Лабиринт: Симонова Лия Семеновна - Симонова Лия Семеновна 3 стр.


Лина дернулась, но Борис, не отрываясь от книги, придержал ее за рукав:

— Дальше самое интересное, просвещайся: «…когда династия пресеклась и, следовательно, государство оказалось ничьим, люди растерялись, перестали понимать, что они такое и где находятся, пришли в брожение, в состояние анархии. Они даже как будто почувствовали себя анархистами поневоле, по какой-то обязанности, печальной, но и неизбежной: некому стало повиноваться — стало быть, надо бунтовать».

— Идиот! Блаженный! Юродивый! — выкрикивала Лина, задыхаясь от плача. И вдруг оттолкнулась от Бориса, словно проверяла, не приклеилась ли к нему, и рванулась к лестнице.

Борис едва удержался на ногах. Подобрал с пола выпавшую из рук книгу и, недоумевая, проговорил вслед:

— Юродивых на Руси терпеливо выслушивали, даже цари, и уж тем более не оскорбляли…

Он был уверен, что сказал это достаточно громко, но она его не слышала. Она скатилась с лестницы вниз и без пальто выскочила на улицу.

Холодный ветер ударил ей в лицо. Она жадно хватала воздух ртом и дышала, дышала глубоко, учащенно, шумно. Ей казалось, внутри ее что-то хрипит, посвистывает, словно плохо действующий насос старается наполнить опустевшую, спавшуюся камеру, но все усилия его напрасны — где-то затаился прокол.

Струя холодного воздуха исправно несли кислород к ее лёгким, но почему-то не избавляли от удушья. Ее горло словно сковало, она вдруг и глотнуть не сумела, испугалась и зарыдала в голос, но ее никто не услышал.

Слёзы ползли по щекам, смешиваясь с мгновенно таявшими снежинками, раздражая ее своим соленым привкусом. Словно надеясь получить указание сверху, Лина снова запрокинула голову, но небо было по-прежнему хмурым и вовсе не расположенным к общению. Казалось, обремененное непосильной ношей, оно опустилось совсем низко и давило, давило, прижимало к земле.

Не чувствуя холода, Лина подставила лицо ветру и мокрым щекочущим снежинкам и запретила себе о чем бы то ни было думать. Но тоскливые мысли не рассеивались, одолевали ее.

Вспомнилось почему-то, как астролог, несколько раз появлявшийся на экранах телевизоров, плохо пряча высокомерие человека, владеющего тайнами, сообщал миллионам непосвященных, что сидящий рядом с ним министр, вполне преуспевающий человек, потерял связь с космосом.

Отец пошутил тогда, что гораздо важнее, чтобы он окончательно не потерял связи с Землей, а потом они с мамой долго и путано распространялись о непостижимости взаимного проникновения космического и земного и хвалили какую-то книгу «Земное эхо солнечных бурь», написанную их однофамильцем или дальним родственником, великим ученым Чижевским.

Мысленно вернувшись к недавнему разговору, Лина забеспокоилась, не оборвалась ли и ее нить, не отказались ли от нее силы космоса, не лишилась ли она высшей опеки, если ни воздух, ни вода, в образе соленых снежинок совершающая круговорот в природе, не очищают ее, не приносят покоя.

Но постепенно дыхание ее стало ровным, голова прояснилась, исчез застрявший в горле комок.

Лина с облегчением еще раз набрала полные легкие свежего воздуха и, прогнав космические размышления, побрела обратно в школу. Куда же еще?..

По всем школьным этажам, лестницам, классам несся ей навстречу призывный клич звонка на перемену. И сразу же хлынул, обрушился на Лину, обтекая и чуть не сшибая с ног, бурный поток вырвавшихся на волю узников, ликующих и воинственных.

Эта бушующая, неуправляемая, совершенно безучастная к ней, да и ко всем другим, стихия была ее земной жизнью, жизнью, которая не щадила, но и не позволяла исчезнуть в потоке, а удерживала на плаву и возвращала к пристани…

2

Засыпая, Сонечка нарочно оставляла зажженным ночник у изголовья своей постели. Мама разрешала ей это, потому что понимала, как пугает дочку темнота.

