Один фон Штаубен, которого без четверти двенадцать вызвал Лафайет, был в курсе. Ему был отдан приказ трубить сбор через три дня, если они не вернуться. "- Трубить к бою," - заметил Тюльпан, которому не улыбались два трупа, оставшихся без волос - но это замечание не пошатнуло идеализм Лафайета. Фон Штаубен промолчал. Типичный прусак, автоматически регистрирующий приказы в своем мозгу, он был слишком пьян, в эту судьбоносную ночь, чтобы иметь свое мнение.
* * *
День только начинался, когда воин Покатас из племени кэйгазов появился из леса с быстротой летящей стрелы, пересек широко развернутый лагерь союза индейцев - только пятки сверкали и направился, задыхаясь и обливаясь потом, к внушительному вигваму, более вместительному, во всяком случае, чем сотни других, пооставленных вокруг, перед некоторыми из которых женщины уже готовили утреннюю пищу. Одна из этих женщин, жена воина Покатаса, приветствовала его, но он не слышал или не желал услышать, продолжая свой бег, пока не достиг большого вигвама. Там он остановился на мгновение, чтобы перевести дух, переспросил сам себя, не привиделось ли ему, - зрелище было слишком ошеломляющим - и наконец решился поднять шкуру бизона, служившую дверью. При его появлении все замолчали. Главы пяти племен обсуждали там детали и распорядок празднования наступающего дня, ибо в Союз принималось новое племя - это и было причиной собрания.
Покатас отчитался с наибольшей точностью, немного трепеща от мысли, что тот или иной вождь - Большая Борзая, например, из небольшого племени могавк, уважаемый повсеместно за его язвительность - придя сейчас глотнуть английского рома, высмеет его. И вполне возможно, что Большая Борзая, единственный великан индейского народа, но бегающий как никто быстро, и осмеял бы его, не долети до них поднявшийся вдруг шум. Выйдя, вожди тотчас увидели причину. Все те же двое, о которых Покатас только говорил - двое белых. Два белых человека, и не англичане, спокойно шли по лагерю. Нет нужды говорить, что в мгновение ока все высыпали из вигвамов наружу, предупрежденные криками первых зрителей, и комментируя на все лады. Но преобладало восхищение, либо удивление. Надо сказать, что Лафайет и Тюльпан (а это могли быть только они) сделали все чтобы не пройти незамеченными, а особенно, как сказал генерал-майор, чтобы оказать известной торжественностью своего появления сильное впечатление на народ, чувствительный к благопристойности. Вот почему, достав из своего неистощимого палисандрового сундучка, он облачился в форму полковника французской армии, достаточно убогую, по правде говоря, ибо пуговицы, разъеденные сыростью, были заменены на другие. Теперь в бледно-голубом сюртуке, открывавшем рубашку с жабо, белых лосинах, мягких сапогах, также белых, поднятых выше колен, золотых эполетах и треуголке, в которую он воткнул перо, горделиво шагая, он выглядел писаным красавцем, что было замечено женой воина Пакатаса, и сказано совсем тихо своей же соседке, жене воина Иивла.
Тюльпан такого впечатления не производил. Также в треуголке, он был одет в короткий китель, богато вышитый и застегнутый на талии поясом с серебряной пряжкой, - подарком его друзей ирокезов из Вэлли Форж. Сапоги такие же, как у его шефа, но так как предоставил их ему последний, а у Тюльпана ноги были короче, а ступни длиннее, они ему доходили до середины бедра и жали пальцы. Муки, которые он перенес за эти двадцать миль, придали его лицу хмурый и суровый вид. Оба держали свои шпаги за клинок, знак, что они пришли не с целью ими пользоваться, что не мешало Тюльпану спрашивать себя: когда же на них нападут?
Пять или шесть человек их сопровождали, окружив на незначительном расстоянии, так, будто они могли взорваться с минуты на минуту - мужчины разрисованы, женщины с надрезанными ушами, голые и разрисованные веселой татуировкой дети, - достаточно одного знака этой массе, чтобы в один миг быть разорваными. Но ничего такого не произошло, они все ещё были живы, когда дошли до вождей. Отсутствие реакции объясняется без сомнения всеобщим удивлением. Зато она проявилась, когда Лафайет, приложив руку к сердцу, склонился с почтением перед каждым из вождей, и, выпрямившись, произнес на ирокезском языке:
- Долгую жизнь великому ирокезскому народу! Процветание и победы великому ирокезскому союзу!
