— Вот тебе и мед, — говорит Чертознай Викторович. — Не жадничай смотри. Весь не бери. На прокорм оставляй, чтобы пчелиной семье не сгинуть. Мало будет — другую пчелку поймай. Капни на нее смолкой, еловой иголочкой утяжели. На этом, считай, и конец твоей бедности… Через год в гости жди…
Только и видел его мужик.
Году не прошло — на ноги стал бедняк. Пудами из лесу мед носит. Хорошего зятя в дом принял.
Дивится народ. Откуда это все привалило? Как так получается, что старики, которые на пчеле зубы съели, больше десятка дупел не могут отыскать… А он что?.. Уж не с нечистым ли снюхался? Навалились на мужика:
— Сказывай!
А Чертознай тут как тут.
— О чем спор, мужики?
А те — то да се… И разговору конец. Ясно стало, кто бедному да доброму мужику богатую памятку по себе оставил.
Уральская побасенка
Через Уральские горы шел Дурень с компасом. Шел да и видит — стрелка компаса куда не надо показывает. Балуется. Рассердился Дурень на компас и разбил его о скалу, а сам дальше пошел. По солнышку.
Шел следом за Дурнем через Уральские горы умный человек. Тоже с компасом. Шел, шел да и видит, что стрелка компаса куда не надо показывает. Не на север. Дурит стрелка.
Задумался умный человек, куда именно стрелка, смотрит.
Долго ходил пытливый человек с озорным компасом. В оба глаза за стрелкой смотрел.
Ходил так, смотрел — и увидел, что стрелка на высокую гору глядит. И в какую бы сторону он ни пошел, стрелка на гору воротит.
— Эге! — сказал умный человек. — Никак я магнитную гору открыл — железную руду нашел?
Так оно и случилось.
Замок без ключа
Эта сказка еще в кои веки, давным-давно сказываться начала, а досказаться и по сей день не досказалась. И живет она, как изба без крыши, как шуба без воротника, как петух без голоса.
И кто только ее ни досказывал — дедов дед, бабкина прабабка, седой мудрец, рыжий хитрец, — никто не сумел досказать. И я не берусь. Кому надо, тот пусть ее и заканчивает. Мое дело начать…
Жил да был веселой и горластой души человек, по прозванию Шумило Горланович Якалкин. Прозвали его так за то, что без «я» он двух слов вымолвить не мог. Якал на каждом слове: я да я. Хвастовством начинал, похвальбой заканчивал.
Чуть что где — Якалкин громче всех шумит. Болото ли народ осушать вздумает, непаханую ли землю пахать начнет или, скажем, колодец к руде бить — Якалкин тут как тут:
— Братцы! Браты! Брательники! Я горы ворочать могу! Я реки могу вспять пускать! Я все могу.
Молчат люди, а про себя думают: «На деле тебя проверим, тогда и судить будем».
Жил да был другой человек, по прозвищу Тихей Молчанович Улыба. Поклончивый такой человек, тихий. Молчаливый. Улыбчатый. Не слыхать, не видать. Себя не выказывает, глотку не дерет, разговоров не заводит, теневой стороной ходит. Одним словом, все три прозвания — Тихей Молчанович Улыба не зря ему в сказке даны. И добавить к ним нечего.
Задумал как-то народ пруд прудить и на нем большую пильную мельницу ставить. Якалкин первым на сход прибежал. Руками машет, языком пашет, словесами сеет, похвальбой приборанивает. Если каждому его слову взойти, так за три года урожай не убрать.
А Тихей той порой на бревнышке сидит, молчит, всякое слово улыбчато слушает, как пряник кушает.
Посудили, порядили, плотину застолбили, работать начали.
Хвастун Похвальбеевич в новой кумачовой рубахе вышел. Рукава чуть не выше плечей засучил. Лопату так наточил, что бриться ею впору. Черенок у лопаты стеклом выскоблил, кожей вылощил. Валяную шляпу петушиным пером изукрасил.
— Эх, шляпа хороша! — хвалится Якалкин. — От солнца глаза застит и от других меня отличает. Все меня по перу увидят, заметят, как ходко я землю швыряю, как круто плотину наращиваю.
