Вызов на дуэль - Мошковский Анатолий Иванович 14 стр.


— Не знаю, какой он, — сказал Вовка, — но он говорит, что здорово вчера облопошил тебя — взял из полных серий самые хорошие марки, а отдал за них экзотическую ерунду, да еще с браком, что ты здорово клюешь на яркий цвет…

— Хватит, — сказал я, — врешь ты все!

— Спроси у Галки, она тоже слыхала.

Вовка не врал, и у меня заныло, закололо внутри.

Это было давно, четверть века назад. Может, я не очень прав, но до сих пор не верю улыбкам, которые не сходят с лица, и губам, говорящим в глаза только приятные слова.

Утром

Я положил в сумку завтрак, дощечку с переметом, взял удочку и бесшумно вышел: все дома спали. Осторожно, чтоб не сломать кончика удочки, спустился по лестнице.

Было очень рано и прохладно.

Через сквер со свежевыметенными аллейками я прошел к обрыву и стал спускаться к Двине. Дорожка была сыра от росы. Крупные капли дрожали на травинках, на круглых листьях сирени. В липах и старых вербах, склонившихся над обрывом, оживленно чирикали птицы.

Люди еще спали, а природа давно проснулась.

Солнце только что взошло. Оно низко стояло над городом, сверкало в окнах швейной фабрики на том берегу, на трубах заводов, и его лучи уже успели зажечь золотые купола церквей, а их было очень много в нашем старом, некогда губернском городе.

Двина была в тени. И берега ее, высокие в черте города, и плоты на реке, и штабеля дров, в которые превратились эти самые плоты…

Легкое волнение рождалось где-то внутри, волнение возможной рыбацкой удачи, погожего утра, щемящая таинственность одиночества и самостоятельности. Кроме того, мне было двенадцать лет, я жил в мечтах и тревогах, в ожидании будущего.

Река встретила меня ветром, острым запахом коры, гниловатого дерева, канатов и сырости. Это были запахи городской реки. Я благодарно вдыхал их.

Я шел по берегу и смотрел в воду. Близко от поверхности ходили голавли. Их было много, и, когда они, всплеснув хвостами, уходили в глубину, по воде расходились круги. У самого берега темными стайками резвились мальки. Я пошел к плотам, к месту, где мне сказочно повезло позавчера.

Было тихо и свежо, и эта тишина и свежесть были обещающими.

По мостику из связанных жердей я прошел на плот. Слушая всплески крупной рыбы, бесшумно добрался до своего места — заливчика, образованного тремя плотами.

Раскрутив леску, насадил хорошего красного червяка — он резво извивался вокруг крючка, — забросил. Укрепил удилище, подсунув конец его под жердь, скреплявшую бревна, и полез за переметом.

Размотав его с дощечки, стал наживлять червей. Наживлял и поглядывал на поплавок. Клюнуло. Я тихонько вытащил удилище из-под жерди, подождал, подсек и почувствовал рыбу. Она сопротивлялась, вливала в чуткое дерево дрожь своей жизни, токи отчаяния и борьбы. Рыба была не из крупных — окунь, как скоро понял я, увидев полосатый тигриный бок.

Я нанизал окуня на кукан и опустил в воду. Подправив червяка, снова забросил. Кончил наживлять перемет. Потом потихоньку стравил шнур в воду — он по течению уходил вниз, — опустил на дно гирьку и привязал к жерди. Вытер мокрые руки и принялся ждать.

Вокруг не было ни души. Река, днем такая быстрая, ветреная, всегда покрытая рябью, сейчас придерживала бег, была почти гладкая. Купола церквей плавились от солнца, брызгались, золотом, а тут, в широком ущелье реки, было сумеречно и таинственно.

У реки никого не было. Никого, если не считать три человеческие фигурки, медленно двигавшиеся по берегу.

Поплавок снова заплясал, и опять хороший крепкий окунь скользнул по кукану.

Три человеческие фигурки остановились против моих плотов, постояли, совещаясь о чем-то. Наверно, переметы поставили на ночь и теперь пришли проверять. Так оно и есть. Жаль! Как бы не распугали рыбу…

Они забрались на плот и подошли ко мне.

— Дай закурить, — сказал один из них, в надвинутой на глаза кепке.