Он выучил эту фразу с помощью одного ирокеза, служившего в его полку, и это были единственные слова, ему известные.
Довольный шум пробежал по толпе, вожди индейцев поклонились в свою очередь и один из них бесстрастно выступил с речью на ирокезском языке, будучи уверенным, что его понимают. Тем более что толпа стала взволноваться, явно выказывая свою симпатию. Лафайет слушал с приветливой улыбкой до момента, когда Тюльпан, понимавший немного ирокезский из-за своих многочисленных встреч в Вэлли Форж, сказал ему робко:
- Мой генерал...
- Тише, мой друг. Послушайте этого храброго индейца.
- Этот храбрый индеец только что сказал, что мы - две вонючие собаки, мой генерал. Вы должны прекратить улыбаться.
- Он сказал это? Черт возьми! И что он сказал теперь?
- Что мы - два вонючих дерьма, я думаю. Я спрашиваю себя, вы ещё верите в великую идею?
- Ох, черт!
- Ах, дерьмо! Он сказал, что мы две американские тухлятины. Это не лучшее, что может с нами случиться.
- Американские?
Кровь Лафайета застучала в висках, со святым именем Бога он словно вырос сантиметров на пять, и пророкотал возмущенно:
- Американцы? Мы не американцы, мы французы.
- Но это не лучше, - простонал Тюльпан.
Но Лафайет не слушал; увлеченный своим естественным и неиссякаемым красноречием и упиваясь самим собой, он продолжил, опьяненный до того, что забыл о том, что его не понимают.
- Французы, мсье, прибывшие из благородного королевства Франции, принеся привет от нашей великой нации вашей великой нации ирокезов; прибыли сюда из самых чистых побуждений, не для объявления войны, а с пальмовой ветвью. А...
В этот момент что-то его прервало. Чтобы прервать Лафайета нужно было что-то неординарное, что и произошло. В то самое время, когда Тюльпан уже видел себя настолько мертвым, что забыл про свои ноющие пальцы, один из вождей, большой, дородный и крепкий добряк с красными и белыми штрихами на лице до отвислых щек и тройного подбородка, в котором мы узнаем насмешника Большую Борзую, взявшего слово, оборвав речь Лафайета, воскликнул вдруг:
- Французы! Ах, черт возьми, французы, Пресвятая дева!
И все на французском языке, что удивительно! С парижским акцентом!
5
Если бы Тюльпану сказали об это заранее, он не поверил бы, что четыре часа спустя будет сидеть, обжираясь и упиваясь, на козьей шкуре в большом вигваме, напротив своего шефа, среди индейских вождей. Это подняло его настроение: прекрасный ямайский ром, поставляемый англичанами, во всю помогал происходящему братанию. Не переставая, обменивались они тостами и речами, переводимыми ниспосланным самим провидением Большой Борзой, без которого авантюрная выходка Лафайета закончилась бы плохо.
Признав в них своих соотечественников, Большая Борзая все взял в свои руки и повернувшись к соплеменникам произнес проникновенную речь. Закончив её, сказал генерал-майору:
- Я напомнил им о легендарном гостеприимстве индейцев: нужно принять и выслушать, прежде чем отрезать голову; сказал, что вы являетесь в своей стране большим вождем, имеющим право носить максимальное количество перьев на голове, что это право не позволяет даже усомниться в вашей лояльности и вашем желании говорить с ирокезским народом с открытым сердцем. Вот если бы вы принесли немного подарков - это облегчило бы начало переговоров.
Гениально сообразив, Лафайет выбрал самого старого и почтенного вождя (прекрасно сохранившегося старика такого же роста как и он сам) и предложил ему свою треуголку. Жест, характерный для большого французского богача, отдал тем самым дань уважения и добропорядочности своему индейскому собрату, что было хорошо воспринято остальными. Предложив остальным вождям по две золотых монеты каждому, он уточнил (переводил все Большая Борзая), что не золото он передает - хотя это, конечно, было золото - а образ, изображенного на монете Очень Большого Богача Людовика XVI - вождя всех французских племен - союз с которым ценится очень высоко. После этого по-кругу разнесли ром, поднявший настроение, и все вошли в большой вигвам для большой беседы.
