Сколько кораблей погибло с тех пор от бомб, мин и торпед, сколько городов и людей превратилось в прах! Но я хочу, чтоб жил в памяти людей «Челюскин», и «лагерь Шмидта», и Могилевич, и первые герои, и наши волнения и тревоги тех лет, когда страна была такой молодой.
Западная Двина
Я часто ловил с этого причала уклеек и пескарей. Однажды клевало плохо, я смотал удочку и сел, опустив вниз босые ноги. От нечего делать стал разглядывать на дне плоские белые камни, консервные банки и ржавый топор и при этом болтал ногами.
Вдруг причал легко задрожал. С веслами на плече на него взошел высокий парень в хорошем сером костюме со значками, при галстуке. Ну и вырядился! Он был слишком нарядно одет для катания по реке.
Он шел по гнущимся доскам ко мне.
Я его знал. Он жил в домике у берега, и я не раз, спускаясь к реке, видел его сквозь щели забора — у грядок и клумб с цветами. Я много раз видел, как с веслами на плече, просто одетый, спускается он по деревянной лестнице от домика к реке.
— Здравствуй, паренек, — сказал он.
Я ответил.
— Ты, наверно, живешь где-нибудь рядом?
Я сказал, где живу. Его вопрос удивил меня.
— Я часто вижу тебя здесь.
— И я вас, — сказал я.
— Грести можешь? — внезапно спросил он.
— Могу.
— А плавать?
Я даже немного обиделся:
— Кто ж не может плавать?
— А ну-ка покатай меня немного! — Он жестом руки пригласил меня в лодку.
Я не заставил себя ждать.
Парень отомкнул замок, вынул кольцо с цепью, спрятал ключ в карман. Потом сошел в лодку, сел, подтянув на коленях брюки, и сказал:
— Валяй.
Я ничего не понимал. Вставил уключины с веслами в гнезда, оттолкнулся от причала, и течение подхватило лодку. Я выправил ее веслами и, вкладывая в них всю силу, погнал лодку вверх.
Вода с шумом обтекала нос, клокотала и пенилась у бортов. Парень смотрел на меня странным взглядом — прищурившись, изучающе. И молчал.
Молчал и я.
С детских лет любил я воду, и одно из первых моих воспоминаний — вода. Я родился вблизи Днепра, в Могилеве он узкий, будничный и мелкий, но я навсегда запомнил его, и меня, новорожденного, наверное, обмыли его водой. Потом мы жили у Припяти, которая в раннем детстве казалась мне морем, — она, ее затоны и заливы на другом берегу. А потом, семи лет от роду, привезли меня сюда, в этот большой старинный город на Западной Двине…
— Ничего, — сказал парень, — только весла не очень зарывай, легче будет идти.
— Хорошо, — сказал я.
— Теперь гони вниз по течению.
— Пожалуйста.
Я рад был погрести, размяться, вдосталь наглотаться речного воздуха.
— А теперь вот что, — сказал он серьезно, — подкинь-ка меня к клубу металлистов, у нас сегодня вечер.
Я хорошо знал серое здание клуба на том берегу, принадлежавшего станкостроительному заводу. В десять минут догреб я до берега. Парень достал из кармана ключ от лодки:
— Катайсь сколько влезет. Потом замкни и отнеси ключ моей матери.
— Ладно, — сказал я.
Он выпрыгнул из лодки, сильным толчком оттолкнул меня от берега, помахал и пошел в гору, а я понесся по реке.
Какой это был вечер!
Я был один в лодке и мог плыть в ней куда хочу, сколько хочу и никуда не спешить.
А может, мне было так хорошо потому, что этот незнакомый, чужой мне человек, не зная, кто я и что я, отдал мне, как своему, эту лодку.
Я катался дотемна. То греб стремительно, то отдыхал, и лодку сносило течением. Я был капитаном корабля, и корабль меня слушался.
Вдосталь накатавшись, я подгреб к причалу и защелкнул замок. Попробовал, хорошо ли, — я не мог подвести этого парня. Потом, взвалив на плечо мокрые весла, сошел на берег и стал подниматься к их домику.