— Не курю, — сказал я.

— А сколько времени — не скажешь? — спросил второй, в телогрейке и сапогах.

— Наверно, половина седьмого будет.

— А точнее?

— Не знаю, — сказал я, — у меня нет часов.

Трое постояли, перекинулись взглядами.

— А не врешь? — спросил третий, небритый, с бельмом на глазу. Он подошел ко мне, нагнулся, сунул руку под рукав курточки и легким быстрым жестом ощупал запястье одной, потом другой руки.

Не успел я ответить и даже подумать, как его рука скользнула в карманы моих брюк и так же быстро выскользнула наружу. В его ладони лежали два гривенника и несколько медяков, шестеренка от ходиков, гайка, две гильзы от малокалиберной винтовки и сухие крошки хлеба.

— Не богат ты, однако. — Он невесело улыбнулся, выбрал с ладони гривенники и медяки, положил в свой карман, остальное выбросил в воду. — Когда идешь на рыбалку, надо иметь сотню наличных или хотя бы часы…

— Откуда у него? — скривил губы парень в кепке. — Сопляк еще… Неча время терять, пошли.

Парень с бельмом покусал верхнюю губу и посмотрел на меня. Потом, заметив консервную банку с червями, поддел ее ногой. Банка полетела в воду.

— Дай удочку, — сказал он.

— Да оставь ты его! — бросил парень в кепке. — Связался с кем…

— Дай, тебе говорят, удочку.

Я застыл. Нет, я не испугался, совсем не испугался. Не успел испугаться. Слишком все было неожиданно просто и так не вязалось со всеми моими мыслями. Если б не это, я б, наверно, испугался: в нашем городе разрешалось жить вчерашнему ворью, отсидевшему свой срок где-нибудь на Колыме или Кольском полуострове, и в городе случались кражи и даже убийства.

Парень с бельмом ничего больше не спрашивал у меня. Он подошел ко мне, дал такой подзатыльник, что я едва не свалился в воду, взялся за удочку и вытащил из воды леску — на крючке болталась плотичка.

Увидев, как она извивается и вспыхивает в воздухе, все трое захохотали, и мне странно было слышать их смех.

Парень с бельмом отцепил рыбешку и швырнул. Швырнул не в воду, а на берег, и она серебряной скобкой запрыгала в пыли. Затем он смотал удочку, сказал:

— До встречи, мистер. Следующий раз являйтесь с долларами. — И кинул своим: — Сматываем.

— Да отдай ты пацану, — сказал тот, что был в кепке, — зачем она тебе, Гнида?

— Будем рыбку ловить.

— Из решетчатого окошечка, — вставил парень в ватнике, и все трое опять загоготали.

На берегу появилась подвода — приехали за дровами. Все трое переглянулись, потом гуськом, руки в карманах, сутуловато пошли к берегу. Последний нес удочку. Вот они скрылись за штабелями дров, и я больше никогда не видел их.

Домой возвращаться было рано, знакомых встречать на улице не хотелось. Я вытащил из воды перемет, бросил в сумку двух окуней и остался сидеть на плоту.

Было зябко и неуютно. Рабочие, разбиравшие плоты, согнали меня на берег, и я полез по обрыву к дому. Брюки вымочила роса, трава в тени верб была скользкая, и пальцы в сандалиях сводило от холода и сырости. Где-то вверху, оглушая, хрипло каркала ворона.

Я сел под вербой. К глазам подступало. Я смотрел, как по мосту через Двину с дребезжанием движется трамвай, как солнце выжигает с травы росу, где совсем недавно полыхали радуги, как ветер гонит по тропинке удушливую пыль…

Мир вдруг лишился своей загадочности. Все было ясно, трезво, скучно.

«Скажу, что удочку утащила большая рыба», — подумал я, встал и пошел домой.

Гремучая ртуть

Я взял удочку и пошел к реке. Нужны были черви. В одном месте, у штабелей леса, вытащенного из воды, когда-то высыпали навоз; его утоптали ногами и колесами, перемешали с землей, и там жили замечательные красные черви.

Я нашел щепочку и принялся копать. Червей было много, и я загонял их в спичечный коробок, куда предварительно насыпал немного земли.

Щепочка все глубже входила в землю.