А Тихей Молчанович молчком да шажком на работу вышел. В пестрядинной одежде, в долгополом зипуне, с простой малосильной лопаточкой. Ковыряет себе земельку да помалкивает.
— Вот это человек! — говорят старики. — Себя не выказывает. Не петушится. Не то что тот: я да я.
Минул день, другой пошел. Якалкин горластее всех. Песню запел:
Все могу и все умею,
Я нигде не оробею…
Пришел конец работе. Стали о каждом по делам судить. По труду. Старики замерять принялись — кто сколько? Считали они, мерили — самим себе не поверили. А когда народу объявили — шум поднялся.
— Как это так — Якалкин первым оказался? Всех перекрыл! За семерых сделал! Не может этого быть! Пересчитать надо, перемерить.
Ну ладно. Молодые стали перемерять. Всю ночь считали. А утром еще больше диву дались. Дивись не дивись, а цифирь свое показывает. Вышло, что старики вчера Якалкину за похвальбу меру поубавили. За десятерых с гаком он работу справил.
— Как же это ты мог?
А он им:
— Да я еще не то могу. Не в полную силу работал. Тихея жалел. Вот начнете пильную мельницу рубить, я три угла срублю, пока трое один угол рубят. Я так топор выточу, так его выострю, что у меня дерева сами со страху валиться будут. Потому как я мастер. В самую точку бью! По семь раз одну прирубку не прирубаю…
И пошел — я да я:
Все могу и все умею,
Я нигде не оробею…
Ну ладно. Стали пильную мельницу ставить, сруб рубить.
Якалкин в шелковой рубахе вышел, в плисовых штанах.
— Не могу, — похваляется он, — на работу оборвышем выходить. Для меня она праздник — веселый день. Если на деле себя не показать, так где же показывать? Не в пляске же. Плясать и медведь может, а топором душеньку тешить не всякий умеет…
И опять свою песню загорланил:
Все могу и все умею,
Я нигде не оробею…
Ну ладно. Снова пришло время о работе судить. Лесное начальство приехало — пильную мельницу принимать. По его подряду ее рубили. Всем миром-собором углы считали, пригонку пазов ценили, плотноту конопатки проверяли.
А Якалкин ходит себе, зубы скалит да песенку попевает:
Все могу и все умею,
Я нигде не оробею…
В сотню глаз артель изъяны выискивает. И так и сяк хочет Горлановича осадить. Не выходит. Потому что народ правду любит. А правда всегда правдой остается.
— Что делать? Как быть? Неужто Якалкину почет воздавать? Неужто ему наградной златоустинский топор, как первому мастеру, отдавать?.. Шумило же он! Ячное якало! Горластое кукарекало!..
Судит так, рядит народ, промеж себя шепчется. А Якалкину мало горя:
Все могу и все умею,
Я нигде не оробею…
— Да тьфу тебе! — сердятся старики. — Похвальба ты, распохвальба неуемная!
А делать нечего. Цифирь опять свое слово сказала:
— Становись, Шумило Горланович Якалкин, в первый ряд с правого краю… Старики тебе, как первому мастеру, почетный топор подносить будут…
Поднесли топор. Поздравили. Самый старый здравицу сказывать стал. Словами давится, а говорит. Величает. Воздает Якалкину почет, а Тихей Улыба в сторонке стоит. В тени. Жалостливо так, улыбчато молчит. Даже сердце щемит.
Один из стариков заметил Улыбу и сказал:
— Его тоже приветить надо. Уж больно он тих, скромен да улыбочен.
Тут другой старик встрял:
— Тих-то он тих… Только из тихости да улыбчатости сруба не срубишь, пильной мельницы не поставишь, пруда не запрудишь.
— Зато скромность мир красит, — заспорил третий старик. — Тихость да улыбка сердце радуют…
Тут и началось. Особенно когда хмельной ковш второй круг обошел. Одни кричат:
— Хороша улыбка, да пашет неглыбко!
Другие в один голос:
— Мало тот значит, кто много «ячит». Говорун что тютюн — дымит да тлеет, а руки не греет.
