Вызов на дуэль - Мошковский Анатолий Иванович 10 стр.


Мы лежали на лапнике, смотрели в черноту шалаша, рассуждали, кого легче поймать — окуня или головля; когда лучше встать завтра — с Солнцем или чуть пораньше.

— Ну давай спать, — сказал я.

— Давай…

Через час или два я проснулся от холода. Холод был такой острый и свирепый, точно на улице выпал снег. Я почувствовал тяжесть и чье-то дыхание на своей щеке. Ко мне плотно притиснулся Ленька. Он весь скрючился, как червяк на крючке, и мелко дрожал. Зубы его выбивали дробь.

Я тоже поджал ноги. Они б уперлись коленками в подбородок, если б не мешал Ленька.

Холод был дикий. Он сводил суставы, леденил кровь, пронизывал насквозь. Тело мое окоченело.

Ленька открыл глаза.

— А-а-а д-д-днем б-б-было т-т-так ж-ж-жарко, — простукал он зубами, — п-п-погибаем…

— С-с-спичку бы, о-о-одну спичку, — выдавил я из себя.

Еще тесней прижались мы друг к другу, но теплей не становилось.

— С-с-скоро рас-с-с-вет? — спросил Ленька.

— Н-н-не знаю.

Было темно и тихо.

Я оторвался от Леньки, задом на четвереньках вылез из шалаша, и первые движения, которые сами собой получились, были прыжки. Я прыгал с ноги на ногу, хлопал себя по плечам, растирал грудь. Сразу стало теплей. От частого дыхания шел пар.

— Вылезай, Ленька… Так ничего.

Он выполз из шалаша, и мы стали прыгать как полоумные, трястись, поддавать друг друга плечом, преувеличенно лязгать зубами, смеяться и шутить. Кончилось все тем, что мы здорово развеселились.

— Так и будем до утра? — спросил Ленька. — Я великолепно согрелся.

— И я.

Мы снова втиснулись в шалаш. Но не успели мы поудобней приладиться в нем, как холод опять полез под рубахи. Полчаса мы тужились, терпели, испытывали свою выдержку, молчали и еще крепче прижимались друг к другу.

Потом, не сговариваясь, выскочили наружу и…

И у шалаша начались прежние дикарские пляски.

Небо на востоке чуть посерело.

— Скорей бы Солнце! — простонал Ленька. — Неужто на свете есть Африка, где всегда тепло?!

— Ах, если б сейчас туда! — поддержал его я.

Наконец мы выбились из сил. Ноги едва держали нас. Мы полезли в шалаш. И снова выползли. И снова — в пляс.

— И как это жили пещерные люди до огня? — спросил Ленька.

— У них теплые шкуры были.

— Наверное. А мы-то, мы-то с тобой…

Мы прыгали, толкались, боролись и ждали Солнца. А оно не торопилось. У него было слишком много работы в других частях земного шара, и наш срок еще не наступил.

Окоченевшие и жалкие смотрели мы на восток.

Он светлел, наливался голубым, потом розоватым. Он ширился и крепчал.

Оживились в кустах птахи, громче стала слышна Лучеса, поднялся ветерок, перебирая влажные ольховые листья.

Как бы поскорей вытащить из-за горизонта Солнце!

Оно было далеко, но все вокруг уже было полно им. Его лучи горели на тучках, на вершинах сосен на том берегу.

Потом из-за линии лесов высунулся раскаленный уголок.

— Солнце! — заорал я, изо всех сил тормоша Леньку. — Взошло Солнце!

Мы так кричали, так прыгали и радовались, точно Солнце всходит раз в сто лет.

Оно уже оторвалось от лесов — круглое, ослепительное, великое, незаменимое, прекрасное…

Скоро стало не так холодно, а потом и совсем тепло. Поев, мы принялись ловить рыбу. Я думал: плохо все-таки, что мы живем и не замечаем Солнца, его доброты, и щедрости, пока на собственной шкуре не убедимся, каково без него…

К полудню стало так жарко, что мы посбрасывали рубахи и брюки и снова полезли на свои везучие камни.

Солнце жгло в спину, и Ленька проворчал:

— Проклятое, хоть за тучку зашло бы…

А я подумал: «Эх мы, люди!..»