Вот она наткнулась на какую-то медную трубочку, чуть потолще спички. Вон еще одна. Как повезло! Мне как раз нужны две такие трубочки. Только вчера решил я построить катер с двигателем. Под бачком горит плошка, кипятит воду, из одной трубки вода выталкивается наружу, сквозь другую поступает в бачок, и катер мчится. Недавно такой катер привезли из Москвы одному моему приятелю.

Теперь сделать его будет не трудно — ведь трубочки найдены! Точно добрый волшебник принес их мне на берег и спрятал в землю.

Я ловил рыбу и думал о катере…

Дома мама жарила пойманных мной окуньков, а я достал из кармана трубочки, оглядел их, вытер с позеленевших боков присохший песок и землю. Внутри тоже был песок. Я взял спичку, сунул обугленным концом в трубочку: из нее потек мелкий песок.

Трубочку держал в левой руке, спичку в правой.

Огненный шар с оглушительным грохотом разорвался перед глазами. Я почувствовал мгновенную боль, огонь в руках и увидел, что руки у меня уже не те, какие были секунду назад: правая раздроблена — горит и кровоточит.

Я закричал и забегал по комнате.

Нет, резкой боли я не чувствовал. Только остро, невыносимо остро горела правая рука, только очень горел живот и лицо.

Все было так внезапно и оглушительно.

Откуда этот огненный шар? Наверно, шаровая молния влетела в окно? Я читал об этом. Влетает и взрывается. Но откуда молния? Ведь грозы-то нет, на улице хорошая погода. Тихий августовский вечер.

— Молния, — сказал я, — это молния влетела.

На взрыв сбежались все. Отец с братом уложили меня на пол, подсунули под голову подушку. К счастью, дома оказалась жена соседа, ветеринарный врач, тетя Женя. Она тут же принесла мокрое полотенце, смоченное раствором марганцовки, приложила в раненой руке. Я видел над собой ее полное, покрасневшее от напряжения лицо, выбившиеся из узла волосы, вздернутый нос, круглый подбородок и белую шею. На лбу ее появились капельки пота, и я понял, что дело мое плохое.

Мне было уже тринадцать лет, я прочел уйму книг и, как мне казалось, все, решительно все на свете понимал. «Как глупо может все кончиться, — думал я, — был человек и нет, как быстро, как сразу, без всякого предупреждения. И подумать не успеешь, а тебя уже нет. Был и нет».

Все понимал я в те минуты. Мозг работал четко и трезво.

Очень горела рука, но боли почти не было.

Боль была в другом месте. В животе. Я знал, что значит рана в животе. Он очень болел, резал, жал.

— Живот, — сказал я, — живот…

Тетя Женя стояла на коленях, в тазу была разведена марганцовка, кисть руки горела в окровавленном полотенце. Тетя Женя осторожно вытащила рубаху.

Я лежал и не видел живота, только чувствовал нестерпимую режущую боль в нем. Только смотрел в лицо тети Жени, глядевшей на живот, и по нему, по ее лицу, мог догадаться о ране в животе.

На щеках лежал румянец, губы были сжаты, но глаза ее, большие, красивые, чуть навыкате, были не такими, какими они должны были бы быть, если б видели кровавое месиво и смерть.

А впрочем, она медик. Они умеют скрывать.

«Скорую помощь» ждали долго.

Мне было жаль маму с отцом, и, чтоб они не думали, что мне так уж плохо, я несколько раз попытался улыбнуться и мяукнул. Я любил дурачиться даже в тринадцать лет и хотел успокоить их.

Наконец в дверь громко застучали, появился врач и санитары с носилками. Меня уложили и понесли с четвертого этажа.

На площадках теснились любопытные.

Мне было неприятно, и я смотрел поверх их голов. Когда вышли из подъезда, у двери стояла целая толпа, и носилки пронесли через узкий коридор.

«Скорой помощи» не было — у тротуара стоял грузовик.

Задний борт опустили, носилки подняли в кузов и борт снова закрыли. Врач сел с шофером.

Машина тронулась. Клиника мединститута, куда везли меня, была на окраине, и машину стало кидать на ухабах. Наверно, я стонал временами, потому что отец с братом всю дорогу держали носилки в руках.