А третьи наперекор:
— Так он-то ведь не без огня дымил. Правду сказывал. По рукам, по своей силе замахивался…
…И пошли-пошли плести хитрое словесное кружево, пословицами-присловицами сверкать. Так они по сей день спорят — ни до чего доспориться не могут. От этого и сказка не может досказаться. И живет она, как птица без крыльев, как фонарь без огня, как замок без отмычки. Может быть, вы какой ключик подберете — так милости просим, подбирайте. Вам и жалую эту недосказанную дедову сказку. Вам ее и досказывать по своему разумению. А я не могу. Некогда. Другую сказку из печи вынимать пора. Да вам с пылу, с жару на стол подавать.
Кушайте, пока она горяченькая. Эта-то уж с концом будет.
Про Силу и Правду
Эту быль-небыль речистая старуха с Высокой горы своим внучатам так пересказывала.
У нашей матери Земли, кроме всех прочих, две дочери на большой славе были. Сила да Правда. По первости сестры промеж себя и промеж людей мирно жили. А потом, когда люди начали делиться на бедных и богатых, когда они стали друг дружке на загривок садиться да один на другом ездить задумали, у сестер тоже все поврозь пошло. Одна с одними осталась, другая к другим в услужение перешла.
Правда говорит:
— Где горе, где муки, там и я. С бедными. С обездоленными. Они в труде живут, весь свет кормят, а сами из чужих рук на свой кусок хлеба глядят. На других спину гнут. Я им нужнее.
— А я, — говорит Сила, — там, где мне дело есть. Народ ли какой покорить. Своих ли на колени поставить. Царю ли, хану ли подмога нужна — там и я. Мое дело ратное. Булатное. Огнестрельное. Всех могу полонить, в бараний рог скрутить.
И скручивала. На то и Сила. Служила иродам. Помогала им все к своим рукам прибирать. И землю и лес. И моря и реки. Все движимое и недвижимое. Власть и закон. Дворцы-палаты. Города-села. Руки только народные не тронула — трудовому люду оставила. Чтобы ему было чем сеять-пахать, прясть-ткать, руду добывать, железо ковать — на богатеев работать.
Живет народ с Правдой — горе мыкает. Держит богатей при себе Силу на цепи, как лютого пса, и хоть бы что. Работой народ гнетет — все сходит. Чуть где Правда свой голос подымет — Силу в дело пускают. Костры, стрельба, виселица. Тюрьма-каторга. Усмирение. Кандалы.
Сила города выжигала. Племена полонила. Миром верховодила. Только Правду извести не могла. Вечная она. Неумираемая. Не зря народ говорит: правда в огне не горит, в воде не тонет.
Не одну, не две тысячи лет Сила Правду терзала. Властвовала. Да сдавать начала. Народ — правдолюб, правдоборец — морем заволновался. Крутой волной пошел. Того гляди, всех насильников смоет, мироедов погребет, богатеев захлестнет.
Завопили демоны. Забегали ироды. Зашевелились.
Коли Сила не берет, уловку искать надо. Богатей с лисой — что брат с сестрой. Не одну сотню хитростей знает. Черным разумом живет.
Вспомнили грабители, что Сила да Правда одной матери дочери. Похожи одна на другую, если сыздаля глядеть. Живехонько Силу под Правду подмазали, припудрили. Тонкую бровь навели, в девичье платье обрядили. Букет васильков в руки сунули, язык подковали. Утончили. И давай врать.
— Вот она, Правда-то, где трудовой народ! С нами она! Вы что? На кого руку подняли? На нее?
Народ малость стих. Силу за Правду принял. А она стоит рука об руку с демонами, как праведница. Утоненным голосом всякие сладкие слова выглаголивает. Знамением Правды осеняет.
Народ хоть и един был, да не одинаков. Нашлись подслепые. Не разобрали что к чему. Поверили. А сердцем глухие и душой слабые на мировую стали звать. Дескать:
— И мироед нам сосед. В одном царстве-государстве живем. Одним солнышком греемся.