Человек, который не прыгнул

Ради нее приехали мы с Ленькой в парк железнодорожников, ради нее ухлопали полдня и рисковали попасться контролеру, потому что денег на трамвай у нас не было, ради нее — парашютной вышки…

Я б с большей охотой жарился на песке у Двины или читал под толстой вербой «Пакет» — книгу про храброго буденовца, который попался в плен к белякам и съел секретный пакет — чем тащился бы в этот отдаленный парк.

Уломал меня Ленька. Он в те дни бредил воздушными десантами. Даже сделал из носового платка парашютик, привязал к четырем стропам-ниткам лягушку и бегал ко мне на четвертый этаж — сам он жил на втором, — бегал, чтоб спустить лягушку.

Платок благополучно надувался и опускал ее на тротуар. Лягушка прыгала по асфальту, волоча за собой платок.

Ленька — человек деловой, энергичный, и забавы его смешили меня. Раз десять прибегал он ко мне с зажатой в кулаке лягушкой.

— Жива еще?

— А то как же!

— Не надоело еще?

— Что ты! Ей полагается парашютный значок, еще прыжок — и на жетоне десятка.

Я паял проволочки в радиоприемнике, который пытался сделать, и Ленька мешал мне. Когда он прибежал со своей десантницей в двенадцатый раз, я не выдержал.

— Больше не пущу.

— Ну еще разик, — проныл он.

А дня через три он потащил меня к трамвайной остановке, и мы поехали на окраину. Вышку мы заметили издали. Она торчала над макушками деревьев парка. Прыжки с нее были похожи на прыжки лягушки из окна, с той лишь разницей, что лягушка рисковала в сто раз больше… Вот прыгать с самолета — это другое дело! Взбирались на вышку по крутой лестнице, состоявшей из нескольких маршей. На верхней площадке служащая проверяла билеты, помогала застегнуть лямки. Человек прыгал, и парашют, заранее раскрытый, да вдобавок еще привязанный к крепкой веревке, безопасно опускал человека на землю.

— А если и нам попробовать? — спросил вдруг Ленька, и я понял, почему он так уговаривал меня пойти с ним.

— Не пустят. Подрасти надо, скажут.

— А если не скажут?

— Попробуй.

Ленька приблизился к окошечку, где продавались билеты.

— Детям не продаем, — заявила кассирша, читавшая толстую книгу. — Кто будет отвечать, если повиснешь в воздухе?

— Не повисну, — заверил Ленька, — я уже вешу тридцать девять килограммов.

— Нельзя.

— Съел? — сказал я.

Ленька насупился и промолчал.

Мы стали смотреть на прыжки других.

Вот к краю площадки подошел плечистый парень, прыгнул, и парашют понес его на землю. Вот на площадку взбежали две девушки в светлых платьях. Одну из них оплели ремнями, она посмотрела вниз, покраснела, потом азартно взвизгнула, оттолкнулась и полетела вниз с развевающимися волосами…

Те, кто был полегче, летели медленней, кто потяжелее — быстрей.

Вот на площадку взошел мужчина в черных штиблетах, черном костюме и распахнутой рубашке. Волосы у него были подняты ветром, лицо — загорелое, худое.

Служащая затянула на нем лямки, попробовала, крепко ли, потом что-то сказала. Человек молодцевато подошел к краю площадки, посмотрел вниз, и мы увидели, как с его щек схлынул загар. Он быстро отошел от края и что-то сказал служащей, мы не расслышали — что: вышка была слишком высока. Он взялся за лямки, но служащая покачала головой и рукою показала вниз и вверх. Человек снова приблизился к пропасти. Его штиблеты были в полуметре от края, а туловище подалось вперед. Он глянул вниз, отшатнулся и принялся торопливо отстегивать лямки…

Ленька сунул в рот три пальца, и меня оглушил свист.

— Подумай, какой он! — сказал Ленька. — А если б была война и ему приказали прыгать в тыл врага?

— Куда ему! — вздохнул я.

— А ведь высокий и плечи — будь здоров, кто б сказал!

Сняв лямки, человек стал спускаться по ступенькам, мешая тем, кто шел вверх. Никто по этой лестнице не шел вниз, никто, только он. Мы с Ленькой прямо-таки уставились в него. Костюм на нем был дорогой, штиблеты тщательно начищены, и если б не случай на вышке, и подумать нельзя было б, что он не прыгнет.

Спустившись, он быстро пошел от вышки к одной из густых аллей.

