Но вот первое чудо двадцатого века — радио — дало возможность мгновенного общения с людьми за горизонтом, даже на другой стороне планеты. Так, черт возьми, чудо должно, обязано совершаться всегда! Особенно когда оно так нужно…
Выдержало же испытание второе чудо XX столетия! Не пешком, а на крыльях добрались мы до полюса. И за время, которого едва достанет, чтоб лыжнику или собачьей упряжке преодолеть километр по хаосу льдов. Километр, если не меньше.
Впрочем, не знаю, чему я больше удивлялся тогда — крыльям на полюсе или мастерству Ильи Мазурука. Даже в воспоминаниях остается непонятным, как точно удалось ему посадить на крохотное поле сильно перегруженный самолет, не превратив его в кучу дымящегося металла, обрызганного кровью экипажа.
Льды сверху выглядят совсем иначе. Это-то я знал по опыту прошлого года. Они только кажутся ровными, а на самом деле вдрызг разбитый проселок по сравнению с ними гладкое поле. Мы сели на площадку длиной в двести пятьдесят метров, узкий коридор между грядами мощных торосов — единственный просвет на всей льдине размером тысяча двести метров на шестьсот. Машина пробежала всего двести метров! Четырехмоторный гигант, не уступающий размерами современному «ИЛ-18», застыл у тороса двухметровой высоты, пробежав расстояние, далеко не всегда достаточное и учебному аэроклубному «ПО-2». Какова же воля и выдержка у этого сероглазого весельчака!
Экипировка нашего самолета производилась согласно задаче. Она была «вспомогательной» в том смысле, что у нас отбиралось все необходимое основным машинам, а нам доставалось согласно принципу «на тебе, боже…». Это не в обиду, а по сути. До Рудольфа мы летели, имея на борту три радиокомпаса. При полете к полюсу у нас не осталось ни одного. Радиооборудование… …Движок, собранный из запчастей всего склада Главсевморпути, являл собой величайший пример исчадия человеческого гения. И получили мы оборудование за два дня до вылета.
В Москве наш «Н-169» использовался как тренировочная машина для подготовки основных экипажей экспедиции, и маломощная радиостанция с радиусом действия до трехсот километров при передаче с земли так и осталась на борту. Я занимался штурманским оборудованием основных кораблей почти восемь месяцев и за четыре дня до вылета при самой горячей помощи не смог довести «Н-169» до уровня экспедиционных кораблей…
Так или иначе, а «Н-169» принял участие в полете на полюс. Теперь к знаменитым словам «что пройдет, то будет мило» остается добавить: худа без добра не бывает. Но тогда было чертовски обидно.
Просидев сутки около радиостанции, нужно если не отдохнуть, то размяться. Выключив приемник, я стащил с головы телефоны. Тишина заложила уши. Я пробрался из штурманской кабины меж тюками и ящиками к люку, выскользнул из самолета.
Две оранжевых палатки, растянутые у хвоста машины, трепетали под ветром. Лагерь спал. Легкая поземка тонкой пылью запорошила яркий шелк. Уныло звенели под порывами ветра антенны. Тяжелые лохматые тучи почти задевали торосы.
Быстренько осмотрел растяжки, которыми самолет заякорен к льдине. Ветер шел с носа и не обещал неприятностей. Но погода портилась безнадежно. Впрочем, будь она идеальной, нам не взлететь. Сесть на крохотную площадку мы смогли, а вот оторваться без взлетной и рулежной дорожек невозможно.
И еще вопрос — куда, в какую сторону лететь? Где лагерь папанинцев, в какой стороне? Всюду юг. Ни севера, ни востока, ни запада компаса не показывают. Ну, это забота завтрашнего дня. Главное пока аэродром.
С «земли» наша льдина походила, наверное, на строительную площадку стадиона, окруженную трибунами дико навороченных торосов. Гигантские силы вздыбили и набросали друг на друга трех- и четырехметровые глыбы. Один торос был уникален. Льдина вздыбилась на высоту двухэтажного дома, отгородив нас от соседних полей. Это был осколок от нашей льдины, осколок давний, судя по выветриванию. Мы воочию убедились в крепости нашего поля.
Что мы сможем сделать в случае катастрофы со льдиной?
