Вызов на дуэль - Мошковский Анатолий Иванович 16 стр.


Больше всего боялся я теперь низких мячей, на которые нужно падать. Противнику забили еще гол. Коленки саднили, дергали, а где-то внутри разгоралась тупая боль сильного ушиба.

В это мгновение нападающие прорвали фронт нашей защиты, и я остался один на один с противником. Я бросился на него. Он ударил. Мяч отскочил от моей груди и угодил в ноги другому нападающему. Я метнулся к нему. Нападающий растерялся, отпустил мяч, и он, как ручной, прикатился мне в ладони.

Кулаком выбил я его на середину поля — ногой не решался. Несколько ударов по воротам — и наши вогнали им еще гол. С яростью обреченных бросился на нас противник. Мяч просвистел высоко, я подпрыгнул — мяч прошел где-то боком, и нападающие в один голос заорали:

— Хороший!

Наши не спорили. Наверно, это был мяч под условную верхнюю перекладину, и я не дотянулся до него. Счет стал 3:4. Теперь противник озверел. Сломив нашу защиту, он повис на воротах. Но удары были неточными, слабыми или в такие места, где легко было взять мяч, и это спасало меня.

Я вспотел, тяжело дышал.

Сильный удар в угол ворот заставил меня броситься на мяч. Я упал — мяча в руках не оказалось. Не было его и сзади, за воротами, где стенкой выстроились малыши. Мяч отскочил от моего плеча, и защита отбила его.

Я встал вначале на корточки, потом разогнул туловище. Коленки нестерпимо жгло.

Скоро игра закончилась. В нашу пользу.

Теперь мне надо было добраться до подъезда так, чтоб никто ничего не заметил. Я ненавидел сочувствие и жалость: ах, бедненький! Я сделал два шага и понял: идти не могу. Я оперся спиной о сарай и стал делать вид, что рассматриваю ногти. Игроки уже были в куртках. Лица у них были еще мокрые, они о чем-то спорили, поддразнивали друг друга, смеялись. А я стоял у стены и рассматривал свои руки.

— Пошли, — сказал мне Ленька, потирая ушибленный локоть. — Я в общем не ошибся.

— Иди. Я догоню, — сказал я.

— Как знаешь. — Вдруг Ленька кинул взгляд вниз, на мои брюки. — Что это у тебя? В кровь разбился?

Я увидел на своих мешковатых, с пузырями на коленках брюках рыжие подтеки.

— Это было, — сказал я.

Ленька не поверил. Тогда я откинулся от сарая и медленно, почти не хромая, пошел к дому.

Дня через три я снова играл в футбол, играл в защите: вратаря из меня все-таки не получилось. Ничего не поделаешь.

Алка — дочь пограничника

Алка сидела на второй парте среднего ряда, а я на пятой, с края, и хорошо видел ее затылок. Волоски, не попавшие в косы, светились в солнечных лучах над ее макушкой, шея была длинная, с едва заметной ложбинкой. Иногда Алка поворачивала голову к своей соседке Вале Разумовой, и я видел ее профиль с тонким вздернутым носиком, черной щеточкой ресниц и слабой тенью возле губ.

Она была ничего, Алка. Свойская. Не задавала.

Иногда даже забывалось, что она девчонка, и с губ срывалась ругань. И тут же становилось очень стыдно.

Ее отец был пограничником, заместителем начальника заставы. Граница в те годы проходила неподалеку от Минска, потому что еще существовала панская Польша, и Алкин отец с другими пограничниками охранял границу от шпионов и нарушителей. Отец с матерью были там, Алка же со своим братом-близнецом, Васей, жили в специальном интернате для детей пограничников в нашем городе и учились со мной в седьмом классе.

Алка была очень вспыльчивая. Ходить не могла — только бегала. Говорила быстро и от всякого пустяка страшно краснела. У нее была очень тонкая нежная кожа, и лицо в одно мгновение вспыхивало. Как пожар. Хоть водой гаси.

Еще она была упрямая и очень самолюбивая.

На больших переменках мы обычно высыпали во двор и приступом брали турник, срывая с него малышей, подтягивались, делали «лягушку», крутили «солнышко», хохотали и дурачились.

