Комната на чердаке - Василевская Ванда Львовна 4 стр.


— Про Али-Бабу знаешь? — спрашивают его.

— Про Али-Бабу тоже… А недавно я читал про диких гусей и как один мальчик летал с ними… — робко говорит Хаимок.

Детские глаза загораются любопытством. Здесь, на дворе, единственной книжкой был старый календарь. Но в самом интересном рассказе не хватало последней странички, и никак нельзя было узнать, чем он кончается. А этот Хаимок, подумайте, говорит, что читает много книжек!

Анка кладет руку на плечо мальчика. Это как будто придает ему храбрости. Он чувствует себя в безопасности.

— И еще… я могу сделать солнечные часы… Только это не сейчас… это в полдень надо делать, когда есть солнце.

— И можешь узнать, который час? Какие часы? — расспрашивают Генек и Сташек, те двое, которые раньше больше всех дразнили Хаимка.

— Увидите завтра, — говорит Анка, — а теперь играйте, не все же вам бегать. Можете играть в краски или в золотой шар…

Игр много. Анка уходит наверх. Хаимок остается с детьми. Сначала он — красная краска, потом он держит золотой шар. А потом задает детям смешные загадки. На дворе уже не так шумно, а игры все интереснее…

Адась возвращается домой довольный.

— Знаешь, он нам рассказывал про мальчика, которого карлик превратил в карлика. И знаешь, он нам рассказывал про диких гусей и про гусака, который улетел с ними, — знаешь, такой домашний гусь. Еще он нам рассказывал про таких ворон и еще рассказывал про лисиц, знаешь?

У Адася горят щеки, так все это было интересно.

— А завтра он нам сделает солнечные часы. И мы всегда будем знать, который час. И он сказал, что Генек всегда бил его, а он на него не сердится, и часы будут всех и Генека тоже.

Анка улыбается. Малыш в увлечении размахивает руками. Он ужасно взволнован. Даже Игнась поднял голову от книги и слушает.

Вечером, когда Адась уже спит, раздается стук в дверь. Это сапожник, отец Хаимка, принес сапоги Игнася. Он прибил к ним подметки.

— Сколько вам следует? — спрашивает Анка.

— Сколько следует? — Сапожник стоит на пороге и смотрит красными, воспаленными глазами на Анку. — Ничего не следует. И я хотел вас, панна Анка, поблагодарить за моего мальчика.

Анка краснеет.

— Почему же… Что же тут…

Сгорбленный сапожник покачивает головой.

— Я так огорчался, так огорчался! Он у меня больной, слабенький такой. И всегда ему хочется во двор, к детям. Так дети его дразнили. Этот Генек дворника бил его, и они не хотели с ним играть. Так он приходил домой и плакал, почему они не хотят с ним играть. А сегодня пришел такой веселый: он весь вечер играл с детьми.

— Так и должно быть, — говорит в смущении Анка.

— Должно быть, должно быть, — повторяет сапожник, — а не было. Только сегодня.

— И Хаимок любит играть, — прибавляет Анка.

— А почему ему не играть? Он хороший мальчик, послушный мальчик, а они его так дразнили…

Анка стоит и не знает, что еще сказать этому сгорбленному, печальному человеку.

— Спасибо вам, панна Анка, за моего мальчика. Теперь совсем по-другому будет, когда он может погулять по двору. А то раньше он все в комнате, а у нас тесно и кожей воняет. И он от этого кашлял все больше и больше. Так если вам, панна Анка, надо будет для себя или для брата подметки поставить, так я поставлю. Ведь и вам, панна Анка, тоже ведь нелегко, — говорит сапожник, оглядывая комнатку. — Так я уж пойду. И еще раз спасибо вам за моего мальчика.

— Не за что, — тихо говорит Анка.

— Ой-ой, — качает головой сапожник, — есть за что, и еще как! Это только так говорится: все люди — братья. А ребята всегда дразнили моего мальчика: «Жид, жид!» А вы, панна Анка, объяснили им, так теперь они с ним играют и видят, что он такой же, как все, и сказки знает, и играть умеет…

Сапожник ушел. Анка улыбнулась. Как хорошо, что маленький Хаимок не будет больше одиноко стоять у стены сарая, отверженный! Потому что ведь в самом деле все люди — братья.