Размышляя этак на разминке, я чуть не носом уткнулся в какую-то непреодолимую преграду. Ткнул впереди себя — снег. Ничего не понял. Откуда стена? Наконец разобрался. Передо мною был копнообразный ропак. Да, этакая снежная копенка — выветренный, заснеженный останок тороса. Однотонная белизна снега при полной облачности не имеет теней, полутеней. Глазу зацепиться не за что. Нервное зрительное напряжение при таком освещении исключительно велико. Снежная слепота поражает человека в пасмурную погоду, в отличие от воспаления при ожоге от отраженного света.
Я обернулся, туман и поземка скрыли самолет, палатки. Пошел обратно по собственному следу. Тут вдруг впереди обозначился черный бесформенный холм. Он двигался на меня. Невольно схватился за нож у пояса. Движения неизвестного чудища были явно угрожающи. Сближаемся…
Фу, Веселый…
Он бросился на грудь, стараясь лизнуть в лицо, лаял и визжал.
Пес, живой характер которого и стал кличкой, с момента посадки приутих. Один не отходил от корабля. Во сне то и дело настораживал уши. Крутясь около нас, он время от времени рычал в сторону торосистой гряды.
— Что, Веселый, приуныл? Или далеко заплыл?
Пес жалобно не то взвизгнул, не то взлаял, оскалил зубы на торосы и, путаясь в ногах, уныло поплелся со мной к самолету.
Лагерь продолжал спать. Взглянул на часы. Близилось условное время, когда Рудольф должен вызывать нас. Потрепав умную голову Веселого, влез в самолет и пробрался в кабину.
Диапазон коротких волн словно вымер. Зато длинные бушевали концертами, речами… Стоп. На волне восемьсот метров забились точки, тире. Звуки шепелявят, но почерк очень знакомый:
«…Вас приняли хорошо… пока… следующего срока…»
Тут колоратура сопрано ворвалась в уши. Мне бы эту певицу под горячую руку! Проклинай ее не проклинай, а мощная станция забила киловаттную Рудольфа. Подстроиться — у приемника подобной роскоши не предусмотрено. Однако позывные «РА» явно означали: остров связался с самолетом Алексеева. Он тоже не нашел лагерь папанинцев и тоже сел где-то во льдах? Где? Почему? Все ли у них в порядке?
Наверное, мои реплики в адрес американки-сопрано были столь громки и выразительны, что разбудили Илью Павловича, спавшего в палатке. Я увидел его у камбуза, выключил приемник.
— Доброе утро, командир!
— Привет, Валентин. Что нового в эфире?
Рассказал. Мой возбужденный вид озадачил Мазурука.
— Ты вот что… Не изматывай себя. Иди спать. К вахте разбужу.
Спа-ать… Одно слово действовало сильнее хлороформа. Только вахта на передатчике само собой, а кто же на рации дежурить станет? Нет, не пойдет.
— Алексеев где-то сидит… А с Молоковым что? — чтобы не спорить с командиром, завожу разговор на самую животрепещущую тему: «Кто где? С кем что?»
— Чертова радиосвязь, — пробурчал Мазурук, возясь с паяльной лампой.
Я стал вытаскивать аварийный агрегат — движок «пияджо» — на снег. Держать этого чадящего дьявола в корабле было невозможно. Болты, врезанные в сырую сосновую «станину», прокручивались, падали в снег. Их приходилось вылавливать скрюченными от мороза пальцами. Перестановка движка каждые полчаса требовала немалой физической силы, но это чепуха. Главное — заставить движок работать, привести его в действие. Это занятие требовало от нас большего — колоссальной выдержки и ангельской кротости…
Фритьоф Нансен назвал умение ждать величайшей добродетелью исследователя Арктики. Нужно добавить — спокойствие обязано быть матерью этой добродетели. И мы с кротостью святых отдавались пыткам капризного движка. Он же мог вдруг начать вращаться в иную, чем положено, сторону, не заряжая, а разряжая и так подсевшие аккумуляторы. Однако мы готовы были поить его своею кровью, лишь бы адская машина вращалась.
Шум паяльной лампы, чихание движка привлекли внимание Веселого. Пес тщетно пытался по трапу забраться в самолет. Так бывало всегда, когда люди начинали возню у машины.
— Валентин, — улыбнулся Мазурук, — собака соображает, что выбраться отсюда можно только самолетом.