Алка упруго подпрыгивала вверх, хваталась за высокую перекладину, подтягивалась девять раз, девять раз поднимала себя выше подбородка, пробовала десятый — не получалось: с трудом дотягивалась до лба и огорченно спрыгивала вниз.

— Ух ты! — кричал я. — Будь здорова, как…

— Ты смеешься? — азартно сверкала она серыми глазами. — Мало еще у меня силенок! — И, пренебрежительно скривив губы, била по руке выше локтя.

Особенно хорошо она прыгала. И в длину, и в высоту. Редко сбивала планку, и то чаще всего, если была в платье.

Вася был очень похож на нее — такой же слегка вздернутый нос, такие же серые глаза и светло-русые волосы. Но, пожалуй, не было в классе человека, менее похожего по характеру на нее. Он был тихий, вдумчивый, усидчивый и очень способный. А ведь близнецы.

Мне казалось, что произошло досадное недоразумение: зачем он родился парнем? Им должна была родиться Алка.

Мне нравились их отношения друг к другу.

И то, что они сидели порознь, и что не досаждали друг другу постоянными просьбами и обращениями. Даже домой не всегда ходили вместе. В их отношениях не было слащавости, и я догадывался, что они по-настоящему дружат. Недаром их отец был пограничником.

Мне очень хотелось позвать Алку к себе, показать коллекцию марок и книги. Книг у нас было много, три шкафа, и среди них такие, каких нет ни в школьной, ни в городской детской библиотеке, — детям их выдавать не положено.

Я б показал Алке свои акварельные пейзажи и даже несколько вещей, написанных масляными красками. Впрочем, нет, вряд ли показал бы. Я рисовал отвратительно и понимал это. Стихов бы тоже не читал. Но фотокарточки показал бы. Мне недавно купили «Фотокор», я усиленно снимал все, что хотел, и, говорят, неплохо.

И ее бы снял. Вот было б здорово: пошли бы в садик возле дома, я посадил бы ее на лавочку и щелкнул. Хотя нет, в садике нельзя. Там слишком много знакомых. Самое лучшее пойти на берег Двины, на крутые ее склоны, поросшие кустами и деревьями, и там пощелкать.

Я бы сказал ей:

«Ал, сядь вон туда, против солнца нельзя… Не делай напряженное лицо, забудь про аппарат».

Нет, я бы не говорил этого: никакой объектив не может сковать ее, сделать чужой и неловкой. Она бы присела на корточки, подобрала платье и, вороша сухие листья, отпустила бы по моему адресу что-нибудь едкое:

«Скорей наводи свою резкость, туча на солнце идет!»

И тут бы, когда она говорила это, с хохотом глядя на солнце, я б и щелкнул ее. А потом бы мы сидели в темноте и проявляли пластинки, и я б велел ей слегка покачивать пластмассовую ванночку с проявителем.

Все произошло бы именно так. Оставалось позвать ее.

«Это будет сегодня», — твердо решил я однажды.

Условия были самые благоприятные. Только раз в месяц может так повезти. Алка да еще две девчонки задержались в классе, укладывая сумки.

Я тоже сделал вид, что перекладываю содержимое парты в сумку, хотя давно все было уложено.

Сейчас скажу. Скажу непринужденно, словно между прочим:

«Ну ты готова, Алка? Поехали, что ли».

А когда вместе выйдем и станем приближаться к моему огромному дому, брошу словно невзначай:

«Как быстро дотопали… Вот и домишко мой… Зайдем на минутку, книги покажу и еще кое-что…»

«А чего бы и нет, — скажет Алка, — с удовольствием».

Она уже застегивала туго набитый портфель, положив его на сиденье и наступив коленом. Подружки ушли. Она осталась в классе одна. Алка одна в классе! Одна. А я… Я не мог произнести первого слова, первого звука.

Я не мог открыть рта. Если б открыл — позвал бы ее.

Пусть бы из меня вначале вырвался какой-то нечленораздельный отрывистый звук. Я быстро бы исправил положение и сказал что-нибудь человеческое.

Главное было раскрыть рот. А я не мог это сделать. Не мог.

Алкин портфель никак не закрывался. Я видел, как покраснело от напряжения ее лицо, как она, закусив от усердия кончик языка, старается блестящей скобочкой дотянуться до замка и как это ей не удается.

Она одна в классе. Одна.