А трусливый десяток свои трусливые мудрости выискал:
— Лучше порабощенными жити, нежели убиенными быти.
А те, что вовсе темные, руки к небу воздели:
— Братие, усмиритесь! В ноги ей поклонитесь!
Опять Сила над Правдой верх взяла, да недолго верховодила. Умнеть люди стали. Поняли что к чему. Разглядели румяна да пудру.
— Вперед! — протрубил народ.
Протрубил и пошел на решительный бой. А с ним — Правда. Смелая. Гневная. Во весь рост идет, выше небес. Шире Земли-матери. Грозная поступь. Железный шаг.
Дрогнули демоны. Затряслись ироды.
Побежали пугливыми крысами… Поскакали трусливыми лисами… Поползли ползучими гадами… Кто убег, кто утек, кто замертво лег, кто на колени пал — пощады просит.
Правда строга, да милостива. Всех по совести рассудила. И Сила к ней на поклон пришла.
— Прости меня, великая сестрица, народная царица. Служить тебе буду. Поняла я теперь, что Сила без Правды гибель людям несет. И Правда без Силы неохранимой живет.
Призадумалась Правда, а потом у народа спросила. Посоветовалась. И народ сказал:
— Толково Сила говорит. Если она отныне будет Правде служить да людям помогать, лучше тогда жить будем. Счастливее.
Сказал так народ и велел Силе за дело приниматься.
Сняла с себя Сила ратный убор и в дальний сундук его положила. На дно. Мало ли… Присягнула Сила народу и Правде верно служить, себя не щадить, потом в рабочую одежду оболоклась и за дело принялась.
Задымили заводы. Запылали домны. Полились огневые железные реки. Заколосилась густая, высокая рожь. Где одну десятину пахали — семь подняли.
День ото дня Сила растет, а за народом не успевает. Рудокоп-землекоп Силу требует. Нелегко лопатой да ломом горы ворочать, руду добывать. Одни наши тагильские домны невесть сколько руды просят. А уж про все другие и говорить нечего.
Порешил народ Силу наращивать. От других чтобы не отставать. Перегородил народ могучие реки. Воду поднял. Силу удесятерил. Выучил он ее по проволоке ходить. Колеса вертеть заставил. Землю копать приспособил. Вагоны возить пристроил.
Пашет теперь Сила. Молотит. Ткет. Медь плавит. Сталь варит. Дома строит, дороги проводит. Лампочкой в доме горит, народ радует. Родную сестру Правду от злого глаза бережет. Труд веселит, со Счастьем его братает.
Так вот и зажили на нашей земле в миру да в ладу Правда и Сила. Одна для другой, и обе для всех. Для тебя, для меня. Для каждого.
Для народа-труженика.
Болтливая молния
В наших местах что ни гора — то сказка, что ни пригорок — то присказка. Всего не переберешь, а кое-что можно перелопатить. Вот, скажем, про Лысую горушку да про Чертозная Викторовича вспомним. Жил-был на Лысой горушке Федяй Огольцов. По прозвищу Божья Милость. Так его прозвали за то, что горел он несчетно по божьей милости — от молнии. Только отстроится, только дым в трубу пустит, бац — молния, пых — изба. Разгребай пепел да репу сажай.
Репа на пожарище растет сладкая, масловитая. Только Федяю горько избу сызнова рубить. Мало дела, что лес даровой и руки некупленые, а намахаешься, пока у двенадцати венцов сорок восемь углов срубишь. А ведь это только срубы. Их на мох ставить надо, а потом и балки-матицы врубать. А по ним пол, потолок стлать надо. Да плотно, чтобы земля с чердака в щели не сыпалась, когда гости плясать начнут. Без стропил тоже не изба. Если о четырех стропилах крыша, и то восемь концов отпилить да врубить надо. А окна? Пусть даже три. Это же шесть рам. Двадцать четыре стекла. Одной замазки большой ком вымажешь, если хочешь, чтобы стужа на печи с ребятами не спала.
Старается Федяй. Из последних сил выбивается, а не сдается.
— Бросил бы ты, Федяй, свою злосчастную горку.