Илья, до того как взял в руки штурвал, работал бортмехаником и хорошо разбирался в капризах нашего мучителя. Мазурук обхаживал его, точно любимую, разговаривал с ним ласково, похлопывая по кожуху, подмигивая ему, уговаривал:
— Ничего… ничего… Сейчас я тебя эфирчиком угощу… Хороший эфирчик…
И движок застучал бешено, сорвался со станины и запрыгал по льду в сторону.
— Ну, ну, — Илья, хромая, подбежал и заклинил его лыжной палкой. — Ты потише. Понимаю, тебе тоже не нравится льдина… Потерпи.
А Веселый с визгом рванул к торосам, а потом долго с опаской глядел на дымящее чудовище, с которым и люди-то справлялись с трудом.
Треск движка поднял на ноги остальных. На ходу натягивая малицы, из палаток выскочили бортмеханик Шекуров, представитель авиазавода инженер Тимофеев, пилот Козлов, представитель Главсевморпути Догмаров.
Подошло время радиосвязи.
Снова молчание. Прошло семьдесят два часа моей бессонной вахты у рации. Снова передал выученный наизусть текст. Перешел на прием. И тут услышал ответ Диксона. Наконец нам ответили!
На камбузе меж металлической сеткой входного отсека и хвостом было шумно и весело. Ведь связь есть! Остальное дело времени. Без окон, под целлулоидным прозрачным потолком, камбуз был для нас и кают-компанией, и актовым залом.
Держа ложку, словно гетман булаву, Мазурук потребовал тишины.
— Положение наше сложное, — начал Мазурук. — Экипаж наш самый маленький. Машина оборудована хуже, чем остальные. Но мы не в безвыходном положении. Пока мы не знаем, но, может быть, другим тяжелее, чем нам. Киснуть причин нет. Короче, нам необходимы устойчивая связь и аэродром. Чтоб выбраться, нужны здоровье и бодрость духа. Второе, я вижу, в избытке. С первым похуже. Шекуров при посадке повредил руку. У Догмарова больное сердце. У меня растянуты, по-видимому, коленные связки. Даже битюг Валентин выбьется из сил, ежели будет по трое суток сидеть у рации. Поэтому мы обязаны соблюдать строгий режим, строгий план. На сегодня распорядок таков: Валентин и я — на связи, Козлов, Шекуров, Тимофеев и Догмаров работают на расчистке полосы…
Слышно было, как жесткая метель скребет по гофру обшивки, гудят растяжки и застежки чехлов на моторах. В самолете стояла такая же температура, что и за бортом, но мы, одетые в шерстяное белье и меховую одежду, не ощущали холода.
Выступление Ильи Павловича приняли как приказ, который не подлежит обсуждению. У нас в экипаже действительно недосчитывалось радиста и второго бортмеханика. Вместо них мы взяли груз. Пока Козлов готовил завтрак, Мазурук и я сооружали под фюзеляжем укрытие для аккумуляторов. Остальные, смеясь и подмигивая друг другу, дооборудовали лагерь. Шли горячие шутливые споры за обладание единственной киркой. Альпеншток и совковая лопата считались инструментами для менее квалифицированных работников. И этими орудиями нам предстояло «перелопатить» несколько сотен тонн льда, чтобы привести в порядок рулежную и взлетную дорожку длиной шестьсот и шириной пятьдесят метров.
— Орлы, завтрак ждет! — возопил Матвей Козлов.
Повторного зова не понадобилось. Аромат кофе и жареных сосисок наполнил внутренность корабля. Он победил даже въедливый дух бензина и копоти движка.
— Ой, Мотик, запах божественный! — захватив самую большую консервную банку, воскликнул Тимофеев.
Молодые, считая в душе себя даже взрослыми, мы вели себя, словно первоклашки после звонка с урока: ерзали на перевернутых ведрах, служивших нам сиденьями, подталкивая друг друга.
— Стойте, братцы, командира обошли! — Шекуров передал припозднившемуся из-за хромоты Мазуруку жестяную банку.
— Тихо, ребята, не бузите! Хрусталь побьете!
И над этой «ребячьей» компанией возвышался Мотя Козлов в широкой меховой малице. Он постучал о кастрюлю самодельным черпаком. В наступившей тишине Козлов провозгласил:
— Да не иссякнет чаша сия! Нехай луженые желудки кротко воспримут пищу сию!