— Не хочет, чтоб здесь видели, — предположил Ленька, — удирает!

— А ты думаешь, ему приятно? Посмотрим, что он будет делать дальше.

— Давай.

Мы пошли за ним. Мужчина шагал быстро и уверенно. Держался прямо.

— И не скажешь, что он такой, — вздохнул я. — Девчонки и те прыгали, визжали и прыгали, а этот…

— Хватит про него, — рассердился Ленька.

Но это было выше наших сил. Мы не могли оторваться от него. Мне хотелось запомнить его лицо — глаза и губы, отыскать в них что-то такое, что б подтвердило: не случайно он не прыгнул.

Вот человек достал из кармана коробку «Казбека», покатал в пальцах толстую папиросину и закурил. Ветер понес на меня табачный дымок, но я развеял его рукой.

Человек подошел к палатке «Пиво — воды» и пристроился в конец очереди. Стучал насос, шлепалась на землю сдутая пена, кто-то похохатывал и шутил. А человек, который не прыгнул, стоял и ждал очереди.

Мы с Ленькой остановились рядом, у старого тополя, и почти в упор наблюдали за ним.

— Смотри, — шепнул Ленька, — достал бумажник, деньги пересчитывает. Скряга, думает, что потерял!

— Наверное, — согласился я, — такой скорее повесится, чем лишний рубль истратит.

Человек подошел к окошечку.

— Смотри, как он сдачу проверяет, — сказал я, — боится, что обсчитали.

— А что ему еще делать, как не бояться? Он ничего больше и делать не может.

Человек взял граненую кружку, отошел в сторонку, чуть не наступив мне на ногу своей штиблетиной, и, не сдувая высокой пены, принялся пить. Пил он медленно, не торопясь. Потом поглядел на ручные часики.

— Ждет кого-то, — шепнул Ленька и ехидно улыбнулся. — Может, девушку?

— Скажешь еще! Не похоже это на него.

Человек допил кружку, закидывая дном вверх, чтоб ничего не осталось.

— Видал? — шепнул Ленька. — Все до капельки.

— А какое лицо у него!

— Какое?

— Не такое, как у всех. Глаза не смотрят на людей, юлят, веки странно подрагивают. Нервный, видно…

— Трус он, вот кто! — отрезал Ленька.

Человек опять посмотрел на часы, поставил на прилавок пустую кружку и быстро пошел по аллее, густой и темной, как ущелье. Мы, как верная охрана, следовали сзади.

У входа в парк он остановился. Взяв чересчур быстрый темп, мы едва не налетели на него и отпрянули в стороны.

Вдруг лицо мужчины заулыбалось. Он тронул прическу и совсем новой, церемонной, чуть фатоватой походкой пошел к калитке. В нее в это время входила девушка. Молоденькая, тоненькая, на шпильках. Она тоже улыбалась, хорошо улыбалась, и мне стало обидно: она ведь ничего не знала…

— Здравствуй, дорогая. — Мужчина изогнулся в полупоклоне и протянул ей руку. — Ты сегодня молодцом, точь-в-точь…

— Врет он все, врет, не верьте ему! — закричал вдруг Ленька, и мы бросились в кусты, подальше от этого в черном, от человека, который не прыгнул…

Тревоги тех лет

Могилевич…

Вам что-нибудь говорит это имя?

Вряд ли.

А я хорошо помню его, хотя погиб он давно и за это время случилось столько событий, великих и малых, что мне даже странно, как я не забыл это имя. И мне до сих пор грустно, что он тогда погиб…

Пароход «Челюскин» вышел из Мурманска с экспедицией Шмидта, чтоб за одну навигацию пройти во Владивосток, но в Беринговом проливе он был затерт льдами и дрейфовал с ними в Чукотское море.

Я хорошо помню себя, девятилетнего мальчишку, с пачкой листов в руке, остропахнущих синей типографской краской — экстренных выпусков: погиб раздавленный льдами «Челюскин». Нам, нескольким школьникам, какие-то люди на улице дали по пачке этих выпусков, очевидно отпечатанных в типографии областной газеты и велели «распространить» их среди горожан.

Был вечер, в окнах зажигались огни, улицы окутали синие сумерки, а мы носились по улицам города и вопили:

— Утонул «Челюскин»! Люди высадились на лед! Погиб «Челюскин»!..