Ночь для Сони — самая что ни на есть изощренная пытка. Погружение во тьму уносит ее в бездну, откуда можно и не вернуться. И прежде чем позволить одолеть себя, Сонечка долго и самоотверженно борется со сном, заставляя разомкнуться уже слипающиеся веки и все проверяя, не погас ли огонек возле нее — крошечная светящаяся точечка, соединяющая ее с живым трепещущим миром, ее надежда на завтра.

Вполне вероятно, в этой неравной ночной борьбе Соня теряет столько сил, что после, днем, ей недостает их, чтобы выстоят против житейских неурядиц.

Время от времени Сонечке снится, что свет лампы погас и мрак обволакивает ее. Как маленькая, беспомощная мушка, барахтается она в затянувшей ее темной паутине, и воля ее слабеет от сознания, что все бесполезно — она пленница черноты, ее безмолвная рабыня. Это первый миг ужаса.

Кто-то невидимый, добрый пытается спасти ее — выстреливает во тьму пучком ярких искр, как во время праздничного салюта. Но Сонечка не успевает вздохнуть с облегчением — искры, теснясь, соединяются в пламя, неровное по краям, огнедышащее. Это снова угроза — пламя с великой скоростью надвигается на Соню, намереваясь поглотить и испепелить ее.

Соня сжимается от стиснувшего ее страха, и пламя проносится мимо, не опалив ее. Ей будто легче, вольнее, но это обман. Пламя не исчезает, оно взметнулось и неспешно переливается в раскаленный меч. Не отрываясь, Соня наблюдает за дьявольским действом, словно прикованная к нему взглядом, и видит, что огненный меч зависает над нею.

Он не спешит сразить ее, он нацеливается, и наполненное жутью ожидание невыносимо. А огненный меч то скользнет вправо, то отступит левее, то чуть поднимется, то сползет вниз. Он знает, что девочке не уйти от него, и наслаждается ее испугом и своей властью над нею. Неотвратимость беды, пожалуй, самое угнетающее чувство в этом бесконечном, вязком, с малых лет повторяющемся видении.

Сонечка знает из прошлого, что вот-вот она почувствует облегчение, и терпеливо ждет его, не просыпаясь. Из непроницаемой мглы тянутся к ней руки, маленькие, хрупкие, светлые. Это мамины руки, она помнит их тепло, она никогда не спутает их с чужими. Мамины руки пытаются перехватить меч, отстранить от нее, но меч не даётся, увиливает и появляется в ином месте, но все равно над головою. И опять нацеливается. Нет, ей не снести этой муки…

Ей жарко, должно быть, она в сатанинском пекле. Но странно, почему ей приятно? Тепло разливается по всему телу, и идет оно не из адской печи, а от нежных рук мамы. Они не в силах отвести меч, но они обхватили и заслоняют ее, и ей уже не так страшно. Она прижимается к матери, не видя ее, а только ощущая и впитывая ее тепло и… успокаивается.

Слившись воедино, мама и Соня, крадучись, проникают в длинный-предлинный туннель, за которым, если они доползут, открытое свету пространство. Нужно только добраться туда, освободиться. Все внутри дрожит от подстерегающей опасности, но они упрямо движутся вперед, только вперед. И вот наконец свобода! Они парят в воздухе. Сонечка испытывает ни с чем не сравнимое чувство полета. Ей так легко, так радостно. Ей хочется задержать, остановить сон, и тут всякий раз наступает горькое разочарование — в свободном полете они не вознеслись, они падают вниз, в пропасть…

Сонечка кричит: «Нет! Нет! Нет!» — но крик ее исчезает в пространстве. Мама на лету успевает ухватиться за какую-то раскачивающуюся взад-вперед перекладину, похожую на трапецию в цирке, но не выдерживает, разжимает пальцы, а она, Соня, зачем-то повторяет ее жест, тоже отпускает пальцы и сразу же теряет маму.