«А кто сказал это же так недавно, до сапожника?» — подумала она. Слова о братстве людей прозвучали в ее ушах, как что-то очень знакомое. И только немного спустя она вспомнила свои недавние размышления, все передуманное в то время, когда она была в таком отчаянии, а люди спасли ее и когда благодаря их помощи Адась не остался калекой, а стал опять здоровым, веселым мальчиком.

Глава VII

Б А Б У Ш К А 

 К А Л И Н О В С К А Я

— Что же это будет с Калиновской? — огорченно восклицает на лестнице пани Тобяк, держа, по своему обыкновению, руки под синим полосатым передником.

— А что случилось? — удивляется толстая булочница Матильда.

— Так вы ничего не знаете? Дочку-то отвезли в больницу, ребят забрали родственники куда-то на Долгую улицу, а старуха осталась одна как перст! Она ведь и с кровати-то встать не может. Как же она жить будет?

Матильда только тяжело вздыхает.

— Если бы у меня было время, я бы забежала к ней, прибрала б маленько, да где уж, еле-еле со своими делами управишься, как придешь с этой стирки…

Голоса соседок умолкают. Зося долго стоит на лестнице. Слова пани Тобяк звучат в ее ушах.

Да, в самом деле, ведь тогда, во время пожара, от которого у Зоси и сейчас еще розовые рубцы на руках, старушка на четвереньках подползла к печке. Целые дни она проводит в постели. Что же будет теперь?

Зося тихонько подходит к закрытой двери и стучится.

— Войдите, — отвечает знакомый голос.

Зося входит. Да, бабушка Калиновская лежит в постели. Из-под темного, завязанного под подбородком платочка выбиваются пряди седых волос. На старом одеяле лежат сморщенные маленькие руки.

— А, это ты, Зося! Подойди, подойди, детка! Что там у вас слышно?

Зося рассказывает ей про Анку, про Адася, про то, как хорошо учится Игнась, и в то же время осматривается вокруг. Грязно тут, уныло, совсем не так, как у них в комнатке. Их комнатка маленькая, но такая славная и чистенькая.

За печкой стоит ведро с углем, но в комнате, видно, давно не топлено. Ужасно холодно.

Калиновская слабо протестует, когда Зося принимается топить. Но потом лежит уже совсем тихо и смотрит, как Зося хлопочет у печки.

— Видишь ли, Маня моя заболела, и я лежу здесь одна-одинешенька…

— Я тут у вас приберу. Сразу станет лучше. На обед тоже надо что-нибудь сварить.

Так это началось. Вечером Зося рассказывает Анке про Калиновскую.

— Это хорошо, — говорит Анка. — Обед ты сможешь варить вместе с нашим, а потом относить ей. Меньше будет хлопот. Отдельно готовить — больше уйдет, а так она при нас прокормится.

Зося рада. На следующий день она забирает с собою Адася. На улице так холодно, что во дворе играть нельзя.

И вот — как странно! — оказывается, бабушка Калиновская тоже приехала из деревни, как мама.

— Милая ты моя, да ведь все сюда из деревни когда-то приехали искать лучшей доли, — объясняет ей Калиновская.

Адасю хочется спросить, нашла ли Калиновская лучшую долю. Но Зося во-время дергает его за рукав.

И еще оказывается, что бабушка Калиновская очень любит детей и что она знает много интересных сказок и веселится и смеется вместе с Адасем.

Старушка сидит, опершись на подушку, Адась — около нее на стуле.

— А ну-ка, Адась, скажи, что это такое: в лесу росло, листьями трясло, в село попало — заиграло?

Адась думает, думает. Наконец, торжествующе вскрикивает:

— Корова!

Калиновская тихонько смеется тоненьким смешком.

— Это корова-то в лесу росла?

— Дерево!

— Ну, дерево-то ведь не заиграло в селе!

Адась не может отгадать.

— Да контрабас же!

— Что за контрабас?

Старушка перестает смеяться.

— Правда, где ты мог видеть в городе контрабас? А в деревне на нем музыканты на свадьбах играют.

Так обыкновенно заканчиваются разговоры с Адасем.

Старушка Калиновская вздыхает. И Зося знает — она тоскует по деревне, так же как тосковала мама.

Но вот Калиновская устраивается поудобнее на постели и начинает другое. Зося всегда с нетерпением ждет этих рассказов. Старушка многое-многое помнит. Каждый год, каждый месяц, каждый день, прожитый за ее долгую жизнь, развертывается в рассказах старой женщины, как ниточка из клубка. И ниточка эта не одного цвета — то она тянется серая и печальная, то засверкает вдруг всеми цветами. И Зосе кажется странным, как это один человек мог пережить так много.