Я все роюсь в парте и поглядываю на нее, и не могу раскрыть рта. Я ненавижу, я презираю себя. Я готов убить себя. Ликвидировать как класс. Я готов…

Вдруг портфель щелкнул.

— Пока… — бросает Алка и мгновенно скрывается из класса.

Почему так быстро? Она никогда еще с такой скоростью не улетала из школы. И почему она так сухо попрощалась со мной? Обиделась? Рассердилась на что-нибудь?

Я вытащил из парты давно уложенную сумку, встал весь мокрый и вдруг твердо решил: еще не все потеряно. Сейчас я догоню ее. Догоню и небрежно скажу:

«Ал, ты куда так торопишься?»

Я пулей вылетел из школы. И увидел ее. Она быстро шла в развевающемся на ветру пальто. Пальто не было застегнуто, хотя ледяной осенний ветер пронизывал насквозь. Он кидал мне в лицо мокрые дубовые листья. Листья прижимались к куртке — я тоже не застегнул пальто, — липли к лицу, холодные, как собачья морда, лезли в волосы, бросались под ноги.

Алка шла легко и быстро. Я летел за ней.

Сейчас я догоню ее и скажу первое попавшееся слово, — разве дело в смысле? Надо только что-нибудь сказать.

Я нагонял ее. Между мной и ней никого не было, и она, обернувшись, могла увидеть меня, увидеть, как я догоняю ее. А спрятаться было не за что. И я чуть приотстал. Все равно успею нагнать. Теперь она от меня никуда не скроется.

Почему она все-таки рассердилась на меня?

Наверно, потому что ей не очень интересно со мной, что я не из красивых, и всегда немного в стороне, и временами дичусь; потому что я то излишне криклив и шумен, то меня совсем не слышно, будто и нет. Конечно, все из-за этого. Но как она может так судить, она ведь совсем не знает меня, ни разу по-настоящему не говорили! С Васей, ее братом, случалось — он рассказывал, как ездил с сестрой к отцу, как жили на погранзаставе, про овчарок и диверсантов, — а с Алкой нет, ни разу не говорил.

Как же она может злиться?

На людной улице, куда мы скоро вышли, я сократил расстояние, потому что, стоило ей сделать малейшее движение головой, чтоб обернуться, я тотчас мог бы спрятаться за какого-нибудь пешехода.

Я видел развевавшиеся полы ее пальто, ее быстрые ноги в черных туфельках. Эти туфельки на ходу прыгали через лужи, скакали по клеткам нарисованных классов, по-мальчишески откидывали в сторону спичечные коробки…

Вслед за ней я прыгнул в трамвай, правда в другой вагон. И всю дорогу убеждал себя: на первой же остановке сойду, перейду к ней и что-нибудь скажу, все равно что.

Так и не сошел. Так и не сказал.

Я слез с трамвая на одной остановке с ней и все набирался решимости, до тех пор набирался, пока Алка не исчезла в подъезде своего дома.

Я посмотрел на хлопнувшую дверь, отвернулся и медленно побрел домой через мост, на ту сторону Западной Двины.

На следующий день в классе я понял, что правильно сделал, что не позвал ее домой, не подошел к ней. Она меня просто не замечала. Если раньше улыбалась, разглядывали на переменках мои марки и даже раза два бросала на уроках записки — я бережно хранил их в любимой толстой книге «Дон-Кихот», изданной «Академией», — то теперь даже не поворачивала в мою сторону головы.

Мне было не по себе.

Я смотрел со своей пятой парты на ее тонкую шею, на толстые русые косы, оплетавшие ее голову. Смотрел на них, как на что-то необыкновенное, навсегда потерянное для меня. Я не мог слушать голоса «немки», как, впрочем, на следующем уроке и голоса географа, а потом математика. Я только мог смотреть на тонкий профиль ее лица со вздернутым носиком, когда она обращалась к соседке по парте…

Потом, через несколько лет, я встретил Алку в Москве, уже замужнюю. Она катила перед собой коляску. Изменилась Алка мало.

— Я ведь нарочно задержалась тогда в классе, — сказала она мне с грустной улыбкой, — хотелось с тобой походить, подружиться. Думала, что ты тоже… А ты не захотел… Почему?

Я ничего не объяснял ей, только улыбнулся.

И тоже грустно: разве можно что-нибудь объяснить?