Это самое жуткое наказание в терзающем ее сне. Мама, освободившись от Сони, взмывает ввысь, как воздушный шарик, отпущенный малышом, а Соня всей тяжестью своего неуклюжего тела падает в бездну, чтобы исчезнуть навеки…

Дольше сон продолжаться не может, и Сонечка просыпается. Она вся в холодном поту, обессиленная, раздавленная, поникшая. Она не сомневается: кто-то свыше внушает ей — это сон вещий. Он предначертание. Он знак ее жизни. Ее судьба. И ей не хочется жить…

Сколько раз, еще маленькой, просила Сонечка маму растолковать ей то, что снится с таким мучительным упорством. Но мама ничего не могла или не хотела объяснить, а только обнимала Соню, гладила по голове и роняла на ее макушку слезинки.

Как-то летом, в деревне, бабушка сказала ей, что маме пришлось многое пережить, когда их бросил непутевый Сонин отец, а потом натерпелась мама и от второго, постоянно пьющего мужа, Сониного отчима. И однажды ночью мама, спрятав Соню под шалью, убежала, как была, в ночной рубашке, спасая дочку от занесенного над нею ножа. Вот и снится Соне этот нож и этот побег… Рассказ бабушки бередил давно забытую боль, но память не возвращала ей тех чудовищных, уже поблекших и сгладившихся, как старый шрам, событий. Да и не в событиях было дело, а в страдании, которое несли ей ночные ощущения — этот зловещий трепет, эта загнанность под прицелом враждебно ликующего меча и захватывающее дух падение, которое могло означать только то, что на завтра нет надежды…

Соне не хотелось просыпаться…

— Не могу разбудить!

Соня слышала досаду в словах матери, но смысл их едва ли доходил до нее, словно произносились они в ином измерении, на недоступных ей частотах.

И вдруг в ее сознание ворвался вкрадчивый, неприятный голос недавно появившегося в их доме чужого человека, нового ее отчима:

— «На заре ты ее не буди, на заре она сладко так спит…» Просыпайтесь, барышня, школа не будет вас ждать, а ночник пора потушить, иначе наши карманы иссякнут, не успев наполниться…

Он будто шутил, но шутки его не веселили. Задевало, что он бесцеремонно подтрунивает над ней, и это старомодное обращение — барышня, которое звучит как издевательство, и странная манера по любому поводу вспоминать о расходах и одновременно цитировать стихи. Нет, она никогда не привыкнет к нему, не сможет его полюбить… За что же, за что судьба так немилостива к ней, ведь им так хорошо жилось вдвоем с мамой?..

Соня понимала: мама намучилась с двумя прежними мужьями, ей, как и всем на свете женщинам, хотелось ласки, опоры, и она старалась убедить дочку, что им необыкновенно повезло с дядей Колей, Николаем Тихоновичем, который не пьет, и не курит, и хорошо зарабатывает, и человек солидный, образованный, эксперт, к тому же поэтическая натура…

Мама вся расцветала, и лицо ее озарялось мягким сиянием, словно на нее спускалась небесная благодать, когда Николай Тихонович, закатывая глаза и старательно складывая толстые губы трубочкой, напевно и торжественно читал:

О, как на склоне наших лет

Нежней мы любим и суеверней…

Сияй, сияй, прощальный свет

Любви последней, зари вечерней!

В такие минуты мама, как робкая ученица перед любимым учителем, затихала в тайном восторге и не замечала ни ее присутствия, ни телефонного звонка, ни посвистывания закипающего на плите чайника. Она слушала проникновенно и преданно.

Пускай скудеет в жилах кровь,

Но в сердце не скудеет нежность…

О ты, последняя любовь!

Ты и блаженство и безнадежность.

Сонечка тоже любила поэзию, знала наизусть немало стихов и даже сама пробовала сочинять, но она полагала, что нескромно навязывать другим свое сокровенное. И в том, что, сидя на кухне над грязной тарелкой с только что съеденной котлетой или голубцами, Николай Тихонович актерствовал, словно выступал на сцене перед зрителями, Сонечка усматривала что-то надуманное, неестественное, лживое, и это отталкивало ее от отчима.