Его мать не удивилась, увидев меня, хотя, конечно, видела впервые. Она попросила отнести весла в сарай, повесить там на гвоздик ключ, а на прощание сказала:
— Приходи…
И я стал приходить.
У меня началась новая жизнь — я стал самым счастливым человеком на Двине. В любой момент мог я взять лодку и брал ее. Я принес из дому веревку, привязал к ней большой камень, и у меня появился якорь. Я опускал его в нужном месте и ловил удочкой рыбу.
Я перекатал на лодке уйму мальчишек из нашего дома, я нырял с нее, толкал ее и догонял. Я подгонял ее к плывшим по реке плотам, вылезал на них, двигался с полкилометра вниз, потом влезал в лодку и отталкивался.
Я катался в трусах, сложив на корме одежду, и загорел в то лето как никогда: загар не сошел до следующего июня. На руках и животе стали твердеть мускулы.
Еще больше привязался я к реке. Я любил ее быстроту и свежесть, ее плоты и пароходы, высокие штабеля леса, стоявшие на ее берегах. Я любил реку за то, что в ее глубинах живет моя рыба; за то, что она отражает высокие трубы фабрик и заводов, глиняные берега с соснами, березовые рощи и мосты…
Иногда мы катались вместе с хозяином лодки — его звали Сергеем. Он работал механиком на заводе, был молчаливым и мягким. Часто мы ездили с ним на рыбалку: становились на «точку» — привязывались к вбитому в дно колу, подкармливали рыбу глиной с кашей, опускали на коротких удилищах длиннющие лески. Когда течение относило их до конца, мы подтягивали поплавки к борту и снова отпускали…
Как-то я греб посреди реки, смотрел на головы купающихся, прислушивался к шуму пляжа. Греб я с вялой размеренностью, сам не зная куда.
Вдруг послышался голос. Меня кто-то звал.
Я не сразу понял это. Думал, кто-то с кем-то перекрикивается на волне, и только после понял я, что зовут именно меня.
— Парень! — кричал какой-то пловец. — Греби сюда…
«Что ему нужно? — подумал я. — Попросил бы, а то еще требует!»
— Скорей!
Он погрузился в воду, но тотчас выплыл.
Я повернул к нему, и за борт схватились две крепкие волосатые руки, исколотые голубыми русалками и сердцами. Мокрые волосы падали на лоб, доставали до рта, и я видел только один глаз. Рот был мучительно искривлен.
— Греби к берегу, — процедил он сквозь зубы.
Я налег на весла, а две жилистые руки держались за борта. Когда я догреб до места, где вода была по пояс, человек встал, откинул со лба волосы, полусогнулся и начал что-то делать с ногой:
— Ох и сволочная, на самой середине!
И я понял — его схватила судорога. Я подождал, пока она не прошла и человек, хромая, не побрел к берегу.
Я посмотрел вслед ему, покачал головой — куда исчезли спасательные лодки? — и двинулся к середине реки, впитывая плечами и спиной солнце и ветер. Я греб и смотрел на звонкую синеву неба, я греб и окидывал взглядом двинские берега, я греб и мне хотелось кричать и петь от радости, до того хорошо было жить на земле — видеть, чувствовать, дышать… Хорошо!
Шесть плиток шоколада
Я не помню, чтоб отец когда-нибудь приносил домой шоколад. То ли денег было в обрез, то ли считал, что не нужно с детства баловать своих мальчишек шоколадом: с малых лет привыкнут, а когда вырастут, и мед им покажется горьким.
Наверное, он был прав. И все-таки однажды я чуть не обиделся на него из-за шоколада.
Как-то летом по дороге на детскую техническую станцию забрел я на одуряющие запахи в кондитерский магазин. Там я увидел отца. Он стоял у прилавка, высокий, седой, протягивал продавщице чек и поглядывал на застекленную витрину, уставленную вазочками и коробочками со сластями — конфеты, печенье, пастила и мармелад.
Что это он покупает?
Я спрятался за спину квадратной толстухи с продовольственной сумкой и вел за отцом наблюдение из-за ее спины. Он не должен знать, что я вижу его: пусть думает, что его гостинцы окажутся полной неожиданностью!