— Когда мы жили в другой квартире, на Слизкой улице… Погоди, сколько ж тому лет будет? Ого-го, немало лет… Была я тогда уж не очень молоденькой, но и стара еще тоже не была. Я тогда на ткацкой фабрике работала, у ткацкого станка…

— Как Анка, — робко замечает Зося.

— Анка — она же у прядильного, а не у ткацкого. Да и что теперь за работа! А тогда! За станком стояли мы с утра до вечера, а мастер был строгий, ой и строгий! Ни словечком перемолвиться, ни передохнуть не давал! И фабрика была совсем другая, не такой огромный домина, как потом понастроили. И работало не столько людей, как теперь, а работу все-таки легче было получить, чем нынче. Да, о чем это я хотела сказать?.. Ага… Муж мой тогда тоже работал, в прядильной работал, да.

И бабушка Калиновская начинает свой рассказ про это давнее время.

— И вот говорит мне раз мой Ян, муж мой, значит. Так, мол, и так, Малгося, — меня Малгожатой звать, — надо, говорит, снести кое-что в одно место. Я сразу догадалась, что это может быть. Потому что это было такое время, когда рабочие с царской властью воевали.

— А солдаты были? — спрашивает Адась. Он очень мало понимает из всех этих рассказов.

— Какие там солдаты! У царя были солдаты, а у них ничего не было, только что свои руки. А на фабрике, где мы с мужем работали, каждый рабочий так был зол на царскую власть, что ужас! И мой тоже делал там разные дела, только я не выспрашивала — знала, что тайное это.

А за ним уже следили, подсматривали, разнюхивали, надо было остерегаться. А тут как раз нужно было оружие перенести в одно место, покушение готовилось на одного самого подлого. Ну, я взяла и понесла.

Взяла это я тючок, иду себе помаленьку, будто так, ничего особенного. А по коже у меня так мурашки и бегают. От тяжести и от страха всю в пот бросает.

И все мне казалось, что кто на меня ни посмотрит, так сейчас уж и знает: ого, Калиновская оружие несет!

— И что? И что?

— Да ничего. На место как следует принесла и оставила. Теперь, когда я лежу вот в постели, ногой шевельнуть не могу, так мне странно даже, как подумаю, неужто это я та самая, что когда-то со Слизкой улицы через весь город с оружием шла!

Старушка задумывается на минуту.

— А еще когда-то… жил у нас парень, молодой такой, веселый…

Как самую интересную сказку, слушает Зося эти старинные истории, которые бабушке Калиновской кажутся совсем недавними и близкими.

Разноцветной мозаикой развертывается долгая жизнь. Свадьба в деревне. Молодая девушка, всю ночь танцующая до упаду. Гремящие станки ткацкой фабрики и склонившаяся над ними молодая женщина. И, наконец, эта унылая, запущенная комнатка и лежащая на кровати старушка с парализованными ногами. И все эти три женщины — все одна и та же Калиновская.

Зося смотрит на морщинистые, дрожащие руки, на изборожденное морщинами лицо. Каждая такая морщина — след, который жизнь, проходя, откладывала на некогда гладком лице молодой девушки. Трудная, тяжелая это была жизнь. Сначала спина сгибалась над глинистой пашней, в сенокос и жатву лился с лица пот. Потом — работа на фабрике. Та пора, когда ткачиха шла по улице, неся тяжелый сверток с оружием для борьбы с угнетателями. Троих детей выходила Калиновская, «вывела в люди», как говорила она. А теперь, когда она лежит беспомощная, больная, возле нее нет никого.

— Да, Маня всегда относилась ко мне лучше всех, а теперь, когда она в больнице, никто уж обо мне не позаботится. Сыновья уехали, поженились, один в Америке. Говорят, ему хорошо живется, но про старую мать он не вспомнит.

У Зоси слезы навертываются на глазах. Заботливо поправляет она одеяло на ногах старушки.

— А ты, милая девочка, и все вы хорошие, что о старушке позаботились. Нелегко, нелегко жить на свете человеку, когда он уже не может работать…

Зося не знает, что сказать. А как хотелось бы ей утешить старушку! Ее маленькое сердечко возмущается такой несправедливостью.