На столе появились кастрюля с горячими охотничьими пряными сосисками, сливочное масло и сыр. После этого слышалось только удовлетворенное мычание да кто-либо нет-нет да и чертыхнется, ожегшись о жестяную банку с кофе.
Догмаров, насытившись быстрее всех, сдвинул на кончик носа защитные очки и нудным докторским голосом сообщил:
— Больные нашего санатория страдают отсутствием аппетита, надо срубить по три ропака!
Командир, весело щуря серые глаза, довольный бодрым настроением, сказал:
— Работой руководит Козлов. Он знает дело. Через два часа прихожу к вам. Берегите глаза.
Забрав инструмент, четверо ушли на дальний край льдины, где еще вчера флажками из изрезанного запасного парашюта разметили будущую взлетную полосу. Белая мгла тут же поглотила людей.
Оставшись с Ильей Павловичем, мы стали изобретать питание рации без аккумуляторов, которые уже здорово подсели. Срок связи пришлось пропустить. «Пияджо» с зарядкой не справился. В Холмогорах, под Архангельском, мы добыли аварийную рацию с дивным названием «Носорог». Питал рацию «солдат-мотор» — генератор, который надо было вращать вручную. Командир стал крутить ручку, а я улегся у приемника. «Носорог» находился в палатке, а стоять в ней было невозможно. Эфир молчал, молчал, и неожиданно на волне 3,4 метра я услышал окончание радиограммы: «Все в порядке, следующие сроки слушаю РК»… По характерному почерку радиста — а это был Кренкель — понял: работал лагерь Папанина. Но в тот момент я пощадил нервы Мазурука и не обмолвился о радиограмме. Спокойствие и терпение тоже имеют предел. Дальнейшее слушание эфира ничего не дало, Илья выбивался из сил, крутя «солдат-мотор», и мы прекратили прием. Потом с полчаса повозились с исчадьем-движком, заряжавшим аккумуляторы. Снова пришлось пропустить срок связи.
Тяжело опираясь на лыжную палку, Мазурук, хромая, побрел работать на аэродром. Я мог себе представить, какую мучительную боль причиняло ему плохо залеченное колено. Посадка на льдину-крохотулю, организация лагеря, а теперь сумасшедшая работа на полосе разбередили недавнюю травму, полученную Мазуруком при спуске на лыжах с купола Рудольфа. Он всего пять дней пролежал в постели. Нужно поговорить с ребятами и запретить ему работать на аэродроме. Одного меня он не послушает.
Пока движок не капризничал, я превратился в метеоролога, записал показания приборов. Тут весьма кстати выглянуло солнце. Все время ожидая его появления, я держал под рукой секстант и часы. За время нашего сидения на льдине, грубо оценивая положение, нас сдрейфовало еще на четыре мили от полюса. Затем в штурманской рубке корабля я записал показания компасов, за которыми наблюдал через каждые шесть часов. Нужно было знать вращение льдины и определить магнитные возмущения. Так в течение нескольких суток удалось установить, что отклонение стрелок компасов — результат вращения льдины, а не воздействия магнитной бури. Иначе после бури стрелки бы возвратились приблизительно в исходное положение.
— Как дела, чиф!
От крика я вздрогнул и, обернувшись, увидел запотевшего Козлова. За стуком движка я не услышал, конечно, скрипа снега под его поступью.
— Чихает мотоцикл?
Каких только наименований не придумали мы нашему инквизитору!
Невысокого росточка, подвижный, с добродушным лицом, Матвей Ильич в меховых доспехах выглядел круглым. И со спины их было трудно различить, например, с Папаниным. Только приглядевшись, выяснилось, что Папанин напоминал эллипс, а Козлов — шар. Устало опустившись у ящиков с консервами, Матвей Ильич принялся чертить концом лыжной палки по снегу.
— А мы дорожку очистили — сто на шестьдесят. Чуешь? Ну и ледок! Камень. Бьешь киркой, а она только отскакивает!
— Лишь бы не сломалась.
— Кто?
— Кирка.
— Типун тебе на язык!
— Рванули вы здорово. А мне хвастать нечем. Но солнце схватил.
— Молодец! Куда нас несет?
— К Америке… На четыре мили утянуло.