Ей казалось, что сейчас, когда жизнь ломается и перестраивается в еще неясную и пугающую всех новизну, немолодому уже человеку следовало у того же Федора Ивановича Тютчева выбрать не «Последнюю любовь», а, скажем, «Новый век». Там есть строки, которые и через сто сорок лет волнуют так, будто написаны сегодня:

Не плоть, а дух растлился в наши дни,

И человек отчаянно тоскует…

Он к свету рвется из ночной тени

И, свет обретши, ропщет и бунтует.

Только божий избранник, думала Сонечка, дарованным ему божественным огнем может через века освещать путь и просветлять во тьме души, надо только уловить его пророчество:

Безверием палим и иссушен,

Невыносимое он днесь выносит…

И сознает свою погибель он,

И жаждет веры — но о ней не просит…

Если бы Николай Тихонович искал в стихах утешение, поддержку, Соня многое могла бы ему простить, но отчим декламировал, будто со стороны поглядывая на себя, хорошо ли смотрится, а это было мерзко, пошло.

Как бы ни раскачивался и ни взрывался мир вокруг, в душе Николая Тихоновича умещались лишь колебания его собственного мирка, ограниченного успехами в делах непонятно какой и чего экспертизы, домашним уютом и денежным благополучием. Он и маму-то, пожалуй, не полюбил, а скорее, прибрал к рукам, потому что вкусно готовит, старательно ухаживает за ним и подобострастно внимает каждой изреченной им нелепице.

Царствование Николая Тихоновича в доме не допускало вмешательства. Сонино мнение о стихах никого не интересовало и было бы вопиюще неуместным. Да она и не стремилась к близкому общению с преподобным дядей Колей, она не сомневалась, что не будет понята, и, значит, довольно ее молчаливого присутствия за столом исключительно ради спокойствия мамы.

— Соня! — строго сказала мама. — Ты перестала считаться с нами. («С нами»!.. Господи, а с ней-то кто же считается?!)

Накануне вечером, после унижения и предательства, которые ей пришлось испытать в школе, она просто изнемогала от усталости и признания своей никчемности. Почему она не может постоять за себя? Почему над ней вечно издеваются и смеются? Почему Лина, с которой они столько лет дружили, отказалась от нее, а вчера и вовсе сбежала, думая прежде всего о себе? И Борис, она так преклонялась перед ним за его знания, ум, воспитанность, он-то почему промолчал, не желая разделить ее беду, а последовал за Линой, только она, одна-единственная и нужна ему?..

Соне так хотелось остаться наедине со своим несчастьем, прочувствовать и оценить его, но ей не принадлежало в собственном доме ничего, даже темного угла.

В их однокомнатной квартире рядом с мамой вместо нее расположился отчим, а она притулилась в кухне на крохотной кушетке. Пока они не поужинают, не приготовят еду на завтра, не соберут со стола, она не может лечь.

Сонечка чувствовала, что глаза набухают от накопившихся слез, но поплакать, чтобы облегчить душу, ей было негде, и никому, ни маме, ни тем более отчиму, нет до нее дела.

Мама теперь смотрела на нее как бы из-за спины Николая Тихоновича, и это мешало ей увидеть синие круги под печальными глазами дочери и ее поникшую к полуночи голову.

Окунаясь в дрему и невероятными усилиями выныривая из нее, Сонечка слышала тоненький голосок отчима, никак не соответствующий его объемному телу: «Я встретил вас — и все былое в отжившем сердце ожило…»

Играть на гитаре Николай Тихонович не умел. Но принес ее в роскошном кожаном чехле, с бантом, как у первоклассницы. Всякий раз, когда отчим снимал инструмент со стены, повторялось одно и то же. Короткими толстыми пальцами он картинно перебирал струны, брал несколько заученных раз и навсегда аккордов и исполнял всего лишь один куплет романса. Потом по-детски пояснял, что не в состоянии исполнить романс до конца, потому что ускользнуло прежнее настроение. Принимался за другой романс, но настроение снова менялось, и тогда утомительно нудное представление продолжалось стихами.

— Соня! — снова незнакомым сердитым голосом позвала ее мама. — Вставай! Николай Тихонович опоздает на ответственное совещание!

Раньше мама никогда так нервно не разговаривала с ней. И, заражаясь от мамы нервозностью, Соня почти выкрикнула:

Назад Дальше