- Господа ..., - воскликнул Лафайет, и прекрасно говорил в течение двадцати минут, что Большая Борзая, сократив риторику и взяв из неё самое существенное, свел к следующим двум вещам: предложению богатого вождя в обмен на дружбу с союзом в два раза большего количество баррелей рома, чем предлагают англичане, и необходимого количества портретов Людовика XVI.
Затем вновь пошли тосты и деликатные разговоры, хитрость индейцев творила такие чудеса, что Лафайету осталось лишь утроить ставку.
- Черт, - обратился маркиз к Большой Борзой. - Это будет дороговато.
Краткое заключение, в переводе занявшее десять минут, вызвало оживленную дискуссию, в результате которой была высказана следующая позиция:
- Это дороговато, да, - перевел Большая Борзая, - но они предлагают взамен, кроме их союза, конечно, возможность называть вас Кайвла.
- Что это значит?
- Это имя священного воина, вот уже много лун высокочтимое в племени. Носить его имя - большая честь.
Час спустя названный Кайвла, учетверив ставку, подписал союзный договор. Шесть наций обязываются истребить всех врагов Кайвлы и помогать его американским друзьям. Большая чаша рома переходила от одного к другому, после чего начался обед в дружеской обстановке, где раскаты веселого смеха индейцев противостояли смешку ущемленного Лафайета и безумному хохоту Тюльпана, плохо переносившего ром - по крайней мере в таком количестве. Новость о новом союзе и преимуществах, которые он дает, дошла до народа и снаружи послышался шум, громкий смех, визг женщин и праздничный грохот барабанов. Лафайет присел на корточки рядом с Большой Борзой, чтобы пожать ему руку:
- Мсье, я вам благодарен. Само провидение послало мне вас. Благодаря вам война примет новый оборот. Вы хорошо послужили Франции, которая, будьте уверены, проявит вскоре всю свою военную мощь в этой войне за независимость. Уверяю вас, что сделаю все возможное для получения вами награды. Хотели бы вы воинское звание?
- О, да, мсье генерал-майор, воинское звание - это моя мечта!
Лафайет и Тюльпан с удивлением посмотрели на него. Здоровяк так расхохотался, что у него затряслось брюхо и слезы выступили на глазах. Маркиз спросил о причине веселья.
- Впервые такая награда будет присуждена дезертиру, мсье генерал-майор, - ответил тот, просто задыхаясь от смеха. - И дезертиру из французской армии.
- Извините меня, но со всеми этими речами не было времени спросить, как вы попали к ирокезам, - спросил учтиво, но довольно сухо педантичный Лафайет.
- Потому, что дезертировал, черт возьми.
- Я не это хочу знать, - сказал генерал-майор, чопорно поднимаясь и нахмурив брови. И другие поднявшиеся вожди повлекли его за собой наружу, где был устроен танец скальпа вокруг некоего Смита, старшего казначея-англичанина, имевшего несчастье попасться под руку. Это не позволило Лафайету заняться морально-политическими наставлениями.
- Когда вы дезертировали? - осведомился Тюльпан у переставшего смеяться франко-ирокезского здоровяка.
- Боже, мой мальчик, год вы хотите спросить? Мне трудно ответить, особенно из-за давнего счета в лунах. Лет двадцать, я думаю. Да, это, должно быть, произошло двадцать лет назад. Во времена проклятой Семилетней войны. Когда не вы, а другие французы, были изгнаны за пределы Канады англичанами. Монкальм, убитый возле Квебека, это вам что-нибудь говорит? А капитуляция Монреаля?
- Смутно, - сказал Тюльпан. - Я тогда, пожалуй, сосал бутылочку с соской. А все же что бы вы могли сказать нам, иным французам? Ведь вы были одним из нас в то время.
- Но вот уже давно я ирокез. Должен вам сказать, мой мальчик, я уже почти забыл родной язык. Несколько месяцев мне довелось прожить в Филадельфии, где я встретил прекрасную даму, говорившую по-французски. Я так хотел бы следовать за ней, но устыдился этого, особенного когда она сказала:
- Вы делаете много ошибок во французском для француза, мсье Кут Луйя.