Страна Моего Детства

Пятнадцати лет покинул я эту страну, далекую и звонкую, уплыл от ее берегов на судне, помахал ей, и она растаяла в солнечной дали ушедших в былое времен.

Я жил, мне было хорошо и плохо, но я никогда не забывал ту давнюю Страну Моего Детства и мечтал хоть одним глазком взглянуть на нее, вырваться туда, побывать на ее бессмертной для меня территории.

И когда стало невмочь томиться, думать о ней и видеть ее во сне, я купил на вокзале билет в эту Страну, собрал чемоданчик и тронулся туда на скором поезде. Вагон был полон пассажиров. Все ехали по весьма серьезным делам: толстощекий человек с громадным портфелем — ревизовать какие-то заготовительные конторы, мужчина с хилыми усиками — читать сельской молодежи цикл лекций о любви и дружбе, пухлая старушка в темном — ходить за вторым внуком…

А я… Мне было даже как-то неудобно признаться, что никакой особой служебной цели у меня нет. Я просто еду походить по той Стране, по ее тропкам, где бегал когда-то босиком.

Время было суровое. Не так давно кончилась война. Еще в ходу была армейская форма, правда без звездочек на пилотках и без погон, и моя блажь повидать Страну Детства казалась по меньшей мере легкомысленной. И я был вынужден самым бессовестным образом врать соседям по вагону, что по заданию одного журнала еду в эту Страну за очерком о молодых ткачихах.

Слово «Страна», да еще с большой буквы, я, конечно, не произносил — кто это поймет? — и весьма прозаично называл областной город, который был столицей моей Страны.

Я ехал и все время думал о ней. Мне не спалось на тряской полке. Я представлял, как пересеку ее границы и снова приму гражданство этой Страны. Поезд с бешеной скоростью приближался к ней. Пограничники и таможенники, обязательные при переезде через границы всех стран, не явились к нам. Даже столбов пограничных и тех не оказалось на границе Страны Моего Детства.

Я не отрывался от окна и вбирал глазами леса и полянки моей Страны, глинистые овраги и лесные речушки, свинцовый блеск болотец, утыканных тростником, и темно-бурые торфяные равнины…

Поезд стал.

Я схватил чемоданчик и, не очень вежливо обгоняя людей с узлами и чемоданами, стал протискиваться к выходу.

Я лихо спрыгнул на перрон и очутился в Стране Моего Детства. Я прочел на здании вокзала имя этого белорусского города на Западной Двине, в котором прожил целых семь лет, может самых ярких, удивительных, невероятных лет моей жизни.

Вокзал был новый: торжественно-гулкий, высокий, малознакомый. Старый вокзал война сровняла с землей.

Я вышел из вокзала, оглянулся и ничего не узнал.

Не только вокзалу досталось в годы войны. Я увидел огражденные временными заборами пустыри, наскоро возведенные и плохо оштукатуренные стандартные дома с серыми пятнами на стенах, обглоданные головы соборов и колоколен.

Казалось, не десять — сто лет не был я в этой Стране, и растерянно озирался по сторонам, не зная, что делать, куда пойти. Я знал по газетам: здесь был устроен немецким дивизиям хороший котел, шли тяжелые бои, и город, конечно, сильно пострадал. Но я и думать не мог, что в такой степени…

Мне сказали, как нужно добраться до центра. Я сел в трамвай и поехал. Я не отрывался от окна. Кое-где виднелись уцелевшие корпуса довоенных фабрик, за грудами щебня — новые кварталы домов и островки деревьев. Главный мост, взорванный в войну, еще не отстроили, и трамвай около часа колесил по окраинным улочкам к другому мосту.

Трамваи тоже были не довоенные, а новые.

Мы двинулись через Двину, и я едва удержал в груди сердце, норовившее выскочить наружу. Пусть река мне не показалась такой широкой, как когда-то, но то была она, она самая, река Страны Моего Детства, в песчаных отмелях, видных сверху, в штабелях дров по берегам, в лодочных причалах, в баржах и катерах.

Трамвай мчал по площадям и улицам, и я все стал узнавать. Вот моя первая школа у речушки, впадавшей в Двину, — старинная, толстостенная, выстоявшая. А вот и похожее на башню здание бывшей городской ратуши с часами, где был исторический музей, каждый экспонат которого я до сих пор помню.

Назад Дальше