Продавщица достала откуда-то снизу шесть плиток шоколада — я успел сосчитать! — в серебряной бумаге, с самолетами на этикетке и завернула. Отец сунул пачку в карман и вышел из магазина.
Я немного подождал и юркнул следом.
Отец всегда торопился, ходил быстро, и когда я вышел на тротуар, его голова, возвышаясь над головами других людей, была далеко — у кинотеатра «Спартак».
Я не стал догонять отца. Перешел улицу, спустился по ней и возле огромного костела, где помещался антирелигиозный музей с огромным маятником Фуко, нырнул в дверь станции.
Я занимался в судостроительной секции и обрубал деревянную болванку: придавал ей форму корпуса океанского лайнера. Я работал стамеской, смотрел на пахучую стружку и думал о вечере, о шоколаде, который отец достанет из кармана. Одно только удивляло меня: зачем он купил так много? То и одной плитки не приносил, а то сразу шесть. Мне с братом хватило бы и одной. Вторую он мог съесть с мамой. Куда же он денет четыре остальных?
Дома я с нетерпением ждал отца. Даже во двор не побежал играть в волейбол: прислушивался к шагам на лестнице. И дождался.
Отец снял в передней плащ, вошел в столовую и попросил есть. Вид у него был необычный: не тянулся, как всегда, к газете, а сидел за столом и со странной улыбкой поглядывал то на буфет, то на политическую карту Европы, висевшую на стене, то на вечернее небо над городом. Но думал о чем-то другом. И улыбался.
«Вот сейчас сунет руку в карман и даст», — подумал я, искоса наблюдая за отцом с подоконника.
Он почему-то медлил.
Я знал: отец человек сдержанный, никогда сразу ничего не расскажет. Придет серьезный, поест, прочитает газеты, помолчит, а потом, словно между прочим, расскажет такое, что и не заснешь до утра.
Он медлил, я ждал. Я хорошо изучил его характер и не торопился.
Вот он отставил тарелку из-под второго, поблагодарил маму и сел на дерматиновый диван. Я скользнул глазами по нижнему карману его пиджака, и мне вдруг показалось, что он пуст: плитки не оттягивали его.
Отец закинул ногу на ногу, поправил волосы и опять улыбнулся.
— А я сегодня летал, — сказал он вдруг.
Я спрыгнул с подоконника, и, наверное, у меня раскрылся рот, потому что отец тут же пояснил:
— На самолете. Над Двиной нас так тряхнуло в воздушной яме, думал, крыло отвалится…
Вначале я даже не поверил: кто мог его взять на самолет? Не брат же Саша, летчик-штурман. Военным не положено брать с собой штатских людей. Самолетов Аэрофлота в те годы не было, люди ездили в поездах и на пароходах.
Скоро я все узнал: студенты педагогического института, где работал отец, прыгали с парашютами. Директор института был в отпуске, его замещал отец, и осоавиахимовский грузовик увез его со студентами за город. Там они надевали парашюты, затягивали лямки и влезали в самолет.
Плавными кругами набирал «У-2» высоту, потом выключал мотор и бесшумно замирал в воздухе. Отец и работники аэроклуба видели в бинокли, как студенты вылезали на крыло и по команде инструктора бросались вниз, падали, кувыркаясь, как вспыхивало над ними шелковое облако, как раскачивались они от ветра на тонких стропах, как приземлялись и гасили парашюты.
Самолет садился, забирал новых людей и снова взлетал. Один парень испугался. Отец видел в бинокль, как он встал в кабине, но выйти на крыло не решался. Самолет с выключенным мотором потерял высоту, и ему пришлось сделать еще два круга над полем, чтоб набрать ее.
На этот раз парашютист выбрался на крыло. И опять не прыгнул. Отец волновался и, если б мог, отдал бы команду, чтоб парню запретили прыгать. Но радиосвязи с самолетом не было.
В третий раз летчик стал набирать высоту. На этот раз темная фигурка отделилась от крыла, и над ней исправно вспыхнул белый купол.