Ведь эта Калиновская так тяжело работала всю свою жизнь не для себя — для других, для этих детей, которых она «вывела в люди». Неужели за все это ей не полагается спокойный угол, лучший, чем эта тесная каморка, и уход, лучший, чем она имеет, потому что в сущности она не имеет никакого. Но Калиновская не умеет долго печалиться. Несмотря ни на что, в ней еще сохранилось много бодрости.

— Эх, — говорит она, махнув рукой, — нечего тоску наводить! Вот лучше я расскажу вам, как меня раз мальчишки в деревне напугали.

Адась поскорее бросает щепочки, с которыми он возился у печки, и подбегает к кровати. Из предыдущего рассказа он мало понял. А вот такие истории — это для него. Он прислоняется к кровати и слушает.

— Вышла это я раз вечерком, потому что услышала какой-то скрип во дворе, да и отец говорит: «Конюшня, наверно, не заперта, надо бы запереть…»

Калиновская все рассказывает и рассказывает. В комнате чисто и уютно. Весело потрескивает огонь в печи.

Глядя на лица сидящих подле нее детей, старушка забывает о своих горестях и заботах, и бремя многих лет как будто спадает с ее плеч.

Глава VIII

П Р О С Т О Й   С И Т Е Ц

Возвращаясь с фабрики, Анка остановилась перед витриной. В ярком свете лампочек пестрели за стеклом разноцветные материи. Были здесь и однотонные, и с цветочками, и в горошек, и в полоску, и со всевозможными узорами.

Рядом с Анкой остановились две девочки.

— Какая тебе больше всего нравится?

— Сама не знаю… Вот эта, в горошек, красивая… Вон та с красными маками, гляди.

— Ну, это же простой ситец, — с гримаской ответила другая.

Анка отошла. Но услышанные слова долго звучали у нее в ушах. И особенно четко вспомнились на следующий день, когда она прошла за высокую ограду фабрики и принялась за свою обычную работу.

«Простой ситец», — сказала та девочка и, вероятно, совершенно не имела понятия о том, что значит «простой ситец». Так же как не понимала этого и сама Анка, даже тогда, когда мать рассказывала ей, как там, на фабрике. Только собственными глазами надо было увидать, что такое этот ситец.

Анка была как-то в кино, и как раз шел фильм о неграх. Глядя на быстро мелькавшие на экране картины, Анка узнала, как растут на полях хлопковые кусты, как из созревших, бурых коробочек высыпается белая хлопковая вата, как собирают ее в большие корзины негры — мужчины, женщины и дети. Видно было, как там, должно быть жарко, — экран пылал солнечным блеском, на небе не было ни одного облачка. Под этим знойным небом, под палящими лучами солнца негры собирали хлопок, с их лиц струился пот. Потом они складывали хлопок в огромные тюки, и корабли увозили их далеко-далеко. В порту грузчики перегружали тяжелые тюки в поезда, и хлопок путешествовал дальше. Наконец, высоко нагруженные пятитонки подъезжали к воротам фабрики. Тут уж не нужно ни кино, ни экрана. Анка сама уже знала, что дальше происходит с хлопком.

Мягкую хлопчатобумажную вату торопливо трепали руки девушек, расчесывали хитроумные машины, и механические самопрялки, которые обслуживала Анка, вытягивали ее в длинную-длинную, так часто обрывающуюся нить. Нить наматывалась на жужжащие шпули, чтобы потом перейти в ткацкий цех. Там грохотали рамы станков, над которыми в течение восьми часов гнулись мужчины и женщины. Из ткацкой готовые куски материи шли в красильню, в комнату с цементным полом, где в котлах кипит краска и все застилает густой пар. Потом еще сушилка, потом упаковочная, и только после всего этого «простой ситец» отправлялся в магазины, где руки продавщиц раскладывали его в витрине, чтобы он привлекал глаза прохожих своими красками и блеском.

«Сколько же пришлось мне связать концов, чтоб напрялось нитей на одно ситцевое платье?» — думала Анка. Но она знала, что считать бесполезно — нитки обрывались так часто! А сколько раз приходилось ткачихе сгибаться над рамой ткацкого станка, сколько сырости вдыхать в красильной, сколько движений проделать в упаковочной, чтоб, наконец, с фабрики вышел готовый кусок ткани!

Назад Дальше