Тамралипта и Тиллоттама - Ефремов Иван Антонович 3 стр.


Ламы ушли вперед, а гуру и Тамралипта двигались медленно, осторожно ступая по перекатывающемуся под ногами щебню тропинки. Там, где тропа выходила на выровненный столообразный уступ и поворачивала прямо к монастырю, гуру остановился и молча показал в сторону Гозайнтана.

Снежные вершины оторвались от своих почерневших оснований. Залитые неведомо откуда исходившим красновато-золотым светом Гималаи еще больше отдалялись от неизменного темного мира ущелий, перевалов и человеческих жилищ. В этом поразительном зрелище отсутствовало все земное.

— Вот такая и есть, наверное, Шамбала, прекрасная страна Ригден-Джапо… — воскликнул художник, и тихо, совсем тихо спросил, — учитель, ты был там?

Тамралипта почувствовал улыбку гуру даже в темноте.

— Монахов с нами нет, и я никого не огорчу, — ответил мудрец, — а ты, Тамралипта, достаточно умен, чтобы понять мои слова. Даже в самом названии Шамбала не подразумевается никакая страна. Шамба (Чамба) — одно из главных воплощений Будды, ла — перевал. Шамбала — перевал Будды, восхождение, совершенствование души настолько высокое, что достигший его более не спускается назад, не возвращается в круговорот рождений и смертей, а вместе с подобными ему приобщается к мировой душе. Шамбала не существует для нижнего мира, оттого тысячелетия ее поисков были напрасны, иначе и быть не могло!

— Но для тех, кто как ты — для них есть Шамбала?

— Везде. Легенда же о благословенной стране Гималаев рождена чистой и вдохновенной красотой снежных гор. Человеку любой касты и любого народа покажется, что, если Шамбала и есть, то только здесь.

Тамралипта несколько мгновений стоял неподвижно, опустив глаза, затем внезапно упал на колени перед гуру.

— Парамахамса! — с отчаянной мольбой начал художник.

Но гуру отступил и сделал отстраняющий жест.

— Не зови меня парамахамсой, это неприятно мне. Только люди, остановившиеся на пути совершенствования, чувствуют довольство достигнутым. Оно неизбежно родит ощущение своего превосходства над другими, а это ведет к жажде поклонения. Идущий же должен видеть и взвешивать себя, понимать всю ничтожность достигнутого, всю необъятность мира. Из этого возникает не детская застенчивость, а неизбежная скромность.

Тамралипта хотел что-то сказать, но Дхритараштра продолжал:

— И еще потому ты не должен так называть меня, что возвышение одного неизбежно рождает принижение другого. А принижение, особенно добровольное — тем оно опаснее — рождает привычку быть руководимым, снять с себя ответственность за свои поступки, за свою душу. Тогда воспитание души, ее рост и совершенствование прекращаются, служа расплатой за облегчение пути. Путь есть путь, и никто не может его избежать, его можно только укоротить или удлинить…

— Но короткий путь, наверное, гораздо труднее, как в горах, — тихо произнес художник.

— Хорошо сказал — хорошо понял, — ласково ответил гуру. — Это просто, но как мало людей понимает, что всюду, везде и всегда есть две стороны: где сила — там и слабость, где слабость — там и сила, радость — горе, легкость — тяжесть и так без конца. Когда же, наконец, будут люди руководиться в своих мыслях и действиях простыми, неизбежными и всепроникающими законами мироздания?!

Гуру умолк и пошел впереди своей легкой походкой, не задевая камней на дороге. Художник следовал за ним, запинаясь и осторожно нащупывая тропинку в темноте. Узенький серп новой луны давно скрылся за горами. Тропа начала круто подниматься к монастырю. Здесь гуру снова остановился, не говоря ни слова и всецело уйдя в свои думы. Молчал и художник, сосредоточенно глядя вверх на монастырь, свое временное убежище. Ночная темнота здесь не была бархатной чернотой юга. От бесчисленного множества необыкновенно ярких звезд небо казалось зеленым. Акашганга, небесный путь, прорезал темную глубину сверкающей дугой. Звездный свет позволял видеть даже небольшие скалы, рытвины и высокие стены монастыря, казавшиеся железными. Наклоненные внутрь откосы и выступы стен и сужавшиеся вверх башни ночью представлялись безликими существами, отшатнувшимися назад от всего мирского и сомкнувшими свои спины в общем стремлении в небо.