Мы совали прохожим эти листы, отпечатанные на тонкой бумаге, и бежали дальше, пока в руках не осталось ни листа. Даже себе забыл оставить.

Утром об этом сообщили все газеты.

Пароход затонул. Пока он погружался, на лед успели выгрузить продовольствие, палатки, бочки с горючим, лес. Все люди, кроме одного человека, сошли на лед, — все люди, кроме Бориса Могилевича. Он замешкался, спасая имущество, а может, его ударила какая-нибудь балка. Вместе с «Челюскиным» ушел он в студеные воды Чукотского моря.

Я читал в газетах и слушал по радио о жизни людей на льдине, в «лагере Шмидта» — так был прозван челюскинцами их дрейфующий городок. Я представлял, что было на душе у людей, когда корабль тонул, когда в небо задралась корма с обнажившимися винтами. Он уходил от них, огромный, грустный, с теплыми салонами и каютами, к которым за месяцы плавания так привыкли люди. И на нем остался один человек.

Клокотало, пенилось море, гремел расколотый, искрошенный лед, вода выплескивалась на льдину. Льдина трещала и содрогалась. Все ниже опускалась корма «Челюскина», пронзительно чернея на фоне льдов и неба, и вот ее поглотило море.

Все, кроме одного, остались на льдине, большой и ненадежной, вдали от твердого берега.

Горько смотрели люди на то место, где только что был их «Челюскин», на взрывы и клекот воды, на бочки и бревна, плавающие среди битого льда.

Цветными карандашами рисовал я в альбоме «лагерь Шмидта»: палатки, домики из снега и досок, озябших людей и длиннющий шест с красным флагом. Среди людей был и сам Шмидт, сам Отто Юльевич — его имя и отчество узнала вся страна, — с большой черной бородой, тоже ставшей знаменитой.

Я прибегал в школу, и первая фраза была:

— Слыхали про медведей? Пожаловали в гости…

— Читали. А льдина не треснет? Вдруг все утонут?

— Спасут их. Снимут.

— А продовольствия у них много? Хватит? А топлива?

— С самолетов сбросят.

— А где они воду пресную берут? Лед топят?

— Наверное. А как они моются?

О челюскинцах мы перешептывались на уроках, писали о них стихи в классную стенгазету и во дворе строили из снега свой «лагерь Шмидта».

Скоро челюскинцев стали спасать: наши летчики вывозили с льдины людей. Вначале женщин, больных и ослабевших, потом — остальных. Люди уступали друг другу очередь, хотели последними сойти с этой опасной льдины.

В пургу и метель выискивали льдину Леваневский и Слепнев, Доронин и Молоков… Их было семь, семь летчиков, на гимнастерках которых засверкали первые золотые звезды Героя.

В полярную ночь, когда летчики не могли разглядеть крошечный лагерь, челюскинцы жгли в бочке нефть, и черный дымный хвост, уходящий в небо, притягивал летчиков.

Всех спасли. Никто больше не погиб. Никто, кроме Бориса Могилевича. Я навсегда запомнил его имя. Я ни разу не видел его портрета и не знал, сколько ему лет и откуда он родом. Может, он был белорусом, потому что многие белорусские фамилии оканчиваются на букву «ч». Я даже думал временами, что он родом из города, где я родился, из Могилева, потому что у него была фамилия Могилевич.

Челюскинцев доставили в Москву, и я видел в кинохронике, как они ехали в открытых машинах по улице Горького в пурге цветов и приветственных листовок. Их встречали на Красной площади, за мужество и выдержку их наградили орденами, вожди принимали их в Кремле…

А в следующем, тридцать пятом году вышла особая челюскинская серия почтовых марок. На самой дорогой, пятидесятикопеечной, был изображен покинутый ледовый лагерь: два белых медведя, закинув морды, с тоской смотрят на последний улетающий с льдины самолет. Вдали лучится северное сияние, развевается на шесте флаг, а медведи глядят в небо и воют…

Далеко с тех пор шагнуло время.

Много наших дрейфующих станций плавало и плавает у Северного полюса, и событие, равное тому, не заняло бы теперь в газете больше одной-двух заметок. Не такое уж это крупное событие для огромной страны. Но ведь то были первые наши подвиги, первое единение человеческих судеб на шатком, треснувшем льду, начало больших путей…

Назад Дальше