Им, наверно, было очень трудно держать меня, но тогда я не думал об этом. Я думал о другом: как нелепо и неожиданно все получилось. И я не знал, что у меня с животом, и не знал, можно ли верить глазам тети Жени.

Грузовик остановился у клиники.

Отец, брат и санитары сняли носилки, и, покачиваясь, я поплыл к дверям.

Носилки внесли в вестибюль и опустили на стулья.

Родители стояли надо мной, наверно, что-то говорили, а может, и молчали. Помню одно: глаза матери были сухи. Значит, дела мои плохи. Она часто переживает и даже плачет из-за пустяков, но если случится что-то серьезное — и виду не покажет, держится.

И это мне нравится. Молодец.

В вестибюле было тихо и безлюдно. И остро пахло больницей.

Скоро носилки понесли по коридору. Мать с отцом и братом остались в вестибюле, а меня понесли куда-то в глубокую утробу клиники. Внесли в какой-то большой кабинет, осторожно переодели и положили на стол.

Сестры в белых халатах уселись в ногах — наверно, чтоб не дергался, а врач, высоченный, в белой шапочке и халате, с грубовато-суровым лицом, принялся меня обследовать.

Он что-то отрывисто говорил, и сестры делали мне какие-то уколы, очевидно от заражения крови, потом в руку — чтоб «заморозить» ее. Врач оглядел живот, руки, лицо.

Я смотрел в потолок, а он держал мою правую руку и вполголоса говорил:

— Так. Видно, придется… Вряд ли что сделаешь. Жаль, правая… Все раздроблено… Ага, одна фаланга цела, и еще… Попробуем повозиться…

Он думал вслух. Может, у него была такая привычка, а может, рядом с ним стояли практиканты и хирург объяснял им.

Боли в правой руке я совсем не чувствовал: подействовал укол. Доктор мял ее, ватную и чужую, в своих пальцах, что-то делал с ней, просил сестер подать то вату, то салфетку, то еще что-то непонятное.

Потом в его руках что-то лязгнуло, наверное щипцы.

Затем я снова услышал его голос.

— Пожалуй, и правой сможет писать. Дайте-ка мне ручку… Смотрите. — И я услышал скрип пера. — Часть большого пальца останется, на указательном хоть и вырваны сухожилия и он не будет сгибаться, но поможет держать ручку…

Хирург снова взялся за мою руку.

Мне было совсем не больно. И безразлично. Я видел его крупную голову в белой шапочке, изрезанный морщинами лоб и два карниза сердитых бровей. Под этими карнизами строго жили небольшие серые глаза. Когда врач работал, его губы были сомкнуты. Иногда он покусывал верхнюю губу и, отвернувшись, чихал.

«Наверно, он хороший, — думал я, — возится, старается, другой бы отхватил сразу всю кисть, и дело с концом, а он нет. Даже ручку взял: не хочет, чтоб я стал инвалидом… А ведь кажется таким злым и неприятным».

Скоро хирург сказал:

— Нитки…

И я почувствовал, как он зашивает руку, пальцы или, вернее, то, что осталось от них.

Зашивал он долго. Потом стал туго бинтовать руку. Бинтовал медленно, прочно, серьезно. Потом сказал:

— Так. С рукою покончено. Теперь на очереди живот….

Врач долго смазывал чем-то мой живот, часто меняя марлевую салфетку. Потом на живот наложили большой пластырь, и он крепко прилип к коже. Врач смазал, а потом забинтовал пальцы левой руки, той руки, в которой я держал медную трубочку.

Затем стал обследовать лицо.

— Закрой глаза, — приказал он.

Я закрыл.

Возле левого глаза что-то саднило. К нижнему веку прикоснулось что-то холодное.

— Открой.

Я открыл и увидел зажатый пинцетом тонкий осколок трубочки.

— Все-таки ты счастливец, — сказал хирург, — легко отделался, еще бы полмиллиметра — и остался без глаза…

Он чем-то смазал мой глаз, тяжело вздохнул и потянулся, как после трудной работы. Видно, очень устал. Часа два, наверно, провозился со мной.

— Готов, — сказал он наконец и заговорщически подмигнул: — Анестезия пройдет — болеть будет, терпи: тебе крепко повезло, парень… Ты в каком учишься?

Назад Дальше