- Мсье Кут Луйя?
- Большая Борзая на ирокезском. Тогда вернуться с повинной, я отказался от этого. God bless me, [7] это было скорее helpful[8] сегодня.
- Видно, что вы давний союзник Англии, - сказал Тюльпан. - И как вы вернулись к нему? Французскому, я хочу сказать.
- Перечитывая каждый вечер пять страниц Священной Библии, всегда лежавшей в моем старом армейском рюкзаке. Это моя жена туда её положила. К счастью, я умел читать.
Всеобщий шум, полный веселья, донесшийся снаружи, прервал их. Тюльпан спросил, что произошло. Узнав, что ожидает Смита у прекрасного резного столба для скальпирования, он бросился наружу, не удосужившись даже извиниться, вовсе не для участия в спектакле, а чтобы помешать ему. Как? Полупьяным, он не на многое был способен, но Бог - по крайней мере не Великий Маниту - опередил его. Вдохновленный природным великодушием, Лафайет к прибытию Тюльпана на место общего веселья, уже протестовал.
- Господа, - рокотал он, - не было сказано, что только что заключенный союз будет обагрен кровью невинного. Наша дружба не требует человеческих жертв. Напротив, нужно проявить высочайшее милосердие, как бы ни была презренна английская нация. Величием нашего обьединения, Великого Племени французов и Великой Нации ирокезов, я, участник договора, подписанного с вами, обращаюсь к почтенным вождям: освободите этого человека!
Он имел несчастье появиться в лагере в час, когда история его изменилась, лагеря я хочу сказать.
Надо сказать, что никто ничего не понял из его речи, но его жесты, возмущение, непонятная добродетель, сильный голос, искусство ставить точки над i, его бледность - всего этого было достаточно, чтобы вожди индейцев поняли, не понимая слов: баррели рома и портреты Людовика XVI ускользнут, если они не уступят требованиям этого человека. Они согласились и вновь вернулись в вигвам, где Большая Борзая уже спал. Успокоенный Тюльпан, чтобы продолжить прерванный разговор, слегка встряхнул добряка.
- Мы остановились на вашей супруге, - начал он, - положившей Священную Библию в ваш рюкзак.
- Как же, она была очень набожна, моя бравая Фелиция. Просто сама доброта. Я часто упрекал её за то, что отправила меня умирать на войне, но что вы хотите? Возвращение во Францию меня удручало, и она тоже.
- И я знал одну Фелицию, - сказал не без ностальгии, Тюльпан, которому это имя напомнило раннее детство, его быстрое взросление, разборки с Картушем, его друга Гужона Толстяка, убитого в сражениях на Корсике пять лет назад из-за ошибки гнусного полковника Рампоно, предместье Сен-Дени, откуда он ушел в десять лет с узелком на плечах, чтобы вернуться туда ещё лишь раз, шесть лет спустя, тайком ...
- Это моя приемная мать. Однажды, очень молодым я её покинул, чтобы повидать свет, но, когда я вновь проезжал через Париж после войны на Корсике ... и дезертиром, как и вы, я не нашел в Сен-Дени места, где мы жили.
- Предместье Сен-Дени? А что за улица?
- Улица Грене, номер 20
- А я с улицы Косонери, рядом, да? Могли бы быть знакомы.
- Вот это да, - рассмеялся Тюльпан.
- Ее как звали, вашу приемную мать? Может быть, я её знал.
- Последнее время - Фелиция Пиганьоль.
- Пиганьоль? Вы сказали - Пиганьоль? - переспросил Большая Борзая с внезапно поглупевшим видом.
- А прежде, до того как я её узнал, Фелиция Донадье. Ее муж погиб в Канаде ... как и вы...
- Подожди, мой мальчик, я не погиб..., - начал тот, возбуждаясь.
- Тот тоже.
- Ба, отлично! Это же я!
- Кто?
- Кто? Виктор Донадье. Донадье Виктор. Одним словом, солдат Донадье Виктор. Муж Фелиции. Каково! - заключил он, с невороятной легкостью вскочив и раскрыв объятия, устремив глаза к небу, как бы беря Великого Маниту в свидетели своих слов:
- Каково! Я тот, кто, будь я там, считался бы твоим приемным отцом. Обнимемся, сын мой!