Трудно было расстаться с машиной, но нелегко было и управлять парашютом, чтоб ветер не отнес на Двину или в лес. Но нужно было и с землей встретиться правильно. Одна студентка, Люба, приземлилась на пятки и с трудом поднялась: растянула сухожилия. Ей помогли выбраться из лямок, снять парашют, и она глотала от обиды слезы. Обхватив руками колени, сидела она на траве и смотрела в небо, на самолет, на прыжки своих товарищей. Лучше всех хотела она прыгнуть, и в азарте забыла, что нельзя приземляться на пятки…
Потом, когда все прыгнули, летчик опустился на поле и подошел к отцу.
— Хотите прокатиться?
Конечно, отец хотел! В кабине он привязался ремнями, машина побежала по полю, оторвалась и взмыла. В лицо дул ветер, прижимая к голове волосы; копны на поле и люди становились все меньше; открылся большой лес, изогнутая полоса Двины и даже город…
Я слушал отца и видел в его глазах небо, ветер и солнце. Он всегда был занят, уходил на работу, когда мы спали, и возвращался поздно. И я долго не мог понять до конца, что же он за человек. Неужели это так интересно — всю жизнь ходить на работу, проверять тетради, выступать на разных собраниях?
Сегодня он летал и, счастливый, улыбался за столом, и я смотрел на него совсем другими глазами.
— Ну, а потом, потом что было?
— Потом мы приземлились, сели в грузовик, поехали в город, и студенты ели шоколад: девушки получили по плитке и делились с ребятами. А потом во все горло пели…
Больше я не смотрел на отцовские карманы и не гадал. И не жалел, что мне нечего ждать. «Все-таки отец у меня что надо», — думал я.
С этими мыслями выскочил я из двери и, перепрыгивая через пять ступенек, побежал играть в волейбол.
Лёдик
До сих пор не знаю я настоящего имени этого мальчика. Может, полное имя его было Леонид, может, Лев, возможно, еще как-нибудь. Мать звала его Лёдиком.
Он переехал в наш дом позже других и вел себя странно. Стоял возле подъезда и смотрел, как мы играем в волейбол. На нем были чистенькие вельветовые штанишки, белая вышитая рубашка и синие носочки. На светлых волосах аккуратно сидела пестрая, как мухомор, красная в белую крапинку, шапочка.
Вначале я так и хотел крикнуть:
«Иди сюда, Мухомор!»
Но не крикнул. Это было б грубо. Ведь он ни с кем еще не успел познакомиться. К тому же он, видно, был не храброго десятка.
Он стоял у подъезда, смотрел на игру, а потом незаметно исчез.
На следующий день он опять стоял у подъезда и смотрел, как мы ходим на ходулях — в те годы это было повальное увлечение. Ходули мы делали сами: к высоким палкам набивали по бруску и, опираясь на бруски ногами, держа палки под мышками, как длинноногие аисты, расхаживали по двору.
Мальчик не отрываясь смотрел на нас.
Прислонившись спиной к сараю, я взобрался на ходули, оттолкнулся от стены и, делая огромные шаги, пошел к подъезду, где стоял мальчик. Он как-то весь съежился, вжался в стенку и смотрел на меня большущими глазами.
Видя его испуг, я стал еще громче стучать деревянными ногами. Рискуя упасть и сильно разбиться, я взошел на высокий тротуар, подошел к нему, оперся рукой об стену и сказал:
— Привет, оголец!
— Здравствуйте, — вежливо ответил он, бледнея от смущения.
Только сейчас я хорошенько разглядел его лицо, и первое, что меня поразило в нем, — бледность. Все мы, кроме рыжих — к ним загар плохо пристает, — дочерна загорели, а он точно и солнца не видел. Или только что поднялся после болезни. Еще я увидел в его ушах вату. «Наверное, и плавать не может, — подумал я о нем. — Не будешь же плавать с ватой в ушах!»
Эта вата в глубине больших белых ушей настолько поразила меня, что я ляпнул:
— Ты чего это с ватой?
— У меня уши больные, — сказал мальчик, — среднее ухо не в порядке.
— Наверное, и слышишь плохо?
— Нет, спасибо. Ничего.
От этого «спасибо» я едва не свалился с ходуль. Я сам был далеко не первым заводилой и задирой во дворе, но этот мальчик казался мне человеком из другого мира.