Ни одного огонька не светилось в непроницаемых стенах этой твердыни, вознесенной на самую верхушку горы, в неизмеримую глубину зеленого неба, поближе к спокойным звездам. Здесь можно было укрыться за неприступными стенами от горького мира, очиститься от злобы, освободиться от желаний, жалости, тревог и надежд, стать спокойным, ясным и холодным, как снег гималайских вершин… наедине со звездами на верхушках башен монастыря…

— Ты не можешь забыть ее, Тамралипта? — вдруг спросил гуру, и художник вздрогнул от неожиданности.

— Не могу, учитель, и никогда не забуду… Я полюбил ее, но этого мало! Она не только любима, она — воплощение моих дум, моих представлений о красоте. Разве я могу забыть ее?

— Тогда, раз это неизбежно, вернись в мир и люби ее. Она должна тебя любить.

— Почему же, учитель?

— Ты — настоящий художник и будешь творить не только в своем искусстве, но и в любви. А для женщины нет ничего лучше такого возлюбленного, и счастье для нее — встретиться с тобой, если, конечно, она сама созрела для этого по своей карме[10].

— Гуру, я не могу любить ее… даже если она полюбила так же сильно, как я!

— Я еще не понимаю тебя, хотя и чувствую руку кармы в твоей судьбе. Говори, я хотел бы помочь тебе на пути, — сказал гуру, кладя ладонь на плечо молодого художника. На Тамралипту пахнуло таким добрым участием, таким ласковым вниманием, что изболевшаяся душа радостно потянулась к гуру.

— Прости, учитель, если слова мои будут долги, а мысли спутаны. Я не мудр и многого не понимаю, а после встречи с Тиллоттамой и сам себе стал новым и неведомым. Учитель, мне тридцать лет, и одиннадцать лет я ищу понимания прекрасного. Что такое красота, почему она прекрасна и, прежде всего, что такое самая захватывающая, самая близкая всем красота — красота женщин, ее тела и лица. Я — художник и понимаю мир, прежде всего, через форму, линию, цвет. И осмыслить Парамрати, Анупамсундарту, Красоту Несравненную, так, чтобы передать ее людям, простым размышлением невозможно. Я должен найти свой идеал, символ, сущность Красы Ненаглядной, осязать его, видеть его, чувствовать его. А, как оказалось, еще и любить его…

Учитель, я долго искал, изучал, размышлял. Живая природа, картины и статуи в храмах и музеях, книги, поэмы. Когда-нибудь будет создана настоящая саундарья-видья — наука о красоте! И странно, чем больше созревал во мне мой идеал, мое понимание сущности женской красоты, тем ближе становился он к древним канонам. Уходил все дальше от современных представлений и вкусов, становился непохожим на большинство теперешних женщин и девушек Индии… Боюсь, что говорю слишком подробно, учитель!

— Продолжай без стеснения. Если хочешь помочь, никогда не жалей времени, чтобы помощь твоя была полной и действенной.

— Благодарю, учитель. Больше двух тысячелетий назад в Индии создался идеал женской красоты, который просуществовал двенадцать веков и распространился везде, куда проникло искусство нашего народа — в Бирму, Камбоджу, на Малайские острова. В нем я вижу всю сущность, ласку и власть женщины, все великое очарование горячей страсти, всю прелесть беззаветной любви. Почему — не знаю, слишком невежественен и слишком самонадеян был, когда думал, что мне удастся понять и объяснить. Нужно ли тебе описание древнего канона?

— Нет, я знаю, о чем ты говоришь.

Тамралипта опять почувствовал, что гуру улыбается.

— Но ты не сказал о цели, которую искал, создавая для себя образ Несравненной Красоты, Парамрати.

— Учитель, что может быть в мире лучше женской красоты, сильнее ее, благороднее ее. Как чисто и властно она действует на всех мужчин от ребенка до старца и на женщин. Мне хотелось создать такой образ в рисунке картине, скульптуре, чтобы он был всем близок, понятен и дорог, чтобы… — художник умолк, словно устыдившись своей горячей, беспорядочной речи.

