбивавшиеся из-под него черные с серебряными нитями волосы, не красочный с золотыми бляшками корсаж, не кирпичного цвета юбка с черными и синими полосами привлекли внимание молодой женщины. Ее поразили серые, пронзительные глаза колдуньи, неподвижно устремленные на нее, как будто старуха хотела проникнуть в самую глубь ее сердца.
— О молодежь! Любопытная, неосторожная молодежь! — прошептала колдунья. — Какая-то непреодолимая сила всегда будет внушать тебе желание заглянуть в будущее, которое и без того настает всегда слишком рано.
От этого неожиданного суждения, высказанного резким, скрипучим голосом, по всему телу молодой женщины пробежала дрожь — она уже почти раскаивалась, что пригласила к себе Нанно.
— Еще не поздно отказаться, — сказала колдунья, словно ни одна мысль не могла ускользнуть от ее жадного, прозорливого взора. — Дверь, в которую мы вошли, еще не заперта, а старухе Нанно слишком часто приходилось спать в Беневенто под открытым небом, ей не привыкать ни к ветру, ни к дождю, ни к грому.
— Нет, нет, — прошептала молодая женщина, — раз уж вы пришли, то оставайтесь.
И она опустилась в кресло у стола, запрокинув голову, так что все ее лицо оказалось освещенным лампою.
Колдунья подступила на два шага к ней и тихо произнесла, как бы разговаривая сама с собою:
— Белокурая, с темными глазами — большими, прекрасными, ясными, влажными, бархатистыми и полными неги.
Молодая женщина покраснела и прикрыла лицо руками.
— Нанно! — прошептала она.
Но старуха, казалось, не слышала ее; отстранив ладони, мешавшие ей изучать лицо, она продолжала:
— Руки пухлые, округлые; кожа розовая, нежная, тонкая, матовая и полная жизненных соков.
— Нанно! — промолвила молодая женщина, разведя руки, чтобы спрятать их, но раскрыв тем самым улыбающееся лицо. — Я пригласила вас не для того, чтобы вы говорили мне любезности.
Однако Нанно, не слушая, продолжала, разглядывая черты, вновь представшие перед нею:
— Прекрасный лоб, белый, чистый, с голубыми прожилками. Брови черные, красивых очертаний, начинаются у самой переносицы, а между ними — три-четыре ломаные морщинки. Ничего не скажешь — красавица! Ты действительно посвящена Венере!
— Нанно! Нанно! — воскликнула молодая женщина.
— Да не спорь же с ней, сестрица, — сказал Микеле. — Она говорит, что ты красавица, а разве тебе самой это не известно? Разве зеркало не говорит тебе этого изо дня в день? И разве всякий, кто тебя видит, не соглашается с твоим зеркалом? Разве не твердят все, что имя кавалера Сан Феличе несет в себе предопределение: счастливый по имени, он счастлив и в самом деле 18.
— Микеле! — перебила его молодая женщина с упреком, досадуя, что, назвав имя мужа, он открыл и ее собственное.