— Цель, поставленная тобой, благородна и должна была бы увенчаться успехом, если бы ты не полюбил. А когда полюбил, то… Впрочем, продолжай.

— Я все сказал, учитель. Найдя, почувствовав и осмыслив свой образ Парамрати, я вдруг встретил девушку — живое ее воплощение. И как все живое прекраснее мертвого и косного, так она в тысячу раз прекраснее, чем мои символы Парамрати — она сама Краса. Радость и Страсть поистине высочайшие! Но… — Тамралипта запнулся, умолк и, тяжело вздохнув, продолжил, — она девадази… и… возлюбленная жреца, а… до того была еще замужем!

— Что же из этого?

— Не знаю, учитель. Никогда не думал, что это станет важным для меня, но, когда я ее вижу, такую прекрасную, мне невыносимо думать, что кто-то уже владел ею, целовал ее, что она… прости меня, учитель. Это очень нелепо, низко, глупо, но это так. Откуда-то из глубины души поднимается глухая печаль, потом — чем больше думаешь о ней — непереносимая боль ревности. И это страшно, страшно тем, что ничего, абсолютно ничего нельзя сделать, потому что нельзя вернуться назад — над прошлым никто не властен. Ничего нельзя сделать… — голос художника болезненно дрогнул. — Чем больше я люблю ее, тем сильнее горечь! Как же я могу прийти к ней, быть с ней. Как?

Гуру молчал. Тамралипта снова бросился к ногам мудреца и с полудетской мольбой поднял глаза к его доброму лицу.

— Учитель, я знаю, ты можешь все. Я видел, как без единого слова ты заставил полубезумного человека из Кашмира забыть утрату любимой матери. Видел, как по приказу твоих глаз человек из деревни раскаялся в своих злодеяниях… Мне рассказывали, что…

— Чего же ты хочешь?.. — перебил его гуру.

— Шастри, заставь меня забыть ее, забыть все — ревность, свои стремления к женской красоте, свои искания, свою любовь — все! Я буду с тобой, сделаюсь твоим челой, буду подбирать крохи твоей мудрости и умру у твоих ног! Здесь, у подножия царства света, вдали от мира и жизни!

Гуру откинул плащ, и художник прочитал непреклонный отказ в добрых и печальных глазах учителя.

— Ты не хочешь, учитель! — горестно воскликнул Тамралипта.

— Я бы сделал это, будь ты земледельцем из нижней деревни. Нет, даже и тогда нет!

— Учитель, можешь ли ты сказать мне, почему?

— Могу, — помолчав, ответил гуру. — Ты сам строишь свою карму, сам медленно и упорно восходишь по бесконечным ступеням совершенствования. Сама и только сама душа отвечает за себя на этом пути, от которого не свободен ни один атом в мире… Великий путь совершенствования! Знаешь ли, как медленно и мучительно, в бесчисленных поколениях безобразных чудовищ — гнусных пожирателей падали, тупых жвачных, яростных и вечно голодных хищников — проходила материя Кальпу[11] за Кальпой, чтобы обогатиться духом, приобрести знание и власть над слепыми материальными силами природы.

В этом потоке, как капли в реке, и мы с тобой, и все сущее…

Гуру поднял лицо и руку к звездам, как бы собирая их воедино широким жестом.

— Еще бесконечно много косной, мертвой материи во вселенной. Как отдельные ручьи и речки текут повсюду кармы — на земле, на планетах, на бесчисленных звездах вселенной. Слитые из отдельных капель мелких карм — мысли, воли, совершенствования, — эти ручьи и речки духа стекают в огромный океан мировой души. Прибой этого океана достигает самых далеких звезд, и все выше становится его уровень, все необъятнее глубина! У тебя, Тамралипта, крепка повязка Майи на очах души, крепко привязан ты к колесу всего сущего, и час твоего освобождения еще далек. Но видишь, твоя карма уже позволила тебе подняться высоко, стать хорошим чистым и добрым, несмотря на все путы Пракрити. Разве можно вынуть что-либо из твоей груди насильно? Разве это будет твоим собственным восхождением? Все, что есть в твоей карме, останется, и перейдет лишь в будущее твое существование, или разразится еще в этом — только позже, в другом, но не менее тяжком… Нужно ли это тебе, сын мой?

Гуру погладил склоненную шею молодого художника, и от этого прикосновения чуть развеялась безысходность слов мудреца.

Тамралипта встрепенулся.

— Нет, не нужно, отец и учитель! — сказал он, печально покачав головой. Они направились вверх по тропе к твердыне Тибета. За стеной на террасе под усилившимся ночным ветром качался большой фонарь. Его слабый огонек едва мерцал.

Гуру остановился у лестницы в верхний этаж, а художник прошел в проход вдоль стены, где длинным рядом выстроились крошечные клетушки — кельи монахов. Как ни тесно было в монастыре, завет буддийских вероучителей выполнялся строго, — без уединения человеку недоступно никакое самосовершенствование. Ночлег и раздумья каждого должны свято охраняться в тиши отдельного помещения.

Гуру посмотрел вслед молодому индусу, удалявшемуся с печально поникшей головой, и окликнул его.

— Тамралипта, я все же попытаюсь помочь тебе. Как? Я еще не знаю, потому что неясна мне находящаяся под чашей Ом глубина твоей души. Но я буду размышлять… — как и дважды до этого, художник неведомым образом ощутил улыбку гуру, — мне придется думать о женской красоте! К счастью, она давно для меня безопасна, давно змей Кундалини абсолютно подчинен моему разуму. Я буду говорить с тобой завтра, спи с миром.

— Благодарю, о, благодарю тебя, парама… гуру, — поправился Тамралипта. Мудрец исчез на правой лестнице, огибавшей низкий и черный вход в храм, из которого тянуло особенно резким ароматом священных трав и молитвенного сыра.

Художник ощупью добрался до своей кельи, хранившей запах несвежего сала, веками впитывавшийся в каменные стены и земляной пол. В крохотное оконце без рамы с шумом врывался холодный ветер. Тамралипта знал, что в левом углу на низком столике ему оставлен обычный ужин — горсть поджаренной муки, цзамбы, и завернутый в тряпье чайник со смесью чая, молока, сала и соли, к которой он, вначале находившей это питье отвратительным, постепенно привык. Есть не хотелось. Охваченный нервной дрожью, он бросился на жесткую постель — деревянную раму с натянутыми поперек полосками кожи — и плотнее закутался в халат. Кромешная тьма кельи дышала холодом, ветер в окошке шумел назойливо и равнодушно… Снова и снова художник возвращался к своей беседе с гуру, перебирая в уме слова и тяжко вздыхая от недовольства. Почти ничего истинно важного он не смог сказать учителю, а наговорил множество пустых слов.

— Я даже не сказал, что в меня, художника с бездонной зрительной памятью, накрепко врезана каждая черточка облика Тиллоттамы, запечатлено каждое ее движение… В почти безумном от любви богатом воображении проносятся картины прошлого Тиллоттамы, яркие и невыносимо мучительные. Как прав гуру — здесь слабость моей силы художника, оборотная сторона способности образно мыслить… О, если бы не тот черный вечер, последний вечер с Тиллоттамой!

Тамралипта застонал и повернулся на постели, стараясь отогнать видения, отчеканенные памятью и упорно теснившиеся в голове. Он широко раскрыл глаза, но в келье было так темно, что никакой предмет не мог остановить его взор. В его голове неумолимо проплывали образы, более жгучие, чем ядовитый сок молочая, более мучительные, чем жажда в знойном пути, более яростные, чем гневное солнце черных плоскогорий Декана…

…Он спросил Тиллоттаму в смутной надежде, что разговор двух научей, случайно услышанный в храме, окажется сплетней. Странно, что в начале, когда он только увидел Тиллоттаму — и полюбил ее с первого взгляда, — художник был далек от этой страшной и непонятной ревности. Ведь, в конце концов, она могла быть и научей, могла продаваться за деньги — он тогда даже не подумал об этом! Чем больше нравилась ему девушка, чем глубже проникался он ее духовным и физическим совершенством, ее соответствием выношенному им идеалу, тем сильнее любил, и любовь становилась служением красоте в образе Тиллоттамы. Священным казался ему храм ее дивного тела. Тем невыносимее была мысль, что кто-то чужой и неведомый уже побывал до него в этом храме, оставив там свои ничем не изгладимые следы — на теле, в душе, в памяти Тиллоттамы